412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юван Шесталов » Синий ветер каслания » Текст книги (страница 24)
Синий ветер каслания
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:55

Текст книги "Синий ветер каслания"


Автор книги: Юван Шесталов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Олени! Да что олени! А те, кто спит на снегу, под елью, вдали от костра, с лицом, обращенным к небу, к морозу, кто они такие? Каким словом их назвать?

Мне стыдно за себя: я чувствовал только холод, только тяготы, а красоту не заметил, пока не подсказали другие…

Среди каких людей, оказывается, живу! Какую красоту приходится видеть!

А я вспомнил старую глупую сказку… Замечтался о базах, о домах на пути оленеводов, о свежих продуктах, о тракторах. Тогда, быть может, исчезнет эта красота? Какая красота на земле без костров, без снов на снегу, без сказочно-холодной лунной ночи?.. Согретый теплом костров и баюкающей красотой ночи, я уснул…

И, став чище телом и душою, опять я шел вперед. Опять костры сияли. Бодали небо олени. И сказка не кончалась.

ХОРОШЕЕ ВОЛНЕНИЕ


Кто простит мне молчание,

Если длинен язык у огня,

Если скачет огонь по тайге

Вороватою рысью?

Кто простит мне, скажите,

Молчание чувства и мысли?

Вот бывает же так: уснешь радостный, довольный собой и другими, а проснешься – словно камень в груди. Все кажется холодным, серым, чужим… Даже если весеннее солнышко играет на верхушках елей, даже если Епа смеется, как чайка над Обью, когда рыбы пляшут в струях, даже если олени ластятся к тебе и дарят самый добрый в мире взгляд. А тебе все равно, как будто кто-то навалился на тебя и давит, давит…

– Эх, вы! Отчего вы такие дохлые?! Как рыбы, вытащенные из воды! – укоризненно бросает нам с Ларкиным Итья Татья. В глазах ее не то жалость, не то презрение. – А еще комсомольцы!..

Над утренней тайгою эхо носит звонко: «О-о-ооо!» Это Микуль и Ай-от обходят стадо оленей. А олень-хор, мудрый вожак, уже настраивается, он знает по голосу хозяев, в каком направлении вести стадо. Потепка и Вун-ай-ики запрягают в нарты оленей.

Яныг-турпка-эква копошится у потухающего костра. Тетя Сана моет снегом чашки и складывает в специальный ящик для посуды. Окра усаживает в нарту детей… Каждый занят своим делом. Торжественны их движения.

Какая мудрость в них живет? Почему им кажется все это обыкновенным? И эта морозная ночь, и это солнечное утро, и этот мерзлый хлеб и мясо… Может быть, их успокаивает, радует дорога, стадо, движущееся по ней, вечное движение? А может, они просто привыкли жить, не думая? А может, они просто мудрее?

Думы мои, думы…

– Так много мы любим говорить!.. Романтика… Комсомол… А что сделали мы? Да скоро нас презирать будут! Йикор, и тот… – Итья Татья не договорил.

Она словно захлебнулась от еле сдерживаемог волнения. Слова больше не летели. Наверно, они ела бее… Говорили ее лицо, глаза. Кажется, я все понял, даже в окаменевшем Ларкине шевельнулось что то живое.

– Что ты от нас хочешь? – усмехнулся он.

В глазах его сквозила древняя улыбка мужчин, снисходительно относящихся к женщинам. Но она не заметила этого. Татья вдруг приблизилась, особенно ее глаза. Они словно прилетели издалека, из страны презрения и отчуждения, и замахали теплыми крыльями. Они тянулись к нам, словно руки друга. В них было столько желания сказать, объяснить…

Впервые я видел ее такой взволнованной, сердитой, какой-то далекой и недосягаемой.

– Я… я ведь умею готовить. Готовить обеды по-новому, по-современному. А то я вижу, как вы едите. Так не протянете… Разрешите мне готовить для всех!

Подобрел и Ларкин. Но он высказал сомнение: мол, оленеводы обидятся, да и не захотят есть наше.

– Ведь они привыкли по-своему. Привычка – как тяжелый камень. Его трудно убрать с пути, камень обычно обходят… – философствовал Ларкин.

– Ну если не захотят, то я буду готовить для вас. А их буду учить. Они постепенно привыкнут…

В душе я был согласен с Татьей. И я люблю мерзлую печень, тающую на губах, и мозговые кости, и глаза оленьи, и строганину из нельмы, и соленого муксуна. Но одно мясо, мясо, и только сырое, надоедает. Я уже привык к другому. И Ларкин, и Итья Татья – тоже. И оленеводам нужно разнообразие.

Хорошее волнение у Итьи Татьи. Но что скажет моя тетя? Не обидятся ли остальные пастухи? Не будут ли неприятности?

Неприятности, может, и будут. Но если бояться всего, то нечего мечтать. Какие же мы тогда комсомольцы?

Хорошее волнение у Итьи Татьи.

Действительно, сколько мы уже каслаем с бригадой, а что полезного сделали для них? Ничего! Просто слоняемся, не знаем, за что взяться. Просто мы, наверное, им мешаем. Скоро действительно они будут смеяться над нами.

Оленеводы – мастера! Они нас научат пасти оленей. Но мы комсомольцы – мы много нового знаем, можем учить их.

Мы поговорили по душам. Решили жить не в чуме, а в палатке. Она есть в бригаде, только не используется. Оленеводы относятся к ней с улыбкой. «Дом старушки, делающей нитки из жил, – говорят они о палатке. – В жилу в ней превратишься от холода…»

Нет, мы будем ставить ее на каждой стоянке. В ней будет чисто и уютно. Не будет той тесноты, что в чуме. В чуме трудно навести порядок. Очень трудно. Итья Татья пыталась что-то в чуме сделать. Но все безуспешно. А в палатке можно… Там можно поставить и столик для газет и журналов. И радиоприемник. Наша палатка будет красным уголком, новым Красным чумом. Говорили еще о многом, спорили, предлагали, мечтали…

Хорошее волнение. Даже Ларкин словно оттаял. Это и было, наверное, наше первое комсомольское собрание, хотя не вели мы никакого протокола. Впрочем, почему должен быть обязательно протокол и прочие формальные признаки «мероприятий»? Ох, как это все надоело! Было бы хорошее волнение. А оно уже есть, есть!

Олени, запряженные в нарты, нетерпеливо постукивали по хрустальному утреннему снегу, лайки весело повизгивали в предчувствии новой большой дороги. Хорошее волнение…

ВСЕ РОСЛИ В ЛЮЛЬКЕ


…Станет мальчик с бурей биться,

Пробираясь к маю.

Станет падать, подниматься,

Станет плакать и смеяться…

Путь искать средь ночи,

О, как жить он хочет!

На стоянке мы пытались поставить палатку. Не вышло. Тетя Сана набросилась на меня.

– Что это вы за существа такие? Кто вас чешет? И это вам не так, и то не этак. Нипочем вам боги и духи! – тянула тетя Сана тягучие мансийские слова.

Голос ее вздрагивал. В нем чувствовались и слезы, и гнев. В глазах ее погас тот ласковый огонь, который так грел меня в детстве. Они смотрели растерянно, словно потеряли что-то дорогое, но с надеждой, что, может быть, и найдут потерянное. Мне стало жаль тетю. Я не пытался больше настаивать.

Только Итья Татья не отступала.

– О, да ты уже старик! А я считала тебя молодым! – колет словами она Микуля.

– Да дайте им палатку, пусть живут как хотят! – добродушно говорит почему-то веселый сегодня Силька.

На противоположной стороне чума сидит мать Силь-ки, костлявая Яныг-турпка-эква. Уставив бесцветные глаза на Сильку, с большой дымящейся трубкой в руках, она цедит:

– Силька, Силька! Шел на поводу у жены. Мужчина! Жил под поганой крышей. А сейчас идешь на поводу у этих!.. – Она с презрением кивает в нашу сторону.

Отец Сильки, Вун-ай-ики, сидит тихо, насупив брови. Исподлобья посматривает на Сильку. Глаза так и колют. Сердцу холодно становится. Но скоро будет жарко. Йикор бьет ладонью по поллитровке. Звенит стекло: звякнула отлетевшая пробка.

Спирт… Он хороший, когда горе. Все забудешь. Горе? Да, горе. Жена Наста опоганила дом, Силькино имя, честь. Доброе имя – честь! Манси любят доброе имя. От зари до луны, от луны до зари бегут за широкими лыжами, обгоняя друг друга, две дорожки. Если они бегут – доброе имя у охотника. (А Силька был охотником.) Если спят – плохое. Если белка не висит за поясом, если не смотрит с плеча лисица, если не качается росомаха – плохое имя у охотника.

А летом, когда запляшет рыба на Сосьве, забурлит от всплеска Обь, плохое имя у манси, если он может спать в такие ночи. Какой сон! Ему больше надо рыбы наловить, обогнать других.

А хороший дом, хорошая жена? Что за манси, если нет у него хорошего дома, жены? А у него, говорят старые люди, нет хорошего дома. Опозорила Наста. Лазила на крышу. Старики говорят: «Ты, Силька, мужчина, а жил и ходил под крышей, где женщина ходила». Эх, Наста!

Звенят стаканы. Йикор любит чокаться. Сегодня и Силька не прочь. Горе! Горе! Горе пришло в дом Сильки, в сердце Сильки.

Йикор сверкает не только граненым стаканом, не только коростливой плешью на голове, но и ехидной улыбкой. Он смеется и над пьяным Силькой, и над старушкой корягой, и над нашей неудачей. И хотя глубокая ночь давно навевает уставшим за день сны, он гогочет, как гагара…

Словно вихрь пронесся над Микулем. Волосы взъерошились. Глаза сузились. Он весь побагровел, как закат, обещающий бурю.

– Товли! Довольно! – вырвалось у него, как гром.

Подлетел, как вихрь, к гогочущему Йикору. Одно мгновение – и гагара стонала уже за чумом.

В ночь ушел и Силька.

Еще холоднее стало в этом чуме… Разве можно спокойно спать в такую ночь?!

Меня разбудил детский плач. Это кричал Мань-пыг, спеленатый в берестяной люльке. Наверно, мокрый; наверно, надоело лежать связанным… В лапах медведя побывал и то не кричал… А тут кричит…

Еще заспанная мать вынимает его из люльки. Он потягивает от удовольствия толстые белые ножки с прилипшей мокрой шерстью и, довольный, машет ручками… Он поблескивает, как мокрая нельма. К нему ластятся белесые струи: в чуме еще холодно:

Мой горластый, узколицый,

Ты зачем родился?

В мир тайги, где ветер злится,

Ты зачем явился?

На полу, где иней талый,

Там родятся дети.

Сколько горя испытала

Мать моя на свете!

Буря выла, буря злилась,

Ветер дул упрямо.

Радость, как цветок, раскрылась

На губах у мамы.

Нежность, радости, печали,

Снежное ненастье…

Люди, вы бы мне сказали,

Что такое счастье?

Мань-пыг, маленький сыночек, выйдет ли из тебя оленевод, захочешь ли ты жить в чуме, будешь ли ты кочевать, как твои родители? Кто знает, кем ты будешь и чего захочешь. Сейчас тебе все равно. Жизнь твою никто не сможет придумать.

Жизнь теперь бежит не шагами лыжника, несется не оленьей рысью, а летит космическим кораблем. И тебя, быть может, подхватит скорость этого корабля, пусть ты еще каслаешь, пусть даже спишь в древней люльке. Люлька…

Мать вытряхивает мокрую труху из ночной люльки. Ноздри щекочет острый запах. Но никого это не тревожит. Все спали в такой люльке, со связанными руками и ногами. Шевельнуться даже нельзя. Можно только повернуть голову набок.

Зато ночью не мерзнешь… Хоть и неудобно, зато живешь, в чуме живешь, на нарте живешь, когда поет вьюга – живешь, когда всех клюет дождь – а тебе тепло, а ты живешь! Вот какая ночная люлька, сделанная из бересты, с узорами леса, оленьих рогов, следов лягушек и птиц.

Но есть еще и дневная люлька. Она тоже из бересты. На ней тоже узоры. Еще ярче. И красные, и желтые. И сделаны они гораздо аккуратнее. Ведь это дневная люлька. На нее смотрят люди. Смотрит и дитя. А на люльке навешаны бляхи, и колокольчики звенящие, и разноцветная бахрома.

В отличие от ночной, в дневной люльке есть спинка. Ребенок не лежит, а сидит в ней. Люлька обычно висит на кожаной веревке, подвязанной к потолку или к жерди, как в чуме. Когда ребенок плачет, люльку качают – и ребенок успокаивается, засыпает. Когда маленький человечек проснется, он старается освободить ручки, потрогать бахрому, висящую перед ним, и голос звонкого колокольчика хочет послушать. Малыш плачет. Тогда его развязывают по грудь, освобождают руки, и он успокаивается, играет…

Эту люльку манси называют апа. Апа! Хорошая ала. Пусть лежал в тебе связанным и я, пусть не давала ты мне свободу и простор, но ты прятала меня от холода, защищала от длинноносых кровопийц-комаров, под твое мерное качание я засыпал, забывая детские обиды и желания. Благодаря тебе, милая апа, я был всегда с мамой. И тогда, когда она вынимала из сети серебристых сырков и лодочка качалась, качалась на волнах, я был опять с мамой – мне было и не холодно, и не кусали комары. Я был с мамой и тогда, когда она косила сено в жаркий июльский полдень и когда везла дрова из дремучего леса на ленивой лошаденке. Апа, ты, может, была чересчур тесной. Но лишь благодаря тебе я стал ценить простор и свободу…

В такой же люльке рос и Вун-ай-ики, в такой же люльке он баюкал Сильку, из такой же люльки улыбалась Итья Татья. Но не в этой ли люльке Яныг-турпка-эква стала такой ворчливой, не в этой ли люльке у милой тети Саны родилось суеверие, не в этой ли люльке разболтался Йикор, не в этой ли люльке Потепка стал шаманом? Все росли мы в одной мансийской люльке. И, как стороны света, такими разными стали…

ВОЛКИ


Снег сухой они хватают.

Мчась среди стволов,

И все злей глаза сверкают,

Звонче лязг зубов.

«Дай нам крови», – небо просят

Поднимая вой.

Но мороз сильней заносит

Кнут над ними свой.

Утро. Звезды уже откочевали с проснувшегося неба. Лишь тонкий месяц, как пастух, ожидающий смену, еще бродит по верхушкам коренастых кедров «мужичков. Где-то близко-близко за деревьями идет солнце. От его приближения небо позолотело, заулыбалось, а тонкий месяц, уставший за ночь, побледнел. И как только солнце кинет свой золотистый взгляд на верхушки кедров, он уйдет на отдых до вечерней смены. Трудная все же у месяца обязанность: ему приходится работать ночью.

А ночью – темень. Хоть глаз выколи – ничего не видно! Ночью только волки становятся зорче, чтобы видеть свою добычу – тонконогих оленей.

Ночью злей мороз. В темноте наглеют его ледяные языки. Лизнут щеку – и она побелеет, как мерзлый сырок, лизнут кончики пальцев – и чуткие пальцы не слышат ничего, словно глухие. А как взойдет месяц – все заголубеет, засияет. Месяц яркий все видит: ведь он пастух, ему доверено охранять всю землю, все добрые стада звезд, все стада оленей…

Трудная профессия пастуха!

Как на смену месяцу приходит солнце, так и Ми-куля и меня, дежуривших всю ночь, сменяет пастух Ай-от. Вот он уже идет…

Трудная была ночь. Как больные в жару, метались олени. Их беспокоили волки.

Волки… Раньше о них я слышал лишь в сказках да в длинных, как ночь, охотничьих рассказах. И не совсем без спроса нападают они на людей и на тучные оленьи стада. Перед тем как напасть, они завывают голосом вьюги, плачут, умоляя небо, прося разрешения указать им, кто больше всего грешен, кому пришла очередь оказаться в волчьих зубах, расплатиться за содеянные грехи.

Волки воют – говорят с небом. Волки напали – это желание неба, судьба. А от судьбы никуда не свернешь, не спрячешься… Так думали раньше манси и ханты о волках.

И вот, когда за карликовыми соснами на голубоватом лунном снегу мелькнула серая тень, лыжи мои словно онемели, остановилось, кажется, сердце. В мыслях быстрее самолета промелькнуло – судьба! (Как сильны все же суеверия, навеянные в детстве!)

Но волк несся не на меня, он стрелой летел на почуявшего опасность оленя, вцепился клыками в ляжку. Олень остановился, присел, наверное от испуга и боли, передними ногами на снег. Мгновение – острые клыки впились в горло, и на синеватом снегу в судорогах бился олень. А волк летел уже к другому, к третьему… Вторая и третья головы оленей плясали на снегу, второй и третий ручей крови журчал из перегрызенного горла…

Олени метались. Они бежали почему-то в мою сторону. И я чуть не побежал. Но волк был уже совсем рядом. Только тогда, когда он перегрыз горло первого оленя, надышался теплой кровью нового и был готов броситься на следующую жертву, только тогда волк заметил меня. Глаза его зажглись зеленым огнем. Они горели, кажется, ярче луны. Волк ощетинился, оскалил зубы. Острые клыки сияли в лунном свете. Он словно улыбался над моей растерянностью.

Не помню, как я выстрелил. И не помню, из какого ствола двустволки сначала выстрелил: то ли из заряженного пулей, то ли крупной дробью.

Но когда дым рассеялся, на шее оленя лежала голова волка. Она еще раскрывала пасть и скалила клыки… Но злобный, зеленый огонь в звериных глазах уже погас…

Услышав выстрел, с лаем прибежала собака. А за ней и Микуль. Он, не обращая на меня никакого внимания, подошел к подыхающему волку.

– Твари! – процедил он сквозь зубы. – Опять появились!

Я ожидал, что он меня похвалит: ведь я впервые убил хищника, да еще какого! Четырех оленей растерзал он на моих глазах.

Но Микуль на меня даже не взглянул. «Обидно! Неужели и это обычное дело?!» – подумалось мне.

Не теряя ни секунды, Микуль срубил топором высохшую сосну, набросал сухих веток. Только чиркнул спичкой, как сухая хвоя вспыхнула ярким пламенем. Высоко в небо летели искры. При свете костра голубая лунная ночь, кажется, посинела.

«Собаки лают – волки близко», – говорят в народе. Собаки наши визжали, стукались о серебряные стволы деревьев, жались к ним. Видно, не один и не два волка напали на стадо. Микуль стрелял из ракетницы. Красные и белые ракеты вспыхивали и рассыпались над верхушками деревьев, освещая на мгновение необыкновенным светом тайгу. Олени жались к костру. Много костров разожгли мы в эту ночь, пока не откочевали звезды с проснувшегося неба. Много раз обходили мы огромное пастбище. Но усталости не чувствовали.

И вот верхушки кедров уже пылают в лучах солнца. Месяц ушел на отдых. Волки исчезли, как тени. И мы с Микулем, почувствовав наконец усталость, направились к чуму.

Волки… Нет, исчезли не насовсем. Вечером с появлением теней они опять приблизятся к стаду, опять будут резать оленей.

– Вот ведь твари! – вслух возмущается Микуль. – Ну, загрызли бы одного-двух оленей… Так нет, режут подряд. Кровопийцы! Надо усилить охрану, наставить пугал, капканы, сделать отравленную приманку. С волками справимся! – почему-то вздыхая, говорит Микуль. – Труднее наладить положение в бригаде…

Поскрипывают лыжи, похрустывает подмерзший снег. «О чем это Микуль? – думаю я. – Наверно, о вчерашнем происшествии».

– Погорячился я, – продолжает он. – Не надо было выбрасывать Йикора из чума. Все же человек…

Поскрипывают лыжи. Хрустит снег…

– Но сколько можно терпеть?! – словно оправдываясь, восклицает он. – Вечное кривляние, расхлябанность, болтовня. Когда это кончится?! А все из-за вас! Раньше, когда ходили одни старые оленеводы, не было у нас никакой грызни. Все делали дружно… Складно. Не было враждебности, непонимания…

Поскрипывают лыжи. Хрустит снег…

– Что-то надо делать! – заключает он.

Поскрипывают лыжи. Хрустит снег. Месяца давно уже нет. Его сменило солнце.

Но кто сменит бригадира? Ночью он боролся с волками. Днем новые заботы – бригада, люди. У каждого душа. А что в ней?.. Бригадиру надо, надо знать все… И все уладить. Но как? С чего начать?

А может, и он виноват. Трудно сказать, кто виноват. Ясно одно – в бригаде беспорядок. Так жить нельзя. Волков можно уничтожить, а люди…

Солнце золотым глазом уже осматривает землю с ее лесом, со стадами оленей, с людьми. Всякая нечисть при свете ярких лучей прячется, спит до темноты, а все доброе начинает жить.

Вот уже дымок чума: оленеводы встали. Микуль не месяц. Он не может и не имеет права отдыхать, если в бригаде беспорядки.

Поскрипывают лыжи из блестящего камуса. Похрустывает снег… Микуль задумчив… Много надо думать бригадиру…

САМЫЙ БОЛЬШОЙ ОЛЕНЕВОД


Нет, нс буду как речная гладь,

Буду я волной большой, как дом,

Пусть мне в сердце постучится мать,

Что ловила рыбу подо льдом.

А костры родительских сердец

Сберегу, чтоб век не догореть им,

Ведь не зря же дрался мой отец

Смедно – рыжим кулаком – медведем.

Что за шумное веселье над тайгой? Неужели небо звенит от полета уток? Неужели юг на Север прилетел? Не может быть: рано! А может быть, удачливый охотник убил хозяина лесных дебрей и в чумах и во всей тайге Медвежий праздник?

Гремит тайга дремучая веселым собачьим лаем, а над кедрами столетними летят, летят слова: «Самый большой оленевод приехал!»

Проваливается мокрый снег под широкими легкими лыжами, но я не обращаю на это внимания – я спешу навстречу голосам. Вот уже вижу дымок над чумом. Вот и чум, и поляна. На поляне олени, собаки, люди…

«Самый большой человек, охраняющий оленей, приехал!» – поет поляна.

А я большого человека и не вижу. Вижу только оленей. У них бока колышутся, как мехи старой гармошки. Отвисли красные длинные языки – видно, долгую дорогу пришлось осилить!

Но где же он, этот человек? Разве тот, что в объятиях пастухов?.. Да он вовсе не большой, не выше карликовой сосенки. К тому же это и не оленевод, а обыкновенный горожанин: одет в короткое модное пальто коричневого цвета. Очки с роговой оправой… Какой он оленевод с такими глазами: очки упадут в снег, если бегут нарты, и он слепой, как сова днем! Настоящий оленевод, наверно, уже в чуме. Приезжего я где-то видел. Но когда, где? Взгляд… Знакомый и незнакомый. Где я ощущал на себе этот взгляд? В памяти возникает черная доска, черная парта и серые глаза…

И мы летим друг к другу, как две встречные волны. И обнимаемся, как две волны. А потом смотрим друг на друга, и, наверно, каждый из нас думает о том, какими мы были в школе и как изменились теперь. Хорошо ли, плохо – встретились; хорошо ли, плохо – вспомнили…

Арсентий… Мы учились и жили в одной школе-интернате. В восьмом классе сидели за одной партой. Потом он куда-то исчез. Всегда как-то сам собой забывается тот, кто до конца не идет вместе с остальными. Потому, наверно, Арсентий выпал из памяти и никто из сверстников не вспоминал о нем. А может быть, потому мы забыли его, что он в школе был каким-то тихим, словно сонливым. Его почти невидно было. Даже тогда, когда он отвечал на вопросы учителя, он не привлекал внимания ни плохими ответами, ни хорошими. Он был незаметным, как свет днем. А вот теперь его называют самым большим, самым главным оленеводом, хотя он и совсем не похож на пастуха. В чем дело?

Мы сидим за маленьким столиком с короткими ножками. Рядом пылает костер. А на небе солнце. Тает снег от костра, солнца и от нас. Даже столик вот-вот провалится в снег. Но мы не идем в чум. Там нет солнца, костра, этого чудного бескрайнего простора. Квартира под голубым небом – лучшая квартира в мире: самая светлая, просторная, чистая. Костер – лучший друг людей. Костер – самый интересный собеседник. Но приезжий человек интересней.

Глаза всех оленеводов, больших и маленьких, женщин и мужчин, невидимыми нитями тянутся к глазам Арсентия, словно они необыкновенные две звезды, засиявшие в небе днем, при ясном солнце.

Даже Вун-ай-ики сегодня какой-то мягкий, словно весенний снег под теплыми лучами солнца. Он с почтением задает вопросы приезжему и, дождавшись ответа, рассуждает с ним, как равный с равным. С Ларкиным и со мной он так не разговаривает. Он с нами – как лось с лосенятами. А с ним – как рогатый с рогатым…

Чем он заслужил такое уважение и старцев, и всех оленеводов?

Не историей ли, которую мне рассказали люди?..

Когда Арсентий окончил техникум, когда стал ветеринаром, он вернулся в родной край. В районном центре ему дали работу. Там он встретил ее. Глаза ее были как две голубые ночи. А шея – тонкая и белая, как заснеженная веточка. По ночам Арсентию снилась стройная березка. И он потянулся к ней, к ее трепету. Скоро справили свадьбу, необыкновенную, комсомольскую. Сразу дали квартиру. Счастлив был Арсентий, как птица в полете. Счастливая жизнь началась.

Но вот весной, когда оленеводы стали собираться в большое каслание на Урал, ему предложили ехать за стадом. Там не было ветеринара. Долго думал Арсентий… По ночам снились олени. Нет, они не грозились ветвистыми рогами и не стучали копытами, а просто смотрели большими грустными глазами, будто шептали: «Арсентий, нам без тебя будет плохо!» Потом появлялась березка. Она трепетала ветвями. Опять было тепло-тепло… Но грустные глаза оленей звали…

Он уехал с оленями. Семь месяцев он кочевал по Уралу. Побудет в одном стаде, полечит оленей, даст советы пастухам, переезжает в другое стадо. Там опять работа…

Отзвенела ручьями весна. Так же быстро, как наливается соком красная морошка, прошло лето на Урале. Долго-долго плелась осень, снежная, холодная, со звездными длинными ночами, с песней вьюги.

Но Арсентий не замерзал. Он шептал стихи:

В морозном небе звезды

хохлятся,

Лучами зябкими звеня,

А ей, березоньке, не холодно —

Пригрелась в сердце у меня.

Теплей и сердцу с русским

деревцем,

Не страшно встретиться с пургой, —

Куда оно, пустое, денется

Без этой ноши дорогой?

Снега лежат,

А сердцу хочется

Заслышать легкие шаги.

В морозном небе звезды

хохлятся…

Как ночи зимние долги!

Хочу, чтоб звезды мне

напомнили

Сиянье глаз березки той,

Чтоб были сны мои наполнены

Ее лебяжьей теплотой!

Пугай, зима, гляди волчицею,

Бураном вой, гуди в трубе,

Я сберегу березку чистую,

Я не отдам ее тебе!

И он возвратился. И она его встретила, как может встречать весну только березка. И они были снова счастливы.

Зимой он был дома. Только изредка выезжал в стада.

Изредка командировка – хорошая жизнь. Изредка командировка – счастливая жизнь!

И вот опять весна. Опять олени. Они не грозят ветвистыми рогами, не стучат копытами, просто смотрят грустными глазами…

Трудно найти им друга такого, как Арсентий. Некем заменить Арсентия… И Арсентий едет на Урал опять…

А березка? У нее уже маленький сын… Она сновав трепете. Ветви ее шумят, но шумят по-зимнему. И слетает иней… Но он – комсомолец! Ехать больше некому! Уехал!..

Снова весна, лето, осень, снег… Снова в морозном небе хохлятся звезды, снова сны наполнены только ею.

И снова Арсентий шепчет:

Пугай, зима, гляди волчицею,

Бураном вой, гуди в трубе,

Я сберегу березку чистую,

Я не отдам ее тебе!

Зима, что глядела волчицею, не тронула его березку – зато тронула жизнь. Когда вернулся, в доме было пусто, как после похорон. По стенам ползли белые грибы, по полу стелился иней – вот что осталось…

Умерла она? Нет! Ее увез в теплые края, в большой город человек. Он любил не оленей, а людей. Он не кочует годами в дикой тундре, а живет как все…

Зима, что глядела волчицею, не тронула березку – тронула жизнь…

…Солнце смотрит уже с запада. Его руки ласкают верхушки древних кедров. Над ними струится теплый голубой дымок. Дымок нашего костра тоже голубой, тоже теплый. Голубой дымок струится и в руках Яныг-турпка-эквы: она курит и задает приезжему вопросы.

А Арсентий спокойно и медленно рассказывает новости: и о том, что на третье стадо совхоза напали волки, а в седьмом потерялся пастух, и о том, что нужно делать оленеводам этой капризной весной, как спасти стада оленей, когда от раннего дождя и частых новых снегопадов образуется толстый наст, а местами просто ледяная корка. Трудно доставать оленям вкусный ягель. Мудрые оленеводы, древние оленеводы в тупике. А Арсентий знает. Он думает вслух, предлагает, советуется со стариками. Те тоже думают вслух, говорят…

Говорит и моя тетя Сана, зашивающая дырочку в кисах, и повеселевший Силька, стругающий ножку нарты, и Микуль, с наслаждением нюхающий табак, и Вун-ай-ики, приводящий в порядок тынзян, и маленький оленевод Епа, приучающий к чему-то собаку, и даже Мань-аги, озорница белочка, прыгающая у костра, – все думают вслух, говорят… Интересная беседа.

На другой день мы встали рано. Арсентию нужно было обойти стадо, чтобы посмотреть, как выглядят олени, насколько изранены их копыта.

На стороне нового, завтрашнего дня, на востоке, небо было розоватое, а над нами голубое, холодное. И мысли словно застыли. Мало говорили мы.

А лес уже говорил. «Т-р-р-р-р-р-р-ру!» – пело вдали дерево. «Т-р-р-р-р-р-р-р-ру! Тр-р-р-р-р-ру!» – пело рядом другое. Весь лес выводил многоголосую песню. Каждое дерево говорило, радовалось.

Поет лес, очарованный ясным утром. Шуршит под нашими ногами наст. Перестукиваются с деревьями дятлы…

И понемногу оживляемся мы с Арсентием. Вспоминаем школьные годы, ровесников… Вспомнили Иосифа. Не того, которого все ласково звали Оська, а того, что звали Усюп или Усюп-йив. По-мансийски Усюп – имя, йив – оглобля.

– Усюп!.. – усмехнулся Арсентий. – Зимой, когда я был в отпуске, видел его в Тюмени. На улице встретил. Потом несколько дней у меня в номере он жил. Жалко, совсем пропал Усюп. Попугаем стал. Переменил имя… Его теперь как-то по-другому звать.

Не знали манси раньше такого слова – «попугай». Не было такой птицы в сказках, не было такого слова даже в песнях. А теперь всем известна стала эта птичка. Летом на теплоходах привозят иногда люди железные клетки с болтливыми пестрыми попугаями.

– А знаешь, как разодет Усюп?.. Не знаешь! Такого не придумают и самые остроумные на Медвежьем празднике! Не отличает ерша от окуня. Только помнит, что уха из ерша вкуснее. Забыл он и свой родной язык…

Рассказывают, как-то приехал домой и со старой матерью разговаривал на непонятном ей языке. Она, как испуганная зайчиха, таращила на него глаза. Вздыхала. Видя, что она не понимает, он показывал, изображал слова руками… Ты видел такого! – смеясь, воскликнул Арсентий.

– А он какой институт окончил? – спросил я Арсентия.

– Какой там институт! Он не окончил и восьми классов! Даже курсы не может окончить. Поступил в медучилище – убежал! Учился на курсах радистов, киномехаников, дизелистов, трактористов, баянистов – ни одни курсы не окончил. Сейчас, кажется, поступил на курсы экскаваторщиков-бульдозеристов. Поживет, поболтается в одном месте, надоест – махнет в другое. Курсов много. И поступать легко – везде северянам льготы: одежда, бесплатное питание… Всюду танцы, музыка… Не жизнь, а сладкая морошка!.. Не то что мы с тобой бродим по глухой тайге да по тундре голой… А в общем, нам ему завидовать нечего! Оглобля и оглобля! Не для него и рыба, и олени, и лес, и нефть!

Над деревьями уже вставало бодрое и веселое солнце. Пели деревья, щелкали птицы – и над всей тайгой звучала музыка света, весны, жизни. Арсентий в эту минуту мне казался поэтом.

Под ногами хрустел мерзлый снег. Иногда ноги скользили… Арсентий хмурился и продолжал:

– Обо всем этом я говорил У стопу. И о настоящем и будущем нашего края. И что ему надо возвратиться в родные места, там работы хватит всем. А он мне в ответ: «Там нет условий для культурного отдыха!» Вишь какой, на готовенькую культуру зарится! А кто в его родном краю должен строить, создавать новую культуру? Тогда я попытался тронуть главные чувства человека, которые лежат где-то глубоко-глубоко, в самом сердце. Чувство к матери, которая дала ему жизнь, к земле, по которой он сделал первый шаг в жизни, к народу, на языке которого он сказал первое слово. На мои слова он ответил высокомерно: «Моя родина – планета Земля. Мой народ – земляне!» Тогда я выпроводил его из номера. Не мог дышать с ним одним воздухом…

Похрустывали под ногами снежинки, а иногда ноги скользили, и мы чуть не падали, но, увлеченные разговором, ничего этого не замечали.

– Есть попугаи среди наших соплеменников! – тяжело вздыхая, словно размышляя вслух, протянул Арсентий. – Мало, но есть!.. А ты знаешь, что о таких попугаях говорят в народе: «Ничтожные люди готовы считать родной народ свой ничтожным и пытаются отмежеваться от него. От таких людей отворачиваются свои, не признают их и другие… Сильные люди борются за то, чтобы прославить родной народ, сделать его счастливым».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю