Текст книги "Горечь"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
2
Поезд шёл. Проехали ещё какую-то станцию, склад. У его дверей горит яркая лампочка, хотя день, не слишком яркий, но вовсе не требует такого освещения. Однако лампочка горит, а над ней свисают с небольшого абажура ледяные сосульки… И это уже не простая электрическая лампочка в сто ватт – это драгоценная хрустальная люстра…
Небо висит низко и кажется неподвижным, как огромная плита тяжёлого серого мрамора с белёсыми прожилками. А на мраморном фоне темнеют деревья, домА, телеграфные столбы. В перелесках и на полянах глубокий снег, но южные склоны, где он почти стаял и показалась прошлогодняя трава, похожи на небритые щёки великана.
Я вспомнил Столовую гору во Владикавказе, которую сразу видно, только выйдешь из поезда, и как, глядя на неё, мы с Юлькой Даниэлем чуть не одновременно предположили, что к ней вот-вот подойдут великаны с облаками, заткнутыми за ворот вместо салфеток, и усядутся, стуча каменными глыбами ложек и требуя, чтобы подали гигантский мясной пирог – уОлибах…
А сейчас… куда же мы с ним едем на этот раз? Опять во Владикавказ? В Нальчик? В Тбилиси?..
Я открыл глаза: кругом полная темень. Постель подо мной слабо подрагивает, колёса постукивают на стыках, или просто так, ради собственного удовольствия.
Не сразу до меня дошло, что никуда мы с Юлием не едем, и такое, наверное, не случится уже больше никогда; и что я не стою у окна в проходе и не смотрю на заснеженные склоны, а лежу на полке в тёмном купе, а на другой полке спит мой друг Мирон, который втянул меня в эту развлекательную поездку – в Ленинград, для чего взял у себя на работе недолгий отпуск за собственный счёт.
Я был благодарен ему за эту придумку, поскольку начинал уже лезть на стенку от вынужденного ничегонеделанья: ведь заказывать мне переводы совсем прекратили – не то как следствие моих тесных связей с «врагом народа» Даниэлем, не то просто потому, что перестал маячить в редакциях (а я перестал); намаялся от почти ежедневных пьянок – с кем-нибудь, а то и с самим собой: как говорится, «с умным человеком»…
Итак, мы едем туда, где почти тридцать лет назад я сдавал экзамены в Военно-транспортную Академию Красной Армии – и потом поступил, проучился три курса и, чем чёрт не шутит, мог окончить её, и тогда ещё одним никому не нужным инженером стало бы больше. Однако война помешала, а когда завершилась, в дело вмешался Кузя – генерал Кузнецов, начальник Автодорожного факультета Академии, который не захотел взять обратно бывшего слушателя, а ныне капитана Хазанова. Что сильно задело означенного капитана, и по совету Мишки и Марка, бывших однокашников, с кем обменялся письмами, он накатал заявление в Автомобильное управление Генштаба, откуда получил на удивление скорый ответ: не может быть принят по причине перегрузки Академии.
Это было тоже обидно: чтО они, сговорились? Ведь, насколько он знал, все его сотоварищи по учебному отделению, кто остался жив и кто захотел, были приняты, а он чем хуже? Даже почти отличником был. Правда, начальство не слишком почитал – что проявлялось не столько в словах, сколько, наверное, в том, как держался: в выражении лица, глаз, даже, быть может, в тоне, которым произносил: «Есть!..» Ох, да, ещё один прокол был – когда после второго курса, на практике в автомастерских, опоздал с перерыва больше чем на 18 минут, что по тогдашнему гениальному повелению товарища Сталина приравнивалось к уголовному преступлению и влекло тюремное заключение. Однако гуманное командование факультета предало его всего-навсего офицерскому суду чести и задержало присвоение очередного звания, а когда всё же присвоили, он стал не лейтенантом, как остальные, а воентехником. (Что, впрочем, вскоре было исправлено…)
Ещё одно обстоятельство могло помешать моему возвращению в лоно Академии – даже стесняюсь говорить, какое. Но если уж приняли обратно таких, извините, замаранных своим происхождением моих однокорытников, как Мишка Пурник и Рафаил Мекинулов, то чем я хуже? А?..
В общем, я обиделся и, когда почти случайно прошёл рентген в поликлинике и узнал, что у меня открылась язва, решил, не без совета московских друзей и родных, пойти на медицинскую комиссию и постараться насовсем распроститься с армией. И вскоре стал капитаном запаса, из которого меня больше никто не извлекал…
Впоследствии я задумывался порою, как мог наш «сухарь в пенсне», генерал Кузя, обладать таким чудным даром предвидения, чтобы вовремя разгадать: этого паршивого юнца Хазанова, со всей его приличной успеваемостью и так шикарно выглядящего в военной форме, не следует на пушечный выстрел подпускать ни к технической специальности, на которой он ничему не научится сам и не научит других, ни к вооружённым силам страны, где тот либо сопьётся, либо угодит под трибунал за неподчинение начальству и чрезмерную самостоятельность…
А поезд неуклонно приближается к Ленинграду. С рассветом будем там, на Московском вокзале.
Но мне не спится, и я продолжаю вспоминать. Не знаю, по каким законам память вытаскивает (откуда?) то, что было, могло быть или чего не было и не будет? Какие у неё предпочтения, какой сценарий: всё по очереди – плохое или хорошее, приятное или отвратительное, страшное или слезливо-трогательное? Или смешивает всё в кучу и хватает из неё, что попадётся?..
Вот ей попались первые недели моего пребывания в Академии: размещение в общежитии на Васильевском острове, примерка обмундирования, начало занятий, утренняя строевая подготовка с командиром учебного отделения Казаковым возле здания Биржи, недалеко от Тучкова моста… И тут же – сравнительно недавний рассказ Рафика Мекинулова, уже седого, уже полковника, уже в отставке – о тех днях: как впервые в жизни его назначили помощником дежурного по Академии, он стоял у входа. И вот к нему подходят трое в гражданском, а он пропустить их не может, вызывает дежурного, и тот сразу пропускает. А вскоре – глядит Рафик и глазам не верит: это молодчики ведут к выходу самогО начальника Академии, комкОра по званию, орденоносца, участника Гражданской войны, бывшего командующего одного из военных округов страны! И вид у него жуткий – бледный, сгорбленный, без петлиц на гимнастёрке, без нашивок, без ремня…
А вот и самый конец ноября 1939-го года: война с «финским агрессором», обстрелявшим, как сказано в официальном заявлении, нашу воинскую часть в районе деревни Майнила. Мы ответили всей нашей мощью, но не могли прорваться сквозь «линию Маннергейма» и, несмотря на победные сводки, теряли уйму солдат убитыми и обмороженными. Меня тогда эта война интересовала мало: нас на неё не отправляли. Однако в Ленинграде стало неуютно: ввели затемнение, с водкой начались перебои, а в общежитии объявили военное положение – после занятий запрещалось его покидать. Но, конечно, мы всё равно нарушали под разными предлогами: якобы оставались в академической читальне, а потом шли в город, или ещё что-нибудь выдумывали. Да никто по-серьёзному и не проверял – очередная «липа».
Я был тоже среди тех, кто уходил в город – и всё больше по одному адресу: канал Грибоедова, квартира 18, 6-й этаж. (Номер дома память не подсказала.) Там жили две сестры, младшая из которых добровольно помогла мне стать мужчиной… Нет, она не моя сверстница, а была (и осталась) старше меня лет на шестнадцать, и если вспоминается сейчас, то вовсе не в связи с моим не слишком ранним, а по нынешним меркам вообще безобразно затянувшимся взрослением, а также не по причине нахлынувшего тогда целого комплекса чувств – стыда за неумелость, гордости за неплохие способности к обучению, удовлетворённости, что приобщился к великому клану тех мужских особей, которые могут с полным правом, серьёзно или устало-небрежно рассуждать о женщинах, опираясь на свой, отличный от всех других и никем, конечно, не превзойдённый опыт… Нет… Мне вспоминаются и она, и её сестра как две несчастные одинокие женщины, у которых если и сохранилась память о чём-то хорошем, то лишь о родителях… Да, и ещё об одном человеке, чья фотография – в гимнастёрке и с двумя ромбами в петлицах – висела на стене в одной из их жалких комнатушек, и что интересно (а может, трогательно, любопытно или противно) – каждая из них, когда сестра не слышала, представляла мне этого человека своим мужем. Младшая училась раньше в консерватории, но, когда мы познакомились, работала кассиршей в парфюмерном магазине на Невском. Играла на рояле она действительно очень хорошо, и первая наша близость состоялась в доме наискосок от Александринского театра, в шикарной по тем временам отдельной квартире доцента консерватории, находившегося в творческой командировке. Там она играла мне мелодии популярных эстрадных песен на хозяйском «Бехштейне».
(Много позднее бывший слушатель 808-го учебного отделения ленинградской военно-транспортной Академии написал обо всём этом так:
Я ехал мимо дома,
Где потерял невинность,
Ничто не всколыхнулось
Ни в чреслах, ни в душе —
Как будто, как и нынче,
Я выполнял повинность,
Когда ходил к кассирше
Из невского «ТЭЖЭ»[4]4
Ничего загадочного в слове нет: означает оно такое учреждение – «Трест жировой».
[Закрыть].
То было в год победы
Над малой ратью финской —
Под клики патриотов
И восхищённый гул,
И все довольны были
Войною этой свинской,
Потом была уж Прага,
А после и Кабул.
А я ходил на площадь,
Где Росси и Растрелли,
Которые считались
Чего-то образцом;
Десятимиллионный,
Наверно, был расстрелян,
А я в чужой постели
Был просто молодцом…
Ох, милые женщины – Ара и, если память не изменяет (а она временами изменяет) Эльвира! Вас давно уже нет на этом свете, но, ей-Богу, хочется думать, что вы сумели всё-таки пережить войну, блокаду и прочие «прелести» и хоть что-то приятное испытать (или вспомнить) в этой жизни. И, в том числе, о юном красавце, младшем воентехнике Юре Хазанове, кто приносил к вам в дом сосиски и четвертинки водки для совместного скромного ужина и кто оказался, как написала ему потом Ара в своём прощальном письме, «таким Гарольд Ллойдом» (имея в виде, как он сразу догадался, байроновского Чайльд Гарольда).
Ещё я припомнил, или увидел, в своём полусне-полубодрствовании, как всего год с лишним назад, ранней осенью мы приезжали сюда с Юлием. И тоже был повод, но не такой драматичный, как у меня сейчас, – не отвратительный судебный процесс, не чувство беспомощности, унижения, вины, а просто некоторой усталости и опустошённости: нам обрыдло «лепить» очередной совместный так называемый перевод пьесы. («Так называемый» потому, что приходилось попутно додумывать сюжетные линии, реплики персонажей, характеры.) Но аванс был уже получен (и потрачен), да и сам автор пьесы оказался весьма симпатичным, дружелюбным человеком, достойным директором детского дома в одной из республик Северного Кавказа. Вот только заниматься литературой ему не следовало бы. Однако он безумно желал излагать свои добрые мысли на бумаге, а мы с Юлием – быть может, с чуть меньшей страстью – хотели стать немного богаче, чем были… И, кроме того, подобные манипуляции происходили повсеместно и абсолютно официально, всячески одобрялись свыше и велеречиво назывались «развитием национальных культур»…
Тогда мы ехали в Ленинград в хорошем настроении, предвкушая, как будем любоваться городом, ходить в театры, парки, музеи и получать эстетическое, а возможно, и плотское удовольствия. Для последнего я запасся ещё в Москве несколькими номерами телефонов неких ленинградских прелестниц, которыми (номерами) поделился со мною один очень обеспеченный и остроумный, но не очень приятный мне литератор. Не буду скрывать, что моя антипатия возникла не по причине его обеспеченности (ей я, впрочем, завидовал – тем более, что занимался он тем же делом, что и мы с Юлием), а по несколько иному поводу. Вернее, по двум поводам. Во-первых, я не испытывал восторга от того, что, едва поднявшись с операционного стола, на который был уложен, по его же просьбе, к нашему с Риммой другу, выдающемуся хирургу, этот человек начал довольно энергично делать Римме весьма недвусмысленные предложения – возможно, выражая таким образом свою благодарность за благополучный исход операции. Но даже не это главное – все мы не без греха, – главное было в том, что, пользуясь своим заслуженным авторитетом среди поэтов Кавказа, он позволил себе на одном из совещаний во всеуслышание выразить недоумение тем, что к переводу своих произведений они привлекают таких новичков, как я.
Откуда мне стало известно? Об этом сообщил один из моих «переводимых», поинтересовавшись, чем я так не угодил мэтру, из-за чего мы поссорились? А мы вовсе и не ссорились – наоборот, я даже нанёс ему визит в больнице. Разумеется, я дал себе слово больше никогда не навещать его ни в больнице, ни в домашних условиях, однако не отказался, когда он сам предложил взять у него телефоны ленинградских демимондЕнок. Тем более, что его старания отвадить от меня кавказских «заказчиков» особого успеха не возымели.
Кстати, должен заметить: упомянутыми телефонными номерами мы с Юлием так и не воспользовались, и больше всего вина за это ложится на известного писателя Сергея Михалкова, задержавшего на трое суток своё прибытие в северную столицу из Москвы. Знакомы с ним мы не были, не видели его никогда вблизи, не пели государственный гимн на его слова (сочинённые совместно с Г. Эль-Регистаном), но косвенно он вмешался в нашу судьбу, когда мы, обойдя несколько ленинградских гостиниц и везде получив надменный отказ, набрались нахальства и, горького смеха ради, зашли в одну из самых дорогих гостиниц – в «Европейскую». И что же? Там оказался свободным номер «люкс», забронированный для Михалкова, который отложил свой приезд. И мы, недолго думая, заплатили почти все свои наличные, чтобы на три дня почувствовать себя советской элитой. Так что ни на милых питерских «крошек» Лиду, Варвару и Аделину Тимофеевну, ни на театры и злачные заведения денег у нас не оставалось. Но мы забыли и думать о потерях и утратах, едва открыли дверь полученного номера. Почему? Да потому, что сразу оказались на просторах волшебного сна! (Без пафоса тут не обойтись.) Перед нами развернулась анфилада из трёх огромных роскошно обставленных комнат: мебель (если не ошибаюсь) из карельской берёзы, напольные (наверно, китайские) вазы, толстенные (наверно, персидские) ковры, плотные (наверно, плюшевые) портьеры, и фисгармония – этакое пианино с двумя широкими ножными мехами-педалями и десятком, если не больше, рычагов-регистров. В далёком детстве я пробовал играть на этом инструменте в доме у дальних родственников на Никитском бульваре. И здесь тоже попробовал – второй раз в жизни, и тоже ничего не получилось. Но до этого мы ещё осмотрели ванную комнату, где обнаружили дополнительный унитаз непонятного назначения и горку превосходных полотенец. С загадочным унитазом мы, в конце концов, разобрались и, когда, справившись с естественным волнением, уселись наконец на диван, чтобы передохнуть и определить свои дальнейшие шаги, то сразу и одновременно поняли, что все греховные мысли, если и были, моментально улетучились из наших голов и захотелось стать чистыми, безгрешными, читать в подлиннике Ронсара и Гёте, исполнять на фисгармонии хоралы Баха и оратории Генделя, нюхать цветы, в изобилии заполнявшие все комнаты, и никуда отсюда не выходить. Даже чтобы проверить, действительно ли город Ленинград стоит на 42-х островах и на его территории 86 рек, ручьёв и каналов и более трёхсот мостов. А также что гранитный Александрийский столп на Дворцовой площади весит ровно 600 тонн.
Благодаря сэкономленным на нехороших женщинах деньгам нам удалось скромно поддерживать свои силы в городских закусочных и сходить в парочку музеев, но, когда прошло три дня и нас выперли из номера на улицу, мы не могли уже оплатить даже койки в Доме крестьянина, если бы они были в наличии. Но их не было. И тогда пришлось прибегнуть к помощи друзей Юлькиных московских друзей, которые любезно позволили нам ночевать у них в тесной коммунальной квартире.
И всё-таки мы не только гуляли по городу, но съездили в Петергоф и в Павловск и посмотрели в театре у Товстоногова пьесу «Пять вечеров» малоизвестного тогда драматурга Александра Володина. (Впоследствии я читал его пьесы, несколько из них видел, все они нравились, а запомнилось надолго его четверостишие – стихи он писал тоже хорошие:
…Убитые остались там,
А мы, пока ещё живые,
Всё допиваем фронтовые
Навек законные сто грамм…
Разве такое забудешь?..)
В гости мы тоже не забывали ходить: Юлий – к своей приятельнице, с которой меня познакомить не предложил, что меня сначала немного обидело, но потом, когда услышал от него, что она похожа на Пушкина, я ощутил даже лёгкую благодарность к другу. Сам я всё же предложил ему присоединиться ко мне, когда собрался навестить двух своих однокашников по Военно-транспортной академии, не сообщив, правда, что похожи они не на Пушкина, а на тех, кем и были, – на не слишком молодых лиц еврейской национальности в звании полковников и с фамилиями Лихтик и Пурник. (С этими фамилиями, не удивляйтесь, их приняли незадолго до войны в Академию – то был незабвенный период беспримерного национального равенства, но и таких же репрессий.) Впрочем, среди тех моих однокашников, с кем я собирался увидеться, были и Петька Грибков, Санька Крупенников, Ашот Гарибян, Виктор Куценко… Однако Юлька не пошёл со мной на встречу с ними, сказав, что такое количество полковников и даже майоров его утомляет.
А я отправился. Думал, посидим у кого-нибудь из них, выпьем, закусим, вспомним былое, но они предложили сначала побывать в самой Академии, в старом здании на Тучковой набережной, прошвырнуться по знакомым этажам и коридорам, заглянуть в аудитории, в актовый зал, в столовую, куда мы, бывало, врывались на большой перемене с воплями: «Два хлеба, два масла, два чая!..» И я, конечно, согласился… Да, почти тридцать лет прошло с той поры, как слушатель Хазанов, похожий на ребёнка, нацепившего военную форму (таким я вижу себя на фотографиях того времени), топал в своих тесных сапогах по здешнему паркету, клевал носом и тосковал на малопонятных лекциях по начертательной геометрии, сопромату, деталям машин; ощущал свою немощность и униженность в спортзале, особенно перед такими титанами гимнастики, как Лихтик и Чернопятов, и постоянно опасался попадаться на глаза своим наставникам – начальнику курса майору Чемерису, начальнику учебной части полковнику Акулову, не говоря уж о начальнике автомобильного факультета Кузе (военинженер 1-го ранга Кузнецов).
И всё же, всё же… Знаете такое словечко «ностальгия»? Впервые я ощутил её, наверное, весной 1945-го года, пребывая в одной из сотни комнат пустующего замка австро-венгерского императора Франца-Иосифа недалеко от Вены. С каким чувством пел я тогда на очередной дружеской офицерской попойке популярную военную песню со словами припева: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!» (Вернувшись в неё, «золотую», я больше никогда этих слов не произносил.) Но человек многое забывает и очень немногому учится, а потому сейчас, в преддверии встречи в стенах Академии, я испытывал некоторую тоску и по нелюбимым малопонятным наукам, и по излишне строгому и не особо учтивому начальству, и по академической столовой и туалету. Не говоря о самСм, неизбывно прекрасном, городе.
Повторное знакомство с внутренним обликом Академии (её внешность была ещё более импозантна: большое здание из тёмно-серого крупного камня – в царское время здесь находилось какое-то министерство) закончилось в зале, где теперь уже генерал-майор и начальник факультета Витька Куценко собрал новых слушателей на какую-то конференцию, куда пригласил и меня.
Ох, не нужно было мне туда ходить! Отвык я за последние годы от многолюдных сборищ: ведь уже лет десять с тех пор, как ушёл из школы, где не сошёлся с директрисой по вопросу воспитания учащихся и по поводу ношения мною синих вельветовых брюк, что она считала верхом разнузданности, – так вот, все эти годы я был, если выражаться официальным языком, типичным тунеядцем, так как нигде не работал и по закону подлежал выселению из Москвы за 101-й километр. Но зато никакие собрания не требовали моего присутствия. (Кстати, вскоре меня всё-таки приняли в так называемый групком литераторов – что-то вроде профсоюза, и я стал персоной «в законе».)
Собрание, на которое я попал, напомнило прошлые годы: я снова услышал, что советская компартия ни что иное, как «ум, честь и совесть нашей эпохи», что наша страна неуклонно движется к сияющим вершинам коммунизма; но больше всего Витя Куценко говорил о сравнительно недавней войне с Германией, за победу в которой мы должны денно и нощно благодарить нашего первого и единственного советского генералиссимуса, товарища Сталина. Докладчик упомянул, что слово «генералиссимус» означает «самый главный», что звание это появилось в конце XVI века во Франции, а в России его впервые получили сподвижники Петра – Ромодановский, Шеин и Меншиков, а позднее – Суворов.
После Сталина Витька перешёл к восхвалению Жукова и закончил свой исторический обзор короткой справкой о роли нашей Академии в Великой Отечественной войне. В общем, когда он закончил, у меня осталось твёрдое ощущение, что победе над немецким фашизмом мир обязан двум субъектам и одному объекту – Сталину, Жукову и Военно-транспортной Академии имени Л.М. Кагановича. (Впрочем, теперь она уже называлась Академией тыла и транспорта и без всякого Кагановича.)
Слушая Витькины речи, я прошёл через несколько фаз: сначала раздражение и острое желание встать и выйти из зала; потом – желание вступить в перепалку и наорать на него; но после этого я немного пришёл в себя и подумал, что такие, как Виктор и иже с ним, не обязательно тупые службисты или отпетые сторонники террора и «железной руки», а вполне возможно, просто не вполне здоровые люди – фанатики, то есть исступлённо преданные какой-либо идее, вероучению, человеческой личности, виду спорта, наконец. Что с таких возьмёшь? «Влеченье – род недуга». Не расправляться же с ними, как Гитлер и Сталин с гомосексуалистами? И мне захотелось сказать совсем обыкновенные слова о том, что я никогда не был большим докой в военном деле, хотя и прослушал курс тактики у нашего остроумца, полковника Лебле, но, тем не менее, худо-бедно, могу сообразить, что, если какая-либо страна уже в первые часы и дни после нападения противника теряет один за другим города и целые области, а её войска повсюду хаотически отступают, и отступление превращается в бегство, а число пленных измеряется сотнями тысяч, а вскоре и миллионами; и считаются они, по заявлению Сталина, не пленными, а предателями… Видели тысячи таких предателей? Я видел… Если такое происходит, то, даже очень мягко выражаясь, готовностью к войне это не назовёшь. И невольно с горечью припоминаются бравые обещания и заверения – в печати, по радио, в речах и песнях о том, что «если завтра война, если враг нападёт…», то «на земле, в небесах и на море наш ответ и могуч, и суров…», а также «малой кровью, могучим ударом», и ещё: «…бей, винтовка, метко, ловко…» и «…тогда нас в бой пошлёт товарищ Сталин и первый маршал (товарищ Ворошилов) в бой нас поведёт…»
Не повели… Исступлённое камлание, безудержное хвастовство после побед 36-го года над японцами на монгольской реке Халхин-гол и 39-го года – над крошечной Финляндией и захват, одновременно с фашистской Германией, части тогдашней польской территории – не помогли отразить первый же удар немецкой армии…
Ну и кого же, ребята, спросил бы я своих бывших однокорытников, следует винить в этом страшном разгроме, если не самого главного? Первейшего? Который был – «наша слава боевая» и «нашей юности полёт»? И за которым наш народ шёл, «борясь и побеждая»? А?.. Слава Богу, что за последующие почти четыре года положение выправилось, не без помощи других стран, и мы победили – но какой ценой?..
Продолжая эти, поднадоевшие сейчас, а в те годы, о которых веду речь, весьма свежие, злободневные и далеко не безопасные рассуждения, я бы добавил, что даже с учётом фактора внезапности такое поражение, такие потери убитыми и пленными, такое глубокое и быстрое проникновение противника на нашу территорию – ну, просто никак, согласитесь, не вяжется с чем-то, хотя бы отдалённо напоминающем неусыпную заботу партии и правительства о защите государства. А это значит, прибегая к языку того времени, что во всём этом следует искать (и находить!) происки внутренних врагов и предателей. Какими считались сотни и тысячи арестованных и, в большинстве, расстрелянных незадолго до начала войны командиров Красной Армии. (В том числе и бывший начальник нашей Академии комкор Пугачёв, кого мы все с вами помним.)
Но, может быть… – переведя дух, снова заговорил бы я, и мой голос задрожал бы от чудовищности того, что пришло в голову, – может быть, все эти арестованные и убитые вовсе не были врагами, но просто жертвами, а врагом и виновником был тот, кто их мучил и убивал, вместо того, чтобы заботиться о безопасности и обороне своей страны?.. А? Что на это скажете? Предположение, понимаю, фантастическое, однако факты, как сказал, кажется, он сам, упрямая вещь. И идти против них – всё равно, что мочиться против ветра…
Примерно так хотел бы я говорить со всеми этими майорами и полковниками, когда (и если) мы очутимся, наконец, за дружеским столом.
Мы очутились – это было в гостеприимном доме у Виктора, и я позволил себе, в слегка смягчённом варианте, затеять разговор на эту же тему (недавно отмечался очередной, девятнадцатый, День Победы), присовокупив, помимо собственных рассуждений, кое-какие сведения, с великим трудом расслышанные по вражескому радио сквозь вой и скрежет глушилок.
К моей радости, а также некоторому удивлению, даже хозяин дома не оказывал мне особого отпора – уж не знаю, то ли следуя законам гостеприимства и поддавшись естественному желанию отдохнуть от службы и от партийного долга, то ли сам находясь в некоторой растерянности и сумятице чувств, – поскольку, чтС следует думать обо всём этом, прямых указаний ему, видимо, не поступало.
В самом деле, в начальные годы правления Хрущёва, после XX съезда партии, принято было считать Сталина чуть ли не кровавым тираном, который угробил 40 миллионов жителей своей страны перед войной и во время войны. То есть, примерно 200 человек на каждую тысячу. (У немцев по этим подсчётам на одну тысячу погибло при Гитлере «всего» 65.) Тело Сталина выкинули из мавзолея, где оно соседствовало с ленинским, город Сталинград очередной раз переименовали, и он стал Волгоградом, а количество сталинских статуй, бюстов и портретов на квадратный метр площади несколько уменьшилось. (Часть портретов, помнится, перекочевала со стен учреждений на ветровые стёкла автомобилей, откуда он с доброй улыбкой взирал на оставшихся в живых жителей своей «Сталинии».) А вскоре и эти демарши его пламенных «фанатов» стали не нужны: осуждающие голоса делались всё тише, а защитные и прославляющие – всё громче, и можно было думать, что в ближайшее время его выкопают и снова внесут в мавзолей, а то и вообще – чур меня и всех нас! – клонируют с применением самых современных технологий…
Слава Богу, угощение было хорошим, напитков вдоволь, разговор на острые темы заглох, и мы предались воспоминаниям о трёх годах совместной учёбы и о событиях своей собственной жизни.
Разумеется, я и думать не думал в то время, что когда-нибудь затею писать