Текст книги "Горечь"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)
Юрий Хазанов
Горечь
«Мы – нет, какая-то часть нашей души пребудет юной до смертного часа…»
Джон Фаулз, английский писатель
Об авторе
Родился. Учился в школе напротив московского зоопарка. Потом уехал в Ленинград, в военно-транспортную академию. Вскоре – война, которую прошел от Москвы до Вены. После войны окончил московский педагогический институт. Работал учителем в школе, где коренным образом разошелся с директором во мнениях по поводу воспитания учеников, а также своей одежды (синие вельветовые брюки). Это подтолкнуло заняться литературой – сначала переводами (стихи и проза), затем собственной прозой (для детей и взрослых). К настоящему времени вышло 20 книг повестей и рассказов (в России и за границей), сборник стихов и довольно много переводных книг (в основном, с английского).
ОЧЕНЬ КОРОТКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Всё то, о чём твердит строка моя,
То не гордыня, не уничиженье,
А искренних раздумий отраженье
И отношенье к собственному «я».
Да, знаю, что заметен перебор —
Такая уж душевная структура…
А вы сказать вольны: «Пошёл ты, Юра,
Мы видеть не хотим тебя в упор!»
Ю.Х.
P.S. Это, вполне самостоятельное, повествование является, в то же время, 6-й частью моего «воспоминательного романа» – о себе и о нас.
ГЛАВА 1. Куда же меня везут?.. Привезли… По причине собственной беспомощности автор поручает другому человеку разобраться в ситуации. Рассказ с комментариями, которых не меньше, чем сам рассказ
1
День был невыносимо жарким для конца московского августа. В такой день добрый хозяин – перефразируя старинную русскую поговорку – собаку из дома не выгонит. Однако они работали, не покладая рук. Своих «чистых» рук. Кто «они»? Да всё те же: многочисленные ученики и последователи чёрного памятника на Лубянской площади в Москве, который в живом воплощении был когда-то красивым болезненным польским шляхтичем, любящим чистоту и женщин и строго требовавшим от своих подчинённых приступать к работе только с чистыми руками. К какой работе? Чрезвычайно актуальной: сажать в тюрьмы, пытать, казнить. Он довольно рано умер, этот «чистюля»… («Умер, шмУмер, лишь бы был здоров» – как говорилось в каком-то дурацком одесском анекдоте.) Вспомнил эту бредятину, потому что – не буду притворяться – его преждевременная смерть меня мало огорчает. Хотя, как рассказывают историки, он умел испытывать глубокие и длительные романтические чувства к одной «прекрасной даме», и смерть его тоже была не вполне обычной: умер воистину на посту – не успев завершить очередную обличительную речь на пленуме своей родной коммунистической партии, направленную против её злейших врагов, Троцкого и Зиновьева. Задохнулся, так сказать, справедливым негодованием…
Ну а теперь, после очередного всплеска жалковатой иронии, перейду к «нашим мутОнам».
В предыдущей части повествования я оставил себя, то есть основного персонажа и рассказчика всей этой «долгоиграющей» истории, на заднем сиденье чёрной «Волги», которая направлялась неизвестно куда: то ли к радушному застолью шутников-друзей, пославших за мной какого-то молодого красавца в чёрном костюме и с «корочками» сотрудника КГБ в кармане, то ли совсем в другое место… В каковое мы, кажется, уже сворачиваем с Лубянской площади. Да, направо… На Большую Лубянку… вот подъехали и… остановились у высокого углового дома… Подъезд номер два…
Молодец в чёрном костюме вышел из машины, вежливо предложил мне следовать за ним. Мы поднялись по короткой лестнице до первой площадки, где был пост и где стоял здоровенный мужчина в штатском. Он слегка кивнул моему провожатому, после чего тот исчез – как в сказке, только не в доброй, – а этот направился вверх по лестнице, сделав мне знак следовать за ним.
Мы шагали по широким пустынным коридорам, шагов не было слышно, мужчина не оборачивался: знал, что я иду сзади, как привязанный, и он был прав…
Лет через десять я написал довольно короткий рассказ (на более длинный не хватило душевных сил) о том, что происходило со мной тогда, в середине 60-х – в тот самый день… и в последующие… Он был очень нужен мне, этот рассказ, – нужен потому, что в нём, как я полагал, сумею, наконец, хоть в какой-то степени, собрать и внятно высказать – в первую очередь, конечно, для самого себя – собственные мысли и суждения о том, чтО же тогда случилось и как все мы, прямые или косвенные участники, вели себя… Надеялся, что смогу членораздельно и честно, без лишних эмоций, определить своё отношение к себе и к другим. (Упоминая о других, выношу за скобки власти предержащие и всех сотрудников и приверженцев упомянутого болезненного «чистоплюя», поскольку с ними, в основном, всё ясно: люди делали своё дело… Которому служили… И в которое, быть может, даже безгранично верили.)
Рассказ, о котором речь, написан от третьего лица, кому я дал не своё, а другое имя – что, как думалось тогда, облегчило мне возможность более беспристрастно разбираться и анализировать, осуждать и оправдывать и приходить к объективным выво… А вот с выводами у меня всегда не слишком ладилось. Тем более, с объективными. И в данном случае – подавно. Впрочем, люди, кто всерьёз воображают, будто это им дано свыше, по-моему, глубоко ошибаются. А коли ещё настаивают на своей полной правоте, то вообще… «большевики» они, и больше никто… А если чуть мягче, то максималисты…
Прошу прощения у читающих всё это, если мои игры с личными местоимениями и с именами действующих лиц утомят или повергнут их в раздражение. Говорю, потому что вспомнил, как и то, и другое чувство испытала одна знакомая мне литературная критикесса, работавшая в толстом московском журнале, куда я дал первую часть своего жизнеописания. (Под названием «Знак Вирго».)
Рукопись была возвращена мне, и эта самая критикесса, кому она попала на рецензию, сообщила утомлённо-раздражённым (в пределах вежливости) тоном, что, возможно, её бы и приняли, если бы не путаница с изложением то от первого, то от третьего лица, ну, и ещё, конечно… Я не запомнил, что ещё, потому как, признАюсь, слушал вполуха: примерно то же самое я слышал или читал уже десятки раз по другим поводам, и возразить было нечего, да и не хотелось: ведь это не более, чем ещё одно мнение, а у меня есть своё, и о чём тут толковать…
Но её отзыв стал для меня самым последним в моей так называемой литературной карьере: больше я ничего и никому не предлагал (говорю о собственных сочинениях, не о переводах). Охота прошла. Хватит…
Разумеется, я соображал и пока ещё соображаю, что никого своим отказом не задену и не огорчу – только себя самого. Но вот как раз себя я и решил на оставшийся мне срок оградить от ощущения зависимости и беспомощности, в коем пребывал многие годы…
Ох, опять пустился празднословить, за что вынужден снова извиниться.
Итак – «поехали», как сказал Юрий Гагарин перед тем, как побывать в преддверье космоса. Побывать в людских душах, покопаться в них и что-то оттуда извлечь – тоже, пожалуй, нелегко, но осмеливаюсь сделать именно это…
Вот он, рассказ о тех событиях, начавшихся с недолгой поездки на чёрной «Волге» в сопровождении приятного малого в чёрном костюме (несмотря на удушающую жару), – рассказ, названный мною по заголовку знаменитой когда-то пьесы Агаты Кристи. (По этой пьесе снят известный кинофильм, главную роль в котором сыграла Марлен Дитрих.)
И ещё раз прошу прощения – за некоторые повторы, с которых начинается предлагаемый рассказ.
2. СВИДЕТЕЛЬ ОБВИНЕНИЯ
(«Quasi una fantasia» на заданную самому себе тему, сочинённая около 40 лет назад и снабжённая сегодняшними комментариями, набранными курсивом. Которые, в общем-то, можно и не читать.)
