355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Горечь » Текст книги (страница 9)
Горечь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:54

Текст книги "Горечь"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

4

…Что-то загремело. Меня тряхнуло, я чуть не свалился с полки и открыл глаза. В купе было темно, однако за окном ярко светил фонарь. Поезд стоял. Из коридора слышались голоса, я уловил слово «БологОе» и понял: мы прибыли в этот город, название которого его жители не склоняют и строго требуют того же от других. Так что, не смейте и думать, чтобы сказать: «мы остановились в Бологом» или «мы выехали из Бологого». Во всех случаях жизни только – «Бологое» – как «купе», «пюре» или «кюре». А также «Токио» и «Палермо».

На полке напротив спал Мирон. Он не проснулся. Ещё раз я с благодарностью подумал, что моему другу с его теперешним состоянием здоровья было, наверное, не так уж легко решиться на эту поездку и уговорить меня. Он и билеты на поезд заказывал (конечно, через тёщу), и договаривался с какими-то знакомыми ленинградцами, чтобы нас приютили, и на работе отпуск за свой счёт выпрашивал. Хотя уехать на время из дома, где его выводили из себя все – дети, которых он любил, жена, которую терпел, тёща, к кому испытывал острую неприязнь, – ему, несомненно, хотелось. В его любви к детям я не сомневался, хотя он часто бывал с ними суров, даже груб. Жена раздражала его абсолютно всем, что вызывало мучительную жалость к ним обоим – тем более, что причины, во всяком случае для меня, были совершенно непонятны. А говорить на эту тему, как и о том, чем ему не угодила тёща (кстати, жившая отдельно и активно помогавшая его семье – и материально, и «доставанием» многих труднодоступных вещей, к каковым относились почти все продукты, почти все виды одежды, книги, холодильник, автомашина «Победа»… список можно продолжить…) – говорить на эту тему он категорически не хотел. Понимаю, что образ всемогущей тёщи может заинтриговать читателя, и потому спешу разъяснить: эта невысокая, полноватая, очень вежливая женщина была хорошим врачом-гинекологом.

Так вот, с Мироном я чувствовал немалую общность. Думаю, оттого, что он отчасти походил на меня – вернее, я на него: был неудовлетворён самим собой, остро переживал своё пребывание там, где судьбе было угодно нас поместить, а помимо этого любил литературу, глубоко интересовался ею, не выдвигая на первое место своё, единственно верное, суждение о той или иной книге. И ещё он мне нравился, видимо, и по той простой причине, что похожее чувство, то есть симпатию, испытывал ко мне. На него было приятно смотреть, что тоже, пожалуй, немаловажно: умные серые глаза, красивый седой ёжик волос, хорошие черты лица – что, в своё время, безусловно привлекало и продолжало привлекать внимание его жены (и что было совершенно безразлично его тёще и нисколько не смягчало её холодно-вежливого отношения, которое он, боюсь, мог считать враждебным).

Мирон даже не шелохнулся, когда поезд резко затормозил и лязгнуло вагонное сцепление, и я немного забеспокоился, зная, что у него нездоровое сердце, и будучи уже слегка научен на примере жены Риммы, что с сердцем шутить не следует. Но вот он вздохнул, перевернулся на другой бок, и тогда я тоже повернулся и приготовился опять погрузиться в свой полусон-полубодрствование.

Бологое… Значит, мы на полдороги к Ленинграду. Прошедшей зимой я уже побывал в Бологом… то есть, простите, побывал в Бологое: мы ездили туда на выступление по путёвке от Бюро пропаганды литературы. Мы – это, помимо меня, писатель Андрей Некрасов, с кем уже пять лет как дружу, и детский поэт Яша Аким, кого я тогда знал мало. А «пропагандировать» мы были намерены наши незаурядные произведения для младших школьников, которых приведут в городскую библиотеку.

Их привели, и помогала их усаживать, а потом утихомиривать заведующая библиотекой, молодая темноволосая женщина с высокими бровями по имени Аня, на которую, как охотник на дичь, сразу отреагировали два женолюба – Яша и Юра. Об Андрее Сергеевиче того же не скажу, хотя он был в этом смысле – ого-го! – но совсем недавно в очередной раз вступил в брак и сейчас находился как бы в статусе новобрачного. (Отмечу, что, будучи человеком глубоко порядочным, он ради сближения с понравившейся ему женщиной не останавливался перед заключением брака, пускай недолговечного. За время нашего с ним знакомства Андрей Сергеич был женат уже на третьей – привлекательной светловолосой женщине. Две предыдущие были тоже ничего из себя, но с тёмными волосами. Задерживаю на ней внимание, поскольку она чуть было не сыграла в моей жизни дурную роль. Во всяком случае, попыталась сыграть, однако один хороший человек не дал этого сделать.)

Наш с Яшей сеанс обольщения немного откладывался – сначала нужно было развлекать молодое поколение, что мы усердно пытались делать. Андрей Сергеич – с помощью короткого сообщения о своей бурной жизни: о том, как побывал золотоискателем, бурильщиком нефти, моряком. Главным образом, моряком.

Потом он прочитал наизусть короткую забавную историю под названием «Как я писал рассказ». Я тоже выучил её наизусть, так как далеко не в первый раз мы выступали вместе. Он же, обладая удивительной памятью, мог прочитать на память не один, а несколько моих рассказов, которыми в его присутствии я услаждал слух зрителей. Чаще всего я читал историю о том, как мой герой Саня Данилов не стал спартанцем. История нравилась детям, и мне тоже (сюжет подсказала жена Римма); они смеялись, озабоченные учителя доброжелательно улыбались. Однако с недавнего времени читать его стало для меня трудно, чтобы не сказать «неприятно». Дело в том, что рассказ был из того цикла, главным персонажем которого я сделал Саньку Даниэля, сына Юлия. Тогда, несколько лет назад, ещё всё было в порядке – Юлия ещё не судили и не приговорили к пяти годам лагерей, а его десятилетний сын, насколько я понимал, был доволен и, быть может, даже чуть-чуть гордился тем, что стал главным героем печатных произведений. В последние же года два, когда я начинал читать во время своих выступлений эти рассказы (других у меня ещё не было), передо мной возникали широко раскрытые, готовые выскочить из орбит глаза этого мальчика, и в них я видел жалость, укор, презрение. Даже ненависть… (Что же такого могли ему сообщить обо мне взрослые, и кто они, помимо его матери Ларисы?) Я не узнал ответа на свой вопрос и спустя несколько лет – даже после того, как повзрослевший Саня попросил у меня извинения за своё тогдашнее поведение. (Хотя чтС было взять с мальчишки?)

Яша читал свои стихи после Андрея Сергеича и после меня. Я слышал их впервые, они мне сразу понравились. Потому что, как я позднее прочитал в одном из его стихов для взрослых, он «внимательно ведёт за пустяками поэзии оптический прицел». И ещё потому, что умеет «вводить общие темы в обыденные образы и в повседневную жизнь». А также оттого, что «атмосфера и тональность его стихов озвучены троекратным эхом, в котором – память детства, мудрость зрелости и преображение их поэзией…» Эти умные закавыченные мною слова написал не я, а наша с Яшей добрая подруга по имени Надя, которая профессионально занимается детской литературой. И она знала, что пишет. Но и без этого мне нравились, повторю, многие стихи Яши – в том числе «взрослые», за одно из которых он был подвергнут осуждению цензурой и наказан – недолговременным, к счастью, – отлучением от печати.

Даже не за стихотворение целиком его наказали, а за несколько строчек из него. Оно называлось «Галич», по имени города в Костромской области, в котором Яша родился и где

 
  …возвеличивались, меркли
Районной важности царьки,
Поспешно разбирались церкви
И долго строились ларьки.
 
 
   Там песен яростно безбожных
Немало в детстве я пропел
И там же услыхал тревожный
Холодный шепоток: «Расстрел».
 

Этот поклёп на действительность сразу заметили и не простили.

