Текст книги "Синий ветер каслания"
Автор книги: Юван Шесталов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Ехал на родину и Тасман. На вещем лосе ехал. В душе у него резвилось счастье. Но рядом с ним сидела глубокая дума: «А может ли человек быть Человеком?!»
Тайга моя! Разрисованная следами зверей, наполненная писком и пением птиц, ты так прекрасна! И я задумываюсь: нынче людям снятся города, космос, много говорят о нефти.
Но разве человечество забудет свое прошлое? Разве в наших потомках не шевельнется душа рыбака и охотника, брата природы?
Земля моя! Я хочу, чтоб твой снег был всегда искристым. Хочу слушать его хруст. И пусть дети и внуки мои играют в снежки.
Земля моя, верю, что в тайге всегда будут стоять твои кедры могучие, не переведутся звери пушистые, птицы звонкоголосые, не иссякнут реки рыбные.
Вот что подслушал я у соболя:
Зажигает ветер ели
Диким пламенем весны.
Ни пожары, ни метели
Мне, красавцу, не страшны.
Много раз меня из лука
Убивали наповал —
Вопреки людской науке,
Я, как в сказке, воскресал.
Иль на нефть меня сменяют,
Соболиный сгубят гон?
Но себе я цену знаю
На прилавках всех времен.
В мире мены-перемены:
То затменье, то заря.
Был я шубкою царевны,
Был я шапкою царя.
И Парижем был закуплен,
Щеголял я на Москве,
И сидел не раз на глупой
На боярской голове.
Был зверьком для жаркой ссоры,
Был подарком для любви, —
И за мной в леса и горы
Шли купцы на край земли.
Пусть за мной бегут пожары!
Я укроюсь от огня.
Только знайте: вздорожает
Шубка модная моя.
Земля моя… Тебя звали когда-то Югрой. «Дивное чудо нашли мы, о котором не слыхали раньше!» – восклицали древние новгородцы и по неведомым тропам старались проникнуть за каменный пояс – за Урал, где, им казалось, громоздятся горы золота и драгоценных каменьев, а соболи и белки пушистыми снежинками падают с бездонного неба.
Югра моя, каким нынче дивным чудом манишь ты людей? Земля моя! Ты помнишь, как мы поклонялись деревянному идолу Сорни-най – «Золотой бабе»?..
Время богов прошло. А время творцов настало? Кто же твои созидатели? Я хочу их понять.
Умирая, бабушка говорила:
– Закопайте меня в землю, но не забывайте обо мне. Знайте, что душа моя хочет стать травой зеленой. Она во что бы то ни стало прорастет. Вспоминайте обо мне, когда лошадь щиплет траву. Вспоминайте обо мне, когда пойдете гулять по лугам. Мне будет приятно.
Умирая, дедушка говорил:
– Моя душа хочет стать камнем. Она переселится в тот большой камень, что за последним домом нашей деревни. В нем живут души моего деда и прадеда. Если хотите, приходите к нам, только без слез.
Предки мои были язычники. Они верили в переселение душ. Они уверены были, что нет на земле ни березки, ни травинки, ни камня, в которых бы не жила чья-либо душа. В детстве мы обходили стороной лиственницу, считалось, что в ней обитает злая душа.
Земля моя! Твои олени щиплют сочный ягель, и темные соболи резвятся на ветвях, мудрецами древними глядят на мир кедры, реки полноводные играют серебряными струями, рыбы юркие в струях звонких пляшут, а на небе синем белый-белый лебедь, как дитя, курлычет – не плачет, а поет.
Летишь на крылатой лодке, любуешься землей. И вдруг вздрагиваешь, сердце сжимается и, кажется, падает вниз. Там над обрывом стоит мой родной кедр. Наклонив трехсотлетнюю голову, стоит в глубоком раздумье мой кедр. Давно я под его могучей кроной не был, давно не сшибал с его ветвей смолистых шишек, чужие орехи щелкаю.
«Ко мне веками ходили за смолой душистой да за орехами сладкими, – слышу голос шелестящий. – Теперь вокруг меня с топорами ходят, вырубить норовят.
С молитвами ко мне ходили, с песнями, наслаждался я ими, – слышу голос его шелестящий. – Сегодня чаще слышу брань. Высоко летаешь, сын мой, далеко летаешь, сын мой, останови железную птицу, сын мой, походи вокруг, помолчи под моими ветвями, сын мой…»
А железная лодка несет меня дальше. Смогу ли я ее остановить? У нее строгий маршрут и расписание, как и у меня теперь.
– Найду, найду я время! – шепчу про себя кедру так, чтоб посторонние меня не слыхали. – Найду, найду время. И приду к тебе, как в детстве. Похожу вокруг тебя без топора острого, посижу под твоими могучими ветвями, но не с молитвой древней, а с глубокой думой. Пощелкаю орехи и скорлупки не разбросаю. В память о тебе уроню случайно орешек. И про себя скажу: «Расти, мой сын, расти!..»
7
– Ты говоришь мне: спой. Смогу ли теперь я петь? Голос мой стал скрипеть, как старый кедр, – вздыхает Солвал, глядя на берег Сосьвы, плывущий навстречу теплоходу. Солвал – так иногда зовут моего отца. Это наше родовое имя. Он говорит словно не мне, а соснам и кедрам, корнями, как руками, держащим берег мансийской реки, чтобы он не обваливался от озорных порывов ветра, от слез плаксивых туч, от радостных ручьев тающего снега. Будто эти вековые деревья только и могут его понять.
– Все сейчас поют. Большим стадом одну и ту же мелодию тянут. А настоящую песню один человек выводит. Поет так, как слезы льет, или смеется, как утреннее солнышко. И родятся слова, когда больно вот тут! – показывает Солвал на грудь пальцем.
Отец был вполне здоров и весел. Телеграмму придумала сестренка. Я встретил его на пути к теплоходу. Он собирался ехать в Игрим, чтобы посмотреть новый поселок газовиков. Решил поехать с ним и я. Хотелось послушать его мысли и думы.
– И у меня была когда-то песня. Своя, не колхозная. А пел ее весь колхоз, все мансийцы. Сейчас не могу. Старое дерево скрипит: из него уже не сделаешь звонкий санквалтап… Ты говоришь: рассказывай сказки. Неужели твоя голосистая машина, – с уважением кивает он в сторону моего магнитофона, – может запомнить легенды о каких-то чудовищах, зверях, сказочных людях, подземном царстве? А может ли она запомнить мою простую жизнь? И почему вы все, ученые люди, стараетесь записать эти узористые слова древних небылиц? Нет у меня сказки, нет у меня теперь и песни. Есть дума. Тяжелая дума о моей жизни, которую я прожил вот на этой реке.
И я таким был! – кивает он на ребятишек, веселых, как весенние оленята. Они не отрывают любопытных глаз от песчаного берега, где рыбаки тянут невод. – Пионеры. Смотреть родную Сосьву, наверное, едут. Сейчас всякие экскурсии для детей. Хорошо. А я вот пионером не был. Батраком зато был… По Сосьве бегают моторные лодки. Не скрипит усталое весло, не каменеют руки от тяжелой гребли. Теплоход возит людей, наш веселый «Шлеев». А тогда на греблях катали нашего хозяина. Хорошо еще, что была бечева. Окаменеют руки – ноги выручают. По берегу бежишь – и лодка плывет против течения. Даже бородатые старики были быстроногими. Голод шевелил людей – и ноги становятся быстрее оленьих, и руки мастерами становятся. А всему хозяин – рот… Не бил хозяин. А было больно. Не ногам больно, не усталым рукам. А сердцу. Как вспомнишь – до сих пор корчишься, как рыба на снегу. О, жизнь, она – как крепкий чай. Напьешься – жарко станет. И добрый пот выступит. Хорошо… О, жизнь! Она бывает постылой, как мерзлая рыба. Наешься – кажется, и сыт, а холодно. Не чувствуешь сладостного тепла бытия. А жить хочется. Ой как хочется! Мне бы хотелось еще покрутить колесо. Как капитан «Шлеева». Двадцать лет стоит Черных у капитанского мостика, и никто его не меняет. А меня отправили на пенсию. Персональной ее назвали. А мне хочется, ой как хочется, еще порулить!..
О, да что это? Где твое колесо, Анатоль?! – обращается удивленный Солвал к добродушному капитану.
– Старик! Ты отстал. Колесо давно сменили, – с улыбкой говорит капитан «Шлеева», который, наверно, знает наперечет всех мансийцев. – Электричество вертит руль, а не руки. От старого «Шлеева» только название осталось. Теплоход теперь это, а не пароход. И скорость другая. Нельзя в новой жизни плыть старой скоростью. И руль сменили…
– О, как меняется жизнь! – вздыхает Солвал-ойка. – Глазам своим не веришь. Словно опять колдуны появились. Правда, новые колдуны. Посмотрите: каким стал Игрим! Не было такого Игрима даже четыре года назад. У этих полу обвалившихся домов висели сети. Вода журчала – не слышно было жужжания машин. Пахло рыбой, а не бензином. Птицы в небе летали, а не самолеты. И сколько домов понастроили за эти четыре года! Никогда еще мансийцы не имели столько теплых домов. И высокие какие – выше кедров древних. Выше лиственниц буровые вышки. И где моя тайга, в которой я когда-то охотился, чтобы наполнить сундуки Яныг-пуки соболями да белками? Леса нет – дома стоят. Хорошо ли, плохо ли – не ведаю. А то, что сын у меня там на газопромысле работает, – хорошо! Много денег получает. Был я председателем, начальником был – столько не получал. Простой рабочий получает. Не совсем я это понимаю. Видно, теперь рабочий – большой человек. От него зависит, видно, многое, раз его так ценят. А я думал: только начальник – большой, нужный человек. Времена меняются – и думы тоже.
У него была своя история, своя тэрни-эри[2], так не похожая на мою.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КОГДА МИР БЫЛ СКАЗКОЙ
За шкурой ветхого чума визжала вьюга. Деревья скрипели, будто стонали. Сквозь щели пробивался в чум снег. Белым назойливым зверьком он полз к огню, который еле-еле горел посреди неуютного жилища. Головка зверька таяла, но ноги его ползли дальше. Вырастала новая голова. Струи тепла и ее слизывали. Но следующая голова звериная была уже ближе прежней. А за ней следом носились белые духи мороза. Они вились над снегом, плясали, кружились. То раскрывали жадные рты, то вдруг таяли. И женщине, лежащей на шкуре, казалось, что они исчезали, когда кричал ее только что родившийся сын. «Они боятся его! – думала она в какой-то волшебной полудреме. – Вон какой у него голос! Он им покажет!»
Она стонала от боли, но улыбалась сыну.
«Он волшебник! – думала она. – Маленькие все волшебники. Пока нет у них зубов, они могут то, что великий шаман не сможет. О будущем могут предсказывать… А какое у него будет будущее?!»
На старой потертой шкуре, где лежали она и ребенок, проступили кристаллики инея. С каждым часом их становилось больше. Но никто почему-то не шел к ним из дома. «Наверное, все уснули, – решила она. – Уморились. Уж слишком долго не было родов. И им, наверно, показалось, что они мешают мне родить. Духов ведь не поймешь, когда и что хотят они… Может, в Верхнем мире решили, чтобы сын мой родился в присутствии только духов, а не людей?!
И ему, наверно, предназначена великая судьба! Великим шаманом, наверное, он будет! Вон какой у него звучный голос! Нежней птиц поет, громче лося ревет, вьюга даже замолкает!»
А в большом рубленом доме, который стоял тут же рядом, знали, что родился ребенок, да не шли, чтоб не отпугнуть счастье.
«Пусть подольше поговорит с духами, пусть наладит с ними отношения, – сказал отец. – Может, судьба будет у него другая, чем наша… И норов мороза пусть узнает. Жизнь не сахар. Пусть заметит это сразу…»
Таким был обычай. Человек рождаться должен был не в доме, а в маленьком шалаше или в чуме. Потом эту постель уносили в чащу леса, считали ее священной. Ветер ее проветривал, дождь мыл. И тогда никто больше не мог знать тайну: какой человек когда родился, какие беседы велись между новорожденным и духами, какая дума ими задумана.
Долго ли, коротко ли был малыш в своем священном гнезде, и вот за ним пришли. Взяли его на руки и понесли. Сначала свистел ветер, как великан, потом теплом повеяло, людьми запахло.
А где люди – там и слезы: лишний рот появился. А где люди – там и улыбка надежды: может все хорошее с него начнется!
А где люди – там пир: какой человек не любит смеяться, есть и пить. И режут последнего оленя в честь нового человека. Пусть знают духи, что люди не так уж пали!
Пусть духи насладятся кровью, к дымку ароматного мяса пусть слетятся. Но и люди попросят их, высокомерных духов, исполнить свои обязанности: пусть защищают мальчика от злых духов – болезней коварных, и пусть рыба в ловушки плывет, и зверь далеко не уходит, а главное – хорошая судьба…
Зарезали последнего оленя. Пировали. На миг пришло счастье сытости, а потом вернулся голод. Кору варили. Шкуры старые варили. Без соли варили. Прозвали год этот смертельным, нарекли соленым. Не было соли. Мечтали о ней как о здоровье, о счастье… И новорожденному дали прозвище Солвал. И правда, оказался соленым: мороз и голод вынес и судьбу крутую осилил. Судьба потом сложилась. А пока он лежал в берестяной люльке со связанными руками, плакал и рос.
Растет северный мальчик быстрее кедра. Глаза – два сияющих озера – плещутся, до краев наполнены живым удивлением.
Руки – два бобра-мастера – мастерят с ранней зорьки и лук тугой со стрелами, и весло с узорами, и гимгу для ловли рыб.
Ноги – два оленя – несут его подальше от родного дома. Там, на берегу зеленом, камешки кидает другой такой же мальчик. И вода стреляет, и слова звенят, и мир загадочный в звуках раскрывается.
– Что находится под подбородком? – спрашивает один другого.
– Крыльцо дома.
– Что над крыльцом дома есть?
– Дверь.
– Что над дверью?
– Дерево лежащее.
– Что над деревом?
– Два озера с живой, сияющей водой.
– А над озером что?
– Над озером высится белолобая гора.
– А что на белолобой горе?
– На горе дремучая тайга раскинулась.
– А под тайгой что?
– Под дремучей тайгой два чутких слушателя сидят. Вслушиваются они в мир и хотят все понять.
– Это лицо, рот, глаза, уши, – говорит один.
– А где жилище загадок? – спрашивает другой.
– В голове!
– А что важнее: голова или сердце?!
И одна за другой загадки выплывают. А мир еще таинственней становится.
Солвал поднимает с земли стрелу с жестяным наконечником, прячет скорей за спиной со словами:
– Дружок! Что за спиной держу я?
– Дружок! За спиной у тебя железный город.
– А выше железного города что?
– Выше железного города – деревянный.
– А выше деревянного что?
– Крылатый город.
– А выше крылатого города что находится?
– Там – просека, по которой из озера в озеро летят утки-гуси, не поднимаясь над лесом.
– А по обеим сторонам просеки что находится?
– Два ушка бурундука торчат.
Ох, эти ушки. Хорошие ушки. Подцепишь на гладкую тетиву лука – не скользит стрела. Натянешь тетиву, отпустишь тетиву – стрела запоет. Миг – и бурундук у ног лежит. А шкура бурундука ой какая красивая!
Берет мальчик лук и целится в густую зелень кедра, и с пушистой ветки падает настоящий бурундук. Он был резвым и красивым. Плясал на ветках, шубкой полосатой перед мальчишкой хвалился. И смеялся с высоты над его худенькой одежонкой, сшитой из шершавой налимьей кожи. Солвал наказал его. Он теперь не мальчик. Он – охотник меткий.
А на «Медвежьем празднике»[3] в охотника играл Солвал. В доме большом было много народа. Все сидели и смотрели. И голова медвежья, что на столе сидела, кажется, тоже за каждым шагом и словом его следила. Санквалтап звенел струнами – будто снег похрустывал; колотушка стучала – будто охотники стреляли из лука, копьями зверя кололи; бубен гремел – будто зверь ревел. И три брата, три охотника шли на медведя.
Вот они пришли к берлоге. Медведь черной стрелой вылетел из нее. Старших братьев как не было. Убежали. И медведь удрал.
Идет мальчик по лесу и думает: «Нож мой тупой. Надо бы его поточить!»
Достает точило. Точит лезвие ножа и напевает:
Кавк! Кивк!
Точись, мой нож!
Кок! Кок!
Точись мой нож!
Братья мои
За зверем бегут,
Звериный живот
Мне б распороть!
Печень медвежью
Мне бы съесть!
Кавк! Кивк!
Точись, мой нож!
Кок! Кок!
Точись! Точись!
Поточив, пошел дальше. Три смолистых, сосновых урмана отшагал. В одном месте срубил дерево. Из него длиной в две сажени копье для себя сделал. Выстругал копье и для среднего брата, в полторы сажени оказалось оно. А для старшего брата смастерил копье величиною лишь в одну сажень. Взял их и тронулся дальше.
В одном месте увидел березовую гриву. Белоствольные деревья стоят, будто красуются. Снял с березы бересту, чашечку берестяную сделал. Чумиком она называется и в песне так воспевается:
Чашечка моя,
Сивр! Сивр! Сивр!
Чашечка моя,
Щовр! Щовр! Щовр!
Кровью звериной
Тебя наполню!
Салом медвежьим
Тебя наполню!
Сивр! Сивр! Сивр!
Готовься быть полной!
Щовр! Щовр! Щовр!
Опять идет дальше, мерит ногами тайгу. В одном месте на середине высокого дерева лохмотья моха заметил.
Обрадовался:
– О! Неспроста висит мох на широком стволе дерева, – воскликнул он. – Гнездо звериное там! Есть куда лететь моему копью! И нож мой поработает! И печенью нежной полакомлюсь!
Прошел немного и видит: братья на пнях сидят.
– Ну, где же ваш зверь? – спрашивает он их.
– Ты же изломал звериный след, запутал.
– Звериного следа я не касался.
– А что же так долго делал?!
– Я выстругал три копья, чтобы зверя насквозь пронзить.
И раздает братьям копья. Самое длинное себе оставляет. Показывает им и берестяную чашечку с узорами.
– А это что такое? – удивляются те.
– Это чашечка, берестяной чумик. Не видите, что ли?! Вы убьете медведя. В эту берестяную чашечку я солью жир его, буду лакомиться…
– Что ты, что ты раньше времени?! Услышит он, снимет с хвастливой головы шкуру! Прикуси язык!..
Санквалтап звенел струнами – будто снег похрустывал; колотушка стучала – будто охотники стреляли из лука, зверя копьями кололи; бубен гремел – будто зверь ревел.
Зрители были довольны: хорошо маленький Солвал разыграл хвастливого охотника. Кем же он сам будет?!
Трещит ли лучина в полутемной комнате в длинный зимний вечер, белая ли ночь плывет над тихой таежной деревней – в любое время мальчишек волнуют загадки жизни:
– Синичка, синичка! На что похож твой острый носик?
– Мой носик – острая пешня, которой долбят лед.
– Синичка, а крылья – что?
– Крылья – две метлы, чтоб избу подметать.
– Синичка, а кишки для чего?
– Кишки мои – тынзян[4], которым поймаешь оленей.
– А лапки – что?
– Лапки – ножки избушки лесной, где хранятся припасы охотника. Далеко пойдешь – заблудишься, избушку эту встретишь: там спички найдешь, сухари найдешь, кусок сушеного мяса найдешь, жизнь продолжишь.
Вот для чего я, синичка, живу! Вот для чего с утра до ночи летаю, пою!
«А что такое жизнь! Для чего люди живут?» – задумывается маленький Солвал.
Ему семь лет. Но он уже давно ездит с отцом на рыбалку. На носу калданки сидит он. А руки его – два бобра – покоя не знают. Они летают, весело летают. А вода стреляет, и лодка плывет. Доволен даже отец…
Однажды, когда было тихо-тихо и плес улыбался серебряной улыбкой, они поймали большого осетра. Спина у него скалами зубчатыми громоздится, нос – стрелой, а голова жилищем таинственным кажется. Какие мысли там живут? Почему глаза осетра так задумчиво смотрят? О рыбьем царстве или о земной жизни думает осетр?
Мальчик помнит глаза маленьких братишек и сесг-ренок. Они с такой надеждой смотрели, провожая рыбаков. Знали они: сели старшие в лодку – дома рыба будет, вкусно будет! Ой, как вкусно! Помнит Солвал голодные глаза братишек и сестренок! И вот осетр пойман. Счастье теперь в лодке. Улыбаться будут глаза братишек и сестренок. И осетр смотрит. И у него глаза…
– Домой сегодня не поедем, – говорит отец. – Будем еще ловить. Потом в Березово поедем. Там муку купим. В последний раз купец смотрел хорошо…
Опять легкая калданка замирает на спокойной глади реки. Опять отец берет кал дан и тихо-тихо, словно совершая какой-то священный обряд, опускает снасть в воду.
А калдан этот такой: на шест с камнем сеть в виде мешка нанизана. Опускают этот калдан на дно реки, по течению плывут. Зайдет в него осетр – дернет ниточку, что на палец нанизана. Целый день, бывало, плаваешь по реке, десятки раз поднимаешься по течению, но не оживет волшебная ниточка, пока не зайдет в калдан сам осетр – царь рыб.
Поймаешь осетра – опять забота. Куда его сдать?! Не было тогда плашкоутов, которые теперь в каждом угодье стоят, рыбу принимают. Везешь этого осетра до самого Березова. А это порой за сотни километров от места лова. Приезжаешь – идешь к купцу. Предлагаешь ему купить.
И на этот раз было то же самое. На многих плесах опускали калдан свой. Хорошо, что стояла тишь. Лодку не качало, но и ниточку не дергало. Лишь один раз еще улыбнулось счастье. Еще одного осетра поймали.
К утру следующего дня они подъезжали к Березову. Маленький Солвал никогда в городе не был. А слыхал о нем много. Березово казалось ему большущим городом. И правда: домов много-много. Может, целых сто, а может, и еще больше. Выше всех – два сверкающих чума. В лучах утреннего солнца золотом сверкают их островерхие шапки.
«Это, наверно, тот самый священный дом, в котором моют священной водой, дают новое имя, а главное, дарят рубашку», – не отводя глаз от горящих золотом куполов, думает Солвал.
…Березово. По-мансийски: Халь-ус. Это значит: березовый город, город в березах.
На трех больших, обрывистых холмах, на которых стояли дома с зеркальными окнами, мальчик берез не увидел. Лишь лиственницы да кедры по берегу стояли. Как воины из мансийской сказки, как идолы на священном месте жертвоприношений. На том мысу, где стоят лиственницы и сверкают купола церкви, есть дерево с тремя руками. Мальчик о нем много слыхал. В дупло этого дерева любой проходящий манси и ханты кинет монету или кольцо, шкуру или хрустальный камешек. У этого дерева в старину, когда не было здесь попа в высокой шапке и с крестом на груди, были великие жертвоприношения.
А теперь здесь церковь. Поп хозяин, а не шаман. Но после церкви все равно манси и ханты идут к этому дереву и говорят другие слова, свои слова. Как ни мудр поп, он ничего в мансийском языке не понимает.
…Калданка уткнулась в травянистый берег. К лодке подходит какой-то незнакомец. Маленький Солвал еще не видел людей в такой одежде. Незнакомец толстый, как медведь. Лицо красное, жирное. А говорит на ломаном мансийском языке.
– Пася, рума! Пася! Пася! – здоровается он. – Здравствуй, друг! Здравствуй! Долго же тебя не было.
– Рыпи мала. И торока корот нет! – оправдывается отец.
Рыбы мало – нет и дороги в город. Всем это известно. Потому и отец не ездил в богатый город.
Здоровались хорошо! Навек это запомнил Солвал. Торговались плохо! И это он навек запомнил. Приказчика купца потом много раз видел мальчик.
Но только первая встреча осталась в памяти.
Он подошел к лодке, нагнулся, раздвинул зеленую траву, которой были прикрыты два осетра. Взгляд его водянистых глаз не менялся. Он не воскликнул от удивления, как манси при любой добыче. Он посмотрел холодно, повертел осетра с боку на бок. Помял: нет ли в нем икры. В жабры заглянул. Чмокнул губами, изрек наконец:
– Нет! Этого не возьму!
– А другого?
– Тоже! Не икряный… А солить – куда больше. Баржи полны рыбой. Смотри, – кивает он на берег, где один к другому слепились почерневшие от времени склады.
По берегу пологому чаны и бочки стоят. А на воде баржи. Там копошатся люди. Что-то носят на носилках тяжелых.
– Видите, баржи какие полные. Да и рыба соленая – как дерево. Не тот у нее вкус. А вот икорка нужна была бы. Привози в следующий раз осетра с икрой! Сразу возьму! – ободряет приказчик отца.
Пока он дергал осетра – рыба сдохла. Сдохнет рыба – гнить начинает. Кому тогда она нужна будет!
– Возьмите, пожалуйста! – взмолился отец, увидев, что приказчик собирается уходить.
– Если за пятнадцать копеек – возьму!
Мрачнеет отец: видно, цену деньгам знает. И все равно соглашается. Звенят монеты. Приказчик отдает их с какой-то таинственной важностью, будто делает великое одолжение. Улов продан. Торг состоялся. Что делать теперь?
У каждого века свои законы и обычаи. Неписаный закон того времени повелевал им следовать в церковь.
«У, какой высокий, небесный чум у русского бога!» – думает маленький Солвал, глядя на церковь, которая, кажется, сама плывет навстречу двум усталым рыбакам.
– У, какой белый и сияющий! И звонкий какой!
Нет! Это не олени мчались, позванивая веселыми бубенчиками. И не таежная речка играла камнями, и не ветер свистел, качая сосны, а будто синее небо щелкало синим языком, и над сияющим крестом, над красными крышами домов, над маревом спокойной Сосьвы плыла какая-то волшебная музыка.
Нет! Невидимый музыкант играл не на санквалта-пе, и даже не на многострунном лебеде. Звон струн у них не такой. Солвал знает их голоса. И на удары бубна не похоже было. «А может, над городом, где живут богатые русские, духи великие летают! – думал Солвал, дрожа от удивления и страха. – Сильные духи, голосистые. Таких у манси нет!»
Синий дух все щелкает и щелкает звучным языком, и синие звуки торжественно и медленно плывут, проникая в душу и сердце мальчика. Пристально наблюдают за ним ледяные глаза плоских и незнакомых богов, но Солвал старается делать не так, как они хотят, а как дед наставлял и мать на дорогу шептала.
Он не плакал, когда его с какой-то девочкой купали в бочке со священной водой. Потом надели на Сол-вала новую рубашку. Тело его не чувствовало еще такой мягкой и нежной ткани. Налимья-то шкура шершавая.
«Хорошее это платье! Очень хорошее!» – подумал мальчик, но виду не подал. Даже не улыбнулся.
Новое имя Солвалу тоже понравилось.
– Миколка! Хорошее имя! – сказал важно отец. – Счастливое имя. Не каждому его дают. Кому оно достанется – тому счастье улыбнется.
Много плоских богов смотрит со стены, только Солвал наблюдает за указательным пальцем отца (уговор был такой). Вот палец сделал волшебное движение, и Солвал в такт отцу стал кланяться этому духу. Теперь он знал, что это свой, мансийский бог. Поп думает, что Солвал крестится и молится его богу. Нет! Он ошибается.
Солвал думает в этот миг о высоких деревьях, шумящих зеленой листвой, он солнцу молится, чтоб оно светило, реке глубокой дарит поклоны, чтоб та тоже была щедрой.
Выйдя из церкви, отец с сыном пойдут к священному мысу, где среди высоких лиственниц стоит священное дерево манси. Бросят ему монеты. И дерево вздрогнет, шевельнет ветвями, улыбнется удали и хитрости манси, над глупым попом посмеется. Но, услышав колокольный звон и увидев растревоженную душу мальчика, оно нахмурит зеленые брови и опять замрет, становясь неприметным среди других лиственниц.
А синее небо щелкает синим языком, синие звуки торжественно и медленно плывут над сияющим крестом, над красными крышами, над Сосьвой широкой, над тайгой зеленой. И сердце мальчика трепещет, как бурундук в цепких руках охотника. В языческой душе мальчика сегодня что-то произошло. Неужели так волшебен колокольный звон?!
– Что есть в городе уездном?
– Магазины есть в городе.
– А еще что?
– Кабак веселый есть. Там вино пьют, в карты играют.
– Куда идет рыбак после священного дома?
– В веселый дом идет рыбак, забыться хочет охотник.
В кабаке – как в дымном чулане. Люди – как веселые тени. И улыбаются они здесь не так, как на улице. Разговаривают совсем не так, как у костра во время весенней охоты. Нет, они здесь не пляшут. Но ходят, как пляшут. Говорят, как кричат. Смеются, как гогочут. Пьют…
О, как там пьют! Словно совершают какое-то волшебное таинство. Прозрачную огненную воду разливают по капелькам, как серебро делят. Кто больше выпил – тот и могущественнее и богаче чувствует себя.
И отец Солвала в кабаке стал совсем другим. Выпил стакан огненной воды, выпил другой и будто его подменили. Веселым стал, как тетерев на весеннем току. Болтливым стал, как сорока на помойке, куда только что вылили остатки хорошей еды. Богатым стал, как приказчик купца. Монетами звенел, будто у него их целый мешок. В карты играли люди – он к ним подсел. Посреди стола положил свою монету.
Те ему карты в руки дали. Совсем довольным стал отец. Совсем веселым стал.
Говорили за тем веселым столом на мансийском языке. Очки считали на мансийском языке. Монеты считали тоже на мансийском языке. И в карты играли за тем столом манси. Только разные манси в карты веселые играли. Один был тонкий и костлявый, как засохшее дерево. Другой – толстый и жирный, как осенний налим. Он серебряные монеты на середину стола бросал, а иногда и золотые важно ставил.
Его, этого жирного, Солвал раз видел. Он приезжал в их деревню, нанимал себе работников. Богатый этот манси – все у него есть. И коровы, и лошади, и невода, и много лодок. Когда мороз играет и холод по земле бродит – он не варит кости, а хлебом питается, как русские. Кто у него в батраках – тот в голодную зиму выживает. Так говорят манси между собой.
Играет в карты и налимьими глазами на Солвала поглядывает.
– Хороший мальчик растет у тебя! – говорит он отцу. – Хорошего работника из него можно сделать. Да ведь ты пропьешь его!
– Мальчик не вино, не вода огненная. Как его можно пропить?!
– А вот ты, разгильдяй, пропьешь! И работника из него не сделаешь! Я по-родственному тебе говорю!..
Солвал слыхал еще дома, много раз слыхал, что этот жирный для них не чужой человек. Он какой-то родственник. И поэтому часто приезжал в деревню, распоряжался, брал кого и что ему нужно было и уезжал. Его все слушались, никто против него слова не мог вымолвить.
Один раз отец оказался счастливым. На столе лежала куча монет. Целая куча. Большая куча. Что-то случилось такое, что его костлявые руки вдруг ожили и к деньгам потянулись. Звенели монеты, шумели, как пьяные, и в кармане в один миг оказались. А глаза у отца в тот момент горели каким-то совсем непонятным огнем. То ли счастливым, то ли шальным огнем пылали они.
Потом опять летали карты, звенели стаканы, и монеты журчали. Но теперь они уходили от отца.
Горели глаза у жирного. У других игроков глаза тускнели. Все возвращалось к нему, к Яныг-пуки. И он спокойно убирал со стала деньги, не так как отец или другие игроки.
Наконец у отца не осталось ни копейки. Глаза его забегали, как шальные олени, одичавшие без хозяина. Руки его пошарили по карманам, а потом к сыну потянулись.
– Вот я его на кон ставлю, – выпалил отец.
И снова началась игра.
Ничего не понял тогда Солвал. Лишь потом понял, что его проиграли в карты.
И он теперь был в руках у Яныг-пуки. Яныг-пуки теперь его хозяин.
– Я его воспитаю. Сделаю из него человека, – сказал Яныг-пуки. – И это я делаю для тебя, как твой родственник, а не как купец. Вот тебе еще!..
Он сунул в карман отца красненькую бумажку!
– Сын твой отработает. А это детишкам твоим на хлеб! – сказал важно Яныг-пуки и повел мальчика к своей лодке, где ждали его гребцы.
В доме Яныг-пуки было много людей и собак. Счастливыми были только собаки. Не потому, что Яныг-пуки к ним относился лучше. Нет! Собаки просто не умели говорить и плакать. И еще у них зубы острее, чем у людей, и ноги быстрее. Их не просто обидеть.
Замахнется Яныг-пуки на какую-нибудь из них хворостинкой – собака зубы оскалит, зарычит. Разве простой человек осмелится оскалить зубы на хозяина?! А собаки могут. Они могут убежать даже в лес или в другую деревню.
А Солвал не смог убежать. Пытался не раз – да по дороге настигали. Долго потом горела спина от хворостины. Не сладко на земле людям. Собакам лучше. Их поутру только на охоту водят. А Солвала дрова таскать заставляют. Только засияет утренняя звезда – а он уже на ногах. Растопляет чувал[5]. Потом идет к речке, прорубь пешней тяжелой долбит. А лед там как каменный. Долго надо долбить. Руки каменеют. Пальцы от мороза горят.