Глеб Гархазин многие годы работал в школе, и ему нравилось его занятие, хотя получал не Бог весть сколько, а занят был по горло: уроки, подготовка, диктанты, сочинения, классное руководство, экскурсии – ни минуты свободной. И во сне отдыха не было от всех этих Дубровских, Обломовых, Татьян, Штольцов, Наташ – они приходили к нему в разных сочетаниях и нарядах, приезжали на «Волгах» и «Москвичах» (у Глеба был старый-престарый «Москвич», купленный на заработки от частных уроков); они цитировали Писарева и Белинского, издавали «Колокол», превращались в инспекторов ГАИ или РОНО, в завуча старших классов…
Глеб любил школу – ту её часть, которую составляли ученики, – любил общаться с ними, журить, втолковывать, опекать; любил свой гнев, раздражение, свою любовь к ним – словом, что греха таить, любил ощущение своей власти, а их зависимости, и не только школьников – от него, но и родителей. Хотя, в отличие от большинства власть имущих, не употреблял её во зло. (Так ему хотелось думать.) Сочетание генов, видимо, не позволяло… Или понимание, что любая власть не вечна…
Кончалось лето, а дни стояли очень жаркие, и в зале клуба учёных, где проходила педагогическая конференция, духота была, как в оранжерее. Но, взамен растений, пышным цветом расцветали здесь, колыхались и переливались из пустого в порожнее – речи, речи, речи. Господи, сколько он уже слышал их раньше – речей, выступлений, приветствий, обязательств, обещаний, клятв – слова, слова, слова, – и все об одном и том же: о мудром и гениальном руководстве, о безграничной преданности и такой же благодарности, о поднятии ещё выше, о происках и попытках, о решающих и завершающих годах… Руководство было всегда только мудрым, происки врагов – только тщетными, годы – решающими, благодарность – безграничной…
Глеб вернулся домой с конференции – она тянулась уже второй день – голодный и злой. Жена ещё не пришла с работы. Вот и хорошо: он любил бывать один в квартире, с удовольствием вообще остался бы один. Так он себе порой говорил – и верил в это. Детей у них не было – его вина, конечно: считал, что не могли себе позволить, живя так, как жили. А как жили? Как все почти – по двое, по трое, иногда больше, но никогда не меньше, в одной комнате. Да, но у других всё же есть дети, а они… Жена когда-то соглашалась с ним, хотя позднее отрицала это; временами упрекала, плакала. А после стало поздно – когда появилась и собственная квартира небольшая, и с деньгами получше.
Глеб разделся, остался в трусах, пошёл в ванную. С полдороги его вернул телефонный звонок.
– Анну Ивановну, пожалуйста, – вежливый женский голос.
– Здесь таких нет, – сказал Глеб.
– Извините.
Надрывные частые гудки. Он повесил трубку. Сколько этих ошибочных звонков последнее время! Уже раз сто звонил в бюро ремонта, ставили номер на контроль, но продолжается то же самое. Появились даже постоянные абоненты: какой-то хриплый мужчина требовательно кричит: «Полигон! Это полигон?» А ласковый женский голос униженно просит: «Птицефабрика? Извините, мне пожалуйста…»
Он уже кончал мыться, когда снова раздался звонок. Глеб схватил полотенце, помчался к телефону, оставляя мокрые следы на полу. Но это был не телефон, звонили у входной двери.
– Сейчас! – заорал Глеб. – Кто там? Одну минуту.
Он кое-как вытерся, натянул трусы, открыл дверь. За порогом стоял кавказского вида молодой человек приятной наружности.
– Вы… ко мне? – сказал Глеб.
– Глеб Зиновьевич? – спросил кавказец. – Здравствуйте. Можно войти?
– Пожалуйста. Извините, я несколько не одет.
– Жарища сегодня жуткая, – улыбнулся посетитель. Он был в чёрном костюме и белой рубашке, при галстуке. Прямо как с проспекта Руставели в Тбилиси.
– Вы… к кому? – снова спросил Глеб.
– Я… собственно… к сожалению… – Кавказец уже не улыбался. Он сунул руку во внутренний карман пиджака, достал документ, развернул, поднёс к лицу Глеба. – Меня за вами прислали.
«...государственной безопасности…» – успел Глеб увидеть слова вверху.
– Зачем? – спросил он осевшим голосом.
– Не знаю, Глеб Зиновьевич, – участливо сказал кавказец.
Ни на секунду не возникла у Глеба мысль: не идти. Сказать, что устал, голоден, не может, не хочет, наконец. Мысли были другие: для чего? А надолго? Что он должен там говорить? В чём виноват? Что они узнали?.. Но отдельные мысли таяли, едва успев народиться, их подминало самое главное, самое основное и единственное чувство: растерянность. Вернее, страх. Отвратительный, безразмерный, липучий, как сегодняшняя жара, страх.
– Хорошо. Сейчас оденусь, – сказал кто-то вместо Глеба. – Я недолго… Но галстука, пусть меня простят, надевать не буду, – добавил он вдруг с улыбкой, поборов, сам не зная как, на секунду, тоскливый страх, становясь прежним, только что выскочившим из ванны Глебом.
– Не надевайте, конечно, – улыбнулся в ответ кавказец. – Паспорт не забудьте…
Когда спускались в лифте, затеплилась вдруг слабая надежда: может, это всё шутка? Какие-нибудь хохмачи-приятели подослали – чтобы разыграть.
У подъезда ждала «Волга» чёрного цвета, с шофёром. Они сели. Кавказец в пути пытался поддерживать разговор, спросил Глеба, где тот работает.
– Учитель в тридцать девятой школе, – ответил Глеб и подумал, что, видимо, уже начался допрос.
– Педагогический кончали?
– Да.
Посланец сказал: значит, коллеги, он тоже в педвузе учился, иностранный факультет, немецкий язык. Хотел преподавать, да вот сюда на работу направили, переводчиком. Глеб через силу ответил, что всегда завидовал тем, кто знает язык, у него никогда терпения не хватало выучить… Он смотрел в окно – на людей, на дома, и ему странным казалось, что они такие же, как всегда, как раньше, и нелепое появилось желание: высунуть голову и крикнуть: «А меня в КГБ везут!» – чтобы все знали.
Обкрутились вокруг тёмного памятника на площади имени Дзержинского, по-хозяйски, лихо срезали угол («Нет, не с хохмачами еду», – окончательно понял Глеб), нырнули в узкий проезд, остановились у подъезда номер два. Вышли из машины. Кавказец открыл перед Глебом светло-жёлтую массивную дверь. В подъезде было куда прохладней, чем на улице, справа нависал лестничный марш на второй этаж, у столика двое дежурных – молодые солдатики. «А где же вход в тюрьму?» – подумал Глеб.
– Сейчас сообщу по телефону, – сказал кавказец уже другим, официальным голосом.
Глеб стоял в стороне, пытался представить, о чём его будут спрашивать и как надо отвечать, но ничего этого представить не мог, а вспомнил ни к селу, ни к городу, что за всё лето так и не выкупался ни разу, и хорошо бы завтра съездить в Сербор (так издавна привык называть Серебряный Бор на Москве-реке), а то потом уж занятия начнутся… А если не удастся завтра съездить? И вообще больше никогда… И занятий тоже не будет…
Что? Это его? Да, высокий мужчина в штатском требует паспорт… Отчего он так хмуро смотрит?.. Пожалуйста. Пропуск оформили тут же, у стола дежурного. Высокий мужчина взял и пропуск, и его паспорт, сделал знак Глебу идти за ним. Кавказец-переводчик куда-то исчез. Не попрощался даже.
Глеб шёл позади высокого – сначала широким коридором, потом вверх по внутренней лестнице, и снова по коридору. Направо, налево, опять налево. Мужчина остановился, открыл высокую двойную дверь, вошёл первым, Глеб за ним. В комнате сидела за столом молодая женщина. «Наверно, она и звонила, Анну Ивановну спрашивала, проверяла, дома ли я…» – сошло на Глеба озарение. Он поздоровался. Женщина не ответила. А может, ответила, да он не заметил; высокий отпер ключом дверь во вторую комнату, снова прошёл первым, сел в кресло у большого стола, молча показал Глебу, где тот должен сесть – за длинный узкий стол, под прямым углом к большому. Перед Глебом, на стене, с опасным, как ему показалось, наклоном висел огромный портрет; Глеб испугался, что сейчас тот упадёт лицом вниз и накроет и хозяина кабинета, и его самого.
– Я следователь, майор Кондовый, – сказал высокий и впервые посмотрел прямо в глаза Глебу. – Ваш паспорт останется пока у меня, – добавил он, проследив за направлением его взгляда. – Ну, давайте поговорим, гражданин Гархазин. – Следователь взял со стола листы бумаги, положил медленно перед собой, ещё медленней взял ручку, стал не спеша что-то писать. «Протокол» – увидел Глеб типографский шрифт сверху. – …Так, – следователь перестал писать, опять в упор поглядел на Глеба. – Расскажите по порядку о ваших знакомых…
Если бы гражданин Глеб Гархазин хорошо знал Основной Закон своей страны, а также записанные в Гражданском Кодексе слова о том, что в его руках находится политическая власть; что ему предоставлены широкие права и свободы и обеспечивается не только неприкосновенность жилища и тайна переписки, но и неприкосновенность личности; и что все эти волшебные права гарантируются, – если бы он знал на зубок всё это, то, возможно, вместо того, чтобы подавлять в себе сейчас внутреннюю дрожь и беспомощно искать какого-то чудо-выхода, спокойно, с достоинством посмотрел бы на своего собеседника и произнёс: «Отказываюсь отвечать на данный и все прочие вопросы по следующим мотивам: во-первых, мне не разъяснено существо дела, не представлены ни факты, ни обвиняемые, и я не понимаю состава преступления. Во-вторых…»
Впрочем, «во-вторых» он изложил бы позднее, после того, как получит нужное разъяснение.
Но, увы, Глеб Гархазин недостаточно хорошо знал Основной Закон своей страны и потому не сказал всего этого, а сидел и молчал. Конечно, он с самого начала догадывался, хотя всячески гнал от себя догадку, зачем его вызвали и о чём хотят расспросить. Вернее, о ком. Конечно, о Марке Сиданском.
-...О каких знакомых? – спросил Глеб после молчания.
– У вас совсем нет знакомых? – резко сказал следователь и пододвинул к себе паспорт Глеба.
– Есть, – поспешно сказал Глеб.
– Вот и рассказывайте. Как их фамилии? Чем занимаются?
– Ну… – Глеб сделал перед самим собой вид, что добросовестно вспоминает. Потом перечислил нескольких.
– Хорошо, – прервал следователь. – Расскажите об этом.
Он остановился на Марке. Как Глеб и предполагал.
– Что рассказать?
Вместо ответа следователь пристально посмотрел на Глеба, постучал пальцем по обложке паспорта. Глеб начал говорить.
Он понимал, во всяком случае полагал, что понимает, о чём хочет знать сидящий перед ним человек, и теоретически в какой-то мере готов был к подобному повороту – но не сейчас, не так неожиданно, не прямо из ванной – и сюда. А уж Марк – тот тем более: последние месяцы ходил сам не свой, явно ожидая – вот-вот что-то должно произойти, но не говоря вслух об этом. Глеб помнил, как временами на Марка нападал какой-то ступор, и тогда он застывал и неподвижным взглядом смотрел куда-то вбок, не слыша, что происходит кругом, или начинал вдруг просить прощения – за то, что ввергнул друзей в неприятности, которые ещё впереди, предлагая, пока не поздно, прекратить с ним общаться. Глеб и думать, конечно, не мог о таком, и другие тоже – из тех немногих, с кем Марк поделился своим секретом.
…Только бы не сказать этому Кондовому самого главного, – билось в голове у Глеба. А что оно, главное – он толком не знал. Вероятно то, что могло пойти во вред Марку, и самому Глебу, и другим, из-за чего их могли в чём-то обвинить, уличить, изобличить, а также наказать – выгнать, лишить… посадить… То есть, вообще-то, самое главное – это их мысли, чувства, их отношение ко многим вещам… Но об этом он говорить не собирался, да никто его и не спрашивал, а спросят – найдёт, что ответить, не первый раз замужем… Но вот подробности всякие, мелочи – кто, где, когда, что – как бы в них не запутаться, не сказать лишнего. А что лишнее и что нет, и о чём вообще говорить?..
Он уже говорил. Говорил, что Марк Сиданский его старый друг, по институту ещё, тоже педагог, очень знающий, прекрасно читает лекции – русская литература девятнадцатого века, студенты его страшно любят. А ещё он пишет статьи, рецензии, а также стихи, в разных журналах печатается…
– Так вы его описали, прямо хоть завтра орден давай, – сказал следователь. – Так где, говорите, он печатался?
Глеб назвал несколько столичных журналов.
Новый вопрос:
– Он вам стихи свои читал?
– Да, бывало.
– И какое у вас мнение?
– Мнение? Ну, стихи вполне профессиональные, очень эмоциональные, немного рациональные…
– …«анальные, анальные»! – перебил следователь, судя по всему, не улавливая самостоятельного значения этого усечённого слова. – Не о том речь. Какую вы дадите политическую оценку его стихам?
– Политическую? – переспросил опять Глеб. Как на экзамене, когда хочется всячески отдалить не самый приятный момент ответа на неясный тебе дополнительный вопрос, и в то же время не теряя надежды каким-то чудом обхитрить дотошного экзаменатора. – Те, что я читал… Ну, там много о природе, о чувствах. Лирика, в общем.
– Про любовь, значит? И только?
– Нет, не только… Не только, – повторил Глеб. – Там есть и гражданские стихи, критические…
– Вот-вот, – сказал следователь, – критические.
– Да, автор прибегает к таким стилистическим приёмам как юмор, ирония, сатира…
– Сатира… – с нажимом сказал следователь.
Но Глеб уже катил по проторенной дорожке.
– Сатира, юмор, – говорил он. – Один современный французский писатель сказал, что юмор в какой-то степени можно назвать способностью забавно рассуждать о серьёзном и серьёзно о незначительном. Так вот, автор в своих стихах использует первую часть определения: «забавно о серьёзном». Ведь и раньше, и сейчас, как известно, осмеяние недостатков приносило намного больше пользы, чем вреда, и продолжает оставаться действенным оружием искусства и в печатном слове, и на эстраде…
Что я мелю, – подумал он, ожидая, что следователь стукнет кулаком по столу и рявкнет: «Вы мне лекций не читайте, обвиняемый!» Или нет, он ещё не обвиняемый, а кто же – следственный, подследственный?..
Удара кулаком не последовало. Человек, сидящий против Глеба, наоборот – притих и с интересом, словно специально пришёл сюда послушать о природе юмора, смотрел на говорившего.
– …Юмор – одна из важных сторон эстетического воспитания, – продолжал Глеб, – он помогает правильнее воспринимать различные формы и явления в жизни и в искусстве. Ведь смех – и лекарство, и оружие, и мотор, и тормоз… Марк Твен писал в дневнике: «Можно смешить читателя, но это пустое занятие, если в корне произведения не лежит любовь к людям». А задолго до него английский учёный Сиденгам утверждал, что прибытие в город одного паяца значит куда больше для здоровья жителей, чем десятки гружёных лекарствами мулов…
– Точно, – сказал следователь, – сходишь на Райкина… На душе легче… А в Бога он верит?
– Райкин? – удивился Глеб, но увидел пристальные, испытующие глаза и понял, что речь идёт о другом человеке.
– Верующий он? – повторил следователь.
– По-моему, да, – сказал Глеб.
Слово «по-моему» было совершенно излишним, но он не мог от него отказаться: казалось, оно смягчает смысл.
– Как же так? Сам учит молодёжь, а сам в церковь ходит. Чему же научит?
– Да ведь он литературу прошлого века читает, а писатели тогда тоже в Бога верили. Он как бы в их образ входит, понимаете? Как хороший актёр… – Глеб чувствовал, что зарывается, но уже не мог остановиться.
-...Вы знали, что он печатает свои стихи и прочее за границей? – услышал он новый вопрос.
– Что?..
Комментарий N 1.
В этом рассказе каждый из главных персонажей – Глеб Гархазин и Марк Сиданский – несут в себе черты характера и частицы биографии сразу двух человек… Только совсем не так, как у Роберта Стивенсона в известной повести о докторе Джексоне и мистере Хайде, герой которой становился то тем (то есть воплощением Добра), то другим (то есть воплощением Зла). Я просто объединил своего друга Юлия Даниэля, названного мною Марком, с его близким другом и товарищем по случившемуся несчастью, тоже педагогом и литератором, Андреем Синявским, а так называемого Глеба – с моим хорошим знакомым и тоже коллегой по профессии, Яном Гарбузенко. И сделал это отнюдь не из лени и не ради экономии писчей бумаги (которую в те далёкие годы не так легко было достать), но лишь оттого, что каждая из этих пар волею не зависящих от них сил оказалась связана внутри себя цепью сходных обстоятельств: одна – в роли обвиняемых, другая – в роли свидетелей. И в дальнейшем они станут временно фигурировать на этих страницах как бы в одном лице: Марк совместно с Андреем, а Глеб совместно с Яном.
Итак, роли распределены, действующие лица заняли места (пока ещё не на скамье для подсудимых и не в зале суда) – можно продолжать.
Мы остановились на том, что Глеб сидел в кабинете следователя под зорко взирающим на него со стены огромным портретом первого шефа этого заведения, и следователь, майор Кондовый, резко прервал затянувшуюся лекцию допрашиваемого о значении юмора в жизни и в литературе и…
– …Знали вы, что ваш друг пересылает свои произведения за границу с целью незаконного напечатания их там? – с отвращением повторил следователь.
– За границу? – с деланным ужасом переспросил Глеб. Он уже втянулся в роль, она влекла за собой, захотелось спросить нагло-наивно: «А как посылает? По почте? Разве нельзя? А что такого?..»
Интересно всё-таки устроен человек: для него куда легче, и в беспечные его минуты, и в часы опасности, играть некую им самим придуманную роль, выкручиваться, лгать в большом или в малом, лишь бы не быть правдивым, искренним. Правдивость, которую он вдохнул с первым глотком воздуха, даётся ему с превеликим трудом. И не только во время допроса.
– А вы и не знали, конечно? – спросил следователь с насмешкой.
– Нет, – с поразительной искренностью воскликнул Глеб. «Значит, книжка уже вышла! Когда? Что же Марк молчал? Или они раньше узнали? До её выхода?.. А где Марк? Где он сейчас? Его тоже вызвали? В другом кабинете?..»
– С какими иностранцами вы поддерживаете отношения?
Опять же, если бы Глеб Гархазин вместо того, чтобы лицедействовать, перевоплощаясь то в лектора, то в экзаменуемого, то в бесхитростного простака, вспомнил о своих конституционных правах и гарантиях, то воскликнул бы с достоинством:
«Во-первых, отказываюсь отвечать на этот вопрос как ущемляющий свободу моей личности, а во-вторых, согласно принципу презумпции невиновности, доказывать какую-либо мою вину обязаны вы сами, а не перекладывать на меня…»
Но он не воскликнул этого, а с той же задушевной неискренностью ответил:
– Да в общем, ни с кем особенно. Так, в школу приходили, к нам ведь обычно водят… Немцы, поляки… Американцы были… Ещё в Доме учителя встречи устраивали. Только редко…
Допрос – или, как это назвать, собеседование? – продолжался. Следователь ни на что особенно не упирал; было впечатление, он и так всё знает, что ему нужно, и спрашивает для проформы. А Глеб почти освоился, оцепенение прошло. Давая свои уклончивые, как ему казалось, хитрые ответы, он мог уже без затаённого страха смотреть прямо в глаза следователю, мог отвлечься и взглянуть на обстановку кабинета, на портрет, готовый упасть. Он даже осмелился спросить у следователя, а где же сейчас тот, кого обвиняют? Говорили уже с ним?.. И следователь любезно ответил, что он здесь, по соседству, в другом кабинете, и уже дал признательные показания. Тогда на том же «голубом глазу» Глеб поинтересовался, что же с его другом будет. И опять услышал вполне дружелюбный ответ: да пожурят немного и отпустят, чего ж ещё?..
– А скажите, – спросил после этого следователь, – что вы знаете о том, что Зинаида Оскаровна (он назвал фамилию пожилой женщины, давнишнего друга семьи Марка) предлагала вашему другу темы для его клеветнических произведений?
Был, был такой разговор у них с Марком, он точно помнит. Тот рассказывал, какой интересный сюжет предложила «старуха Зина», прямо хоть рассказ пиши, и Марк потом его написал и читал Глебу… Значит, и про это знают?.. Откуда? Выходит, говорили с самим Марком. Или с Зинаидой Оскаровной… Неужели её вызывали? Что ж, надо и ему, Глебу, о чём-нибудь сказать «да» – чтоб достоверней было, а то всё больше «не помню», «не знаю»…
– Кажется, припоминаю, – сказал Глеб. – Какую-то тему подсказала… Но ведь темы это… Вот Пушкин Гоголю тоже подсказал…
– Кажется или точно? – Отношения Гоголя с Пушкиным следователя явно не заинтересовали.
– По-моему, точно. Только ведь сюжет можно развить как угодно.
– А ваш друг как развил? Вам понравилось?
– Я не знаю, о чём именно речь, но, конечно, не все стихи или рассказы, какие я знал, нравились одинаково. Так ведь не бывает. Есть лучше, есть хуже. Даже у классиков…
– Оставим их в покое! А как насчёт клеветы и поклёпа на советскую действительность? Если самогС секретаря обкома обсмеивают, в чёрного кота превращают? Это что? Не вражеская вылазка?
– Я бы так не назвал. Скорее, критика. Ну, сатира… Осмеяние каких-то неблаговидных вещей. Как у Салтыкова-Щедрина, Гоголя…
– Что вы мне всё время Гоголя вашего суёте, гражданин Гархазин? Гоголь при капитализме жил. То есть, при феодализме… Или как его… При крепостном праве. А у нас…
Следователь с усмешкой взглянул на Глеба, открыл ящик стола, достал пачку плотных листов. Ксерокопия. Бросил перед Глебом.
– Читайте! – сказал он. – Стишки вашего друга. Если не все помните…
Откуда они взяли? Значит, их, действительно, напечатали где-то? Марк ничего не говорил. Может, сам ещё не знает? ЗдСрово… Вот знакомые стихи… И эти… Наизусть помню… Вот ещё… А эти не знаю… Неужели вышла целая книжка?..
Он стал читать глазами.
…Струилась осень. День за днём
Линяла летняя палитра.
А я вовсю играл с огнём
И тайно жаждал опалиться…
И ещё:
…Пора допить остатки смеха,
Допить измены, страсть и труд!
– ХанА, дружок мой. Я приехал.
Пускай войдут и заберут…
Глеб вспомнил, как не раз в последние недели его, и не только его, пугал внезапно остановившийся взгляд Марка и как тот странно встряхивал потом головой, снова включаясь в беседу. Об его страхах Глеб ни разу от него не слышал, но вот в этом стихотворении, например…
И в другом (под названием «На ринге») тоже:
…Мне от беды не отвертеться,
Меня везде достанет плеть,
А всё ж не будет полотенце
У ног, постыдное, белеть!
Я жду: сейчас меня накажут
За дерзость и за простоту.
Ну, что же – бей! Пускай нокаут
Под схваткой подведёт черту…
Следователь поднялся, обогнул стол, приблизился к Глебу, встал сбоку.
– Что? Интересно? Зачитались? – Он ткнул пальцем в подчёркнутые строки. – А вот это? – И начал читать вслух, с трудом, как человек, не привыкший к стихам, делая неправильные паузы и ставя ошибочные ударения:
…Эх, недостреляли, недобили!
Вот и злись теперь и суетись,
Лезь в метро, гоняй автомобили,
У подъезда заполночь крутись.
Эх, недодержали, недожали,
Сдуру недовыдавили яд!
Дожили: заветные скрижали
Отщепенцы всякие чернят.
Чуть прижмёшь – кричат:
– Суди открытым!
Песенки горланят белым днём,
Письма пишут… Что ни говори там,
А при Нём…
Глебу было и жутковато, и интересно: хотелось, чтобы скорее закончилось, и не хотелось этого – как в детстве, когда читал про что-нибудь страшное. Впервые в жизни видел он отпечатанные типографским способом такие откровенные стихи близкого друга, впервые обсуждал их в таком месте. (Если это можно назвать обсуждением.)