Но вообще Яша не был ни сотрясателем устоев, ни активным борцом за справедливость. Он был обыкновенным порядочным человеком, не ставящим себя выше других, не мнящим о себе невесть что, не убеждённым в своём неотъемлемом праве яростно осуждать других, но всем своим образом действий как бы пытающимся сказать: я тоже во многом грешен и, нравится мне или нет, принимаю вас такими, какие вы есть, не поднимая на пьедестал, но и не мешая с грязью. То есть, иначе говоря, он не был максималистом, а пытался найти (скорее, даже не пытался, а просто без усилий находил, поскольку для его натуры такое было вполне естественным) разумные формы общения с людьми и, пожалуй, с властью. Поначалу это меня, и не только меня, несколько отталкивало: тянуло называть подобное свойство неразборчивостью в знакомствах, а то и корыстной «компромиссностью», однако вскоре я понял, что уж чем-чем, а корыстью здесь не пахнет, и налицо достаточно твёрдая жизненная установка – держаться со всеми ровно, сдержанно, нелицеприятно, не осуждая почём зря, но и не преклоняясь. Так он себя вёл со всеми: с официантками ресторана Дома литераторов и со столь же многочисленными секретарями правления Союза писателей, с приверженцами писателя Кочетова или писателя Солженицына, с водителями такси или редактрисами издательства. Кстати, об официантках и редактрисах. Женский пол он любил, ценил и уважал и пользовался у него неизменным успехом, будучи, помимо всего, обладателем хорошей фигуры и такой же внешности…

Я собирался всего-навсего вспомнить о нашем совместном выступлении в Бологом(ое) и о том, как Яша случайно обрёл там спутницу на все последующие годы своей жизни (имя спутницы – Анечка; я настаиваю именно на уменьшительно-ласкательной форме), однако потянуло на более глубокие воспоминания и чуть ли не обобщения. Наверное, оттого, что Яша сделался нам с Риммой близок, мы полюбили его. И он, судя по всему, отвечал нам тем же. По этой причине, надеюсь, он не обидится, если я продолжу гнуть свою линию и, ради вящей оригинальности, позволю себе вспомнить об одной из любимых мною с детства пьес – о «Горе от ума». (Которую В. Мейерхольд, ставя в своём театре 80 лет назад, метко переименовал в «Горе уму».)

Помните, конечно, одного из отрицательных (так нас учили в школе) героев этой пьесы – Алексея Степановича? Да, да, именно его – Молчалина. Как мы все – читатели и зрители – дружно не любили этого типа! Даже презирали… А за что, собственно? Давайте вспомним… За то, что придерживался заветов отца: «…во-первых угождать всем людям без изъятья: хозяину, где приведётся жить, начальнику, с кем буду я служить, слуге его, который чистит платье, швейцару, дворнику для избежанья зла, собаке дворника, чтоб ласкова была…»

Противновато звучит, а? Конечно. Однако, ежели без излишнего авторского нажима, без эдакого, свойственного всем чацким занудливого максимализма; если заменить глагол «угождать» более нейтральным синонимом: «ублажать», «ублаготворять», то есть «относиться с должным уважением или респектом»? Иными словами, «вступать во взаимоотношения», «общаться». Как и полагается между человеками… Не получится ли тогда, что кодекс поведения молчалиных определяется вполне приемлемыми сейчас понятиями: «толерантность», «терпимость», даже «снисходительность»? И просто «вежливость». Да, вежливость, учтивость, свойственные человеку воспитанному, каковой эпитет давно уже исчез из нашего употребления.

И тогда можно почти уверенно сказать, что Молчалин вовсе не презренный лизоблюд и холуй, а просто весьма учтивый молодой человек – возможно, чрезмерно сдержанный и осторожный, но далеко не дурак и умеющий себя вести на людях. В общем, вполне нормальный мужик – не предел мечтаний, но из тех, кто «чужих и вкривь и вкось не рубит» и в ком «нет этого ума, что гений для иных, а для иных чума…» И что, пожалуй, особенно ценно в нём: учтивость его распространяется на многих – не только на хозяев дома, где живёт, и на своего шефа в офисе (простите, в департаменте), но и на уборщицу, горничную, дворника (не бросает окурки на пол в гостиничном номере, не мусорит во дворе), а также на собаку дворника (гладит её, а иногда, возможно, и кормит). Разве плохо?

И, быть может (страшная мысль!), Софья Павловна была не такой уж дурочкой, когда предпочла Молчалина Чацкому – этому фанатичному эгоисту, который кидается на окружающих, ненавидя и презирая их всех и не прощая никаких слабостей. Сам же, однако, напичкан ими с избытком, и главная из них – маниакальная нетерпимость…

Но кто же – возможно, спросит меня читатель, устав от бесчисленных моих рассуждений о том и о сём, – кто же эта многолетняя подруга Яши, которую он обрёл в Бологом? Конечно, заведующая детской библиотекой Анечка, та самая, на кого мы оба «положили глаз». Однако я благородно «слинял» в тот вечер после дружеского ужина, а Яша отправился её провожать, долго гулял с ней по Бологому и в конце концов пригласил к себе в гости, в Москву, если у Анечки появится время и желание. И то, и другое появилось, и не один раз, а вскоре они поженились. Анечка переехала в Москву и стала там работать тоже в детской библиотеке. С той поры она с Яшей «и в радости, и в горе», потому что последние годы он, увы, тяжело болеет…

Недавно одна женщина, тоже давно знающая Яшу, сказала мне, что он был «жовиАльным», и я радостно согласился – ещё и потому, возможно, что слово больно красивое, а Яша, я уже упоминал, был человеком красивым. Но почти сразу я понял: это слово к нему совсем не подходит – ведь, в сущности, он грустный человек, и, что очень может быть, немалую роль в этом сыграла определённая ему природой толерантность, снисходительность к роду человеческому…

Ведь это он, Яша, написал:

 
   Редактор мой, прости-ка,
Не досаждай перу:
Велишь убрать грустинку,
А я не уберу.
 
 
   Её ловил я смутно,
Искал её следы
В сомнении минутном,
В молчании звезды…
 
 
   Она в осенней прели,
В улыбке старика,
На мокрой акварели —
В лиловости мазка…
 
 
   Она строку держала,
Томилась, как птенец,
И без неё, пожалуй,
Стихам моим – конец.
 

(Дорогой Яшка, твои стихотворные строки держатся на «грустинке», а проза, которую сейчас пишу, – на горечи, и с годами она не унимается и не становится меньше, а крепчает, что, наверное, естественно по всем психическим и физиологическим нормам…)

И с нею перехожу к главе 4-й.

ГЛАВА 4. Дань суесловию. Поездка в Крым с третьей женой (не моей.) Дорожные впечатления и воспоминания. «Принц». Мартин Андерсен Нексе, блондинка Ната, мы с братом Женей и гуманистические наклонности последнего. Прибытие в Артек – «раз-два, Ленин с нами!..» Мои лагеря (пионерские)

1

Хочу напомнить читателям, что небезызвестный Марк Тулий Цицерон ещё до нашей с вами эры во благовремении заметил, что «почести питают искусство». А безымянный испанский автор XVI века в своем знаменитом плутовском романе «Ласариньо с реки Тормес» писал примерно так: неужели вы думаете, что воину, кто первым взобрался по штурмовой лестнице на стену вражеского замка, более, чем кому-либо другому, опротивела жизнь? Разумеется, нет – и вполне возможно, что этими смельчаками, а также теми, кто пишет книги, сочиняет музыку или рисует картины, движет не столько любовь к опасности, риску, сколько жажда славы, похвал, известности. И потому жизнь умельцев, занятых в этих трёх мирных профессиях, подвергается порою не намного меньшему риску, нежели судьба воина на поле битвы…

Означенный испанский инкогнито ещё много чего писал поучительного, но, полагаю, и этого достаточно, чтобы ещё раз, пСходя, напомнить о моей нешуточной эрудиции, а потому умолкаю и перехожу к очередному сюжету, согласно которому мне предстоит…

Ох, нет! Простите, чувствую, что должен, всё же, хотя бы кратко объяснить, чего это я решился вдруг, с бухты-барахты, так нелепо продемонстрировать случайно приобретённые и никому не нужные познания… А всё дело в том, что я просто устал. Да, устал – жить, читать, писать… (Даже в предвкушении возможных «почестей», о коих говорил Цицерон.) А также – спать, просыпаться, чистить зубы, пить, закусывать… Однако без всего этого не могу! И, чтобы побудить себя к продолжению основных занятий, пытаюсь развлечь, отвлечь этого «себя», дабы совсем он не заскучал, не скукожился, а был в состоянии продолжить свои труды – для личного, разумеется, блага, – потому как пишут все пишущие, в основном, для собственной души. Пожалуй, и ко мне можно отчасти отнести сказанные одним критиком о романе «Пляски Чингиз-Хаима» – современного французского писателя Ромена Гари (он же – Эмиль Ажар): что «написанное им вовсе не свидетельство эрудированности автора, а свидетельство его отчаяния…»

* * *

После возвращения из Ленинграда я вскоре отправился в Крым. Не просто купаться в море, а зарабатывать кое-какие деньги за выступления в пионерских лагерях; и я был не один, а с «капитаном Врунгелем», с его третьей на тот момент, если мне память не изменяет, женой и с её симпатичным сыном лет десяти.

Об Андрее Сергеиче Некрасове, авторе «Приключений капитана Врунгеля», я писал уже в предыдущей V части повествования и сейчас лишь повторю, что с этим человеком мне всегда было легко, интересно и просто. Он воистину был тем, кто вполне мог пройти – а возможно, и прошёл – огонь, воду и какие-то трубы и, действительно, много чего знал о жизни – на суше, на воде и, по его словам, даже в воздухе. Держался простецки, но меня не оставляло ощущение, что в простецкость он немного играет, а на самом деле человек достаточно сложный, весьма образованный, с крепкими знаниями не только техническими, но литературными и научными. Помимо всего, он был в высшей степени терпимым. (Даже меня терпел и сорвался всего один раз за двадцать пять лет нашей дружбы – случилось это на Памире, в городе Хороге, на границе с Афганистаном. Но там высота какая над уровнем моря, и воздух разрежённый.) Терпимость его, однако, была не с уклоном в чрезмерную снисходительность, граничащую с жалостью, а в то, что нынче одобрительно кличут толерантностью. В этом он напоминал мне другого моего приятеля, с кем он же меня и познакомил – Яшу Акима, о котором я рассказывал в прошлой главе. Оба были не из тех, кто, как ваш покорный слуга и его ближайшее дружеское окружение, привыкли яростно кидаться на всё, что им не нравится – в человеческих отношениях, в устройстве своей страны и Вселенной, во внешней и внутренней политике, в работе городского транспорта, винных магазинов и… Перечень может занять несколько страниц. А в результате этих «психических атак» – только лишние ссоры с близкими и дальними, неприятности на работе, на улице, в магазине, унизительное ощущение своей беспомощности, ненужности, нелепости…

Нет, оба моих приятеля не сказать, чтобы мирились со всем, что окружает, но и не расходовали сверх меры серое вещество мозга, а также шнуровидные тяжи нервной ткани на то, чтобы изменить то, что не изменяется, и улучшить то, что не поддается улучшению. (Впрочем, как показывает история, такое всё-таки возможно. В редких случаях и с большим трудом и потерями.)

Такова, как тогда казалось, была сущность этих двух близких мне людей. Но, скорее всего, я ошибался: потому что абсолютно невозможно – в чём я всё больше убеждаюсь – безошибочно познать и определить куда более простые вещи, нежели человеческий характер, – к примеру, продолжительность жизни, погоду, наше будущее (даже прошлое), не говоря уж о том, откуда мы взялись и каким образом (кто?) сотворил всё это?..

Я был рад, что еду в Артек. Как и в большинстве случаев раньше, эта командировка от Бюро пропаганды литературы предлагалась в те годы Андрею Сергеичу, а уже он, с их согласия, прихватил меня. В этот раз под крылом у него оказалась и очередная его жена Анна, с сыном. Между прочим, она тоже была из пишущих, тоже для детей, и, как мне вскоре сама сообщила, удостоилась за это одобрения не то Михалкова, не то Кассиля – точно не помню. Анна была миловидной блондинкой, за что заслужила моё молчаливое одобрение.

Ради Бога, не вообразите, что Андрей Сергеич был серийным многожёнцем. Напротив, он отличался глубокой порядочностью – особенно в отношении к женщинам, и, если те говорили ему, что воспитание не позволяет им ложиться с ним в постель, не имея в паспорте штампа о браке, тут же соглашался и безропотно следовал в ЗАГС. (Если, конечно, оба паспорта у них были на этот момент чистые.) Анна, по моим подсчётам, оказалась третьей его женой за шесть с лишним лет нашего с ним знакомства. Какое же тут много-, или даже «частожёнство»?

Забыл сказать, что поехали мы в Крым не на поезде, а на старой «Волге» Андрея Сергеича: она была вместительней и удобней моего «Москвича».

Какой он всё-таки молодец – Андрей Сергеич! Как и в Юльке Даниэле, в нём жила этакая авантюрная жилка, придававшая его действиям милую бесшабашность, граничащую с удалью, и у каждого это выражалось по-своему: у Юльки – в так называемых противоправных действиях, что привело его за решётку; у Андрея Сергеича – также в «противоправных», только не против власти, а против того, что можно назвать благоразумием. Имею в виду не довольно частые женитьбы, а опасную игру с собственным здоровьем и безопасностью: много лет он водил машину, невзирая на больные ноги и на то, что один глаз не видит…

Итак, мы тронулись в путь. Вообще я больше любил ездить, да и ходить, в одиночестве (не считая собаки) – ну, в крайнем случае, вдвоём, но сейчас был даже рад, что нас четверо: меньше возможностей оставаться наедине со своими не слишком весёлыми мыслями. Но и когда этого почти не было – имею в виду «невеселье» – в детстве и в отрочестве, я часто любил уходить в другую комнату (пока её у нас не отобрали) и там читать или играть в одиночестве; любил совершать одинокие прогулки за городом, в Серебряном Бору, а в городе – садиться в трамвай и ехать, куда глаза вагоновожатого глядят; или отправлялся без никого на каток (Патриаршие пруды, «Динамо» на Петровке, 26, Центральный парк, стадион Первого Мая – на том месте, где сейчас метро «Краснопресненская»); в музеях и в кино тоже предпочитал бывать один. Пиком этих одиночных вылазок можно, пожалуй, назвать мой отъезд из десятого класса в середине учебного года прямиком в Сибирь, в город Тобольск, откуда через четыре месяца вернулся доучиваться, а на следующий год, после окончания школы, сразу сорвался в Ленинград, где поступил в военное учебное заведение. Нет, я не был мальчиком «с приветом», не страдал аутизмом, меня не водили по врачам. Просто, подобно крысам, я плохо переносил скученность; мне, как и многим людям, не нравилось почему-то постоянно находиться в одной комнате втроём – с ворчливой бабушкой и громко стонущем во сне и ещё громче включающим свое «Би-Би-Си» младшим братом. (Извини, Женечка!)

Позднее, уже совсем взрослым, любил, опять же в одиночестве, бродить по Москве, по Питеру и его окрестностям; а также по Лондону, Варшаве, Праге, Иерусалиму, Риму, Венеции… – даже если бывал в гостях у друзей или в составе туристической группы.

Но оно не было желанным сейчас, в этом году, в эти месяцы, после этого проклятого судебного процесса над Юлием Даниэлем… После того, как понял, кто я есть…

Нет, не предатель, не иуда, а, всего-навсего, самая обыкновенная заячья душа, каких с избытком на просторах нашей родины, «от Москвы до самых до окраин» – там, где самая суровая и неминуемая кара наступает не за воровство, обман, насилие или убийство, а за слова и мысли – произнесённые, написанные и, что опаснее всего, напечатанные.

Да, я испугался… Но, во-первых, страх, сам по себе, ещё не провинность и не грех, а защитная и, наверное, в каком-то смысле естественная реакция организма на опасность. Я даже слышал от врачей, что беззаветная храбрость это своего рода патология, ненормальность – если, конечно, не является следствием принятия внутрь изрядной дозы спиртного или результатом умелого и беспощадного зомбирования – политического, религиозного, ведовскОго. А во-вторых, главное ведь заключается не в самом состоянии страха, но в его последствиях – в том, к чему он приводит того или иного человека. Если всё ограничивается душевной тревогой, смятением, нарастанием тоски – это одно, это следует пытаться лечить. Но если плодами твоего страха становятся дурные последствия для отдельных личностей или для целых групп людей – это совсем другое…

Так – не слишком толково и связно – пытался я временами разговаривать с самим собой; приблизительно в таком же духе говорили со мною Римма и близкие друзья, но успокоения не приходило…

(В компании, где вскоре окажусь с помощью моего нового друга, писателя Бориса Балтера, и где увижу вживую других литераторов, с кем не был знаком раньше, – Войновича, Липкина, Окуджаву, Чухонцева, Сарнова, Непомнящего, Галича, витали над застольем, и не только над ним, имена и слова, которых я раньше почти или совсем не знал: Кьёркегор, Сартр, Хайдеггер… Экзистенциализм, онтология, иррационализм… Там я сумел почерпнуть полезные сведения о том, что рано умерший датский ученый Кьёркегор сделал «страх» философским понятием, а кто-то из немцев – Юм или Гольбах – определил чувство страха как первопричину религиозных верований. Но мне-то что от этого?)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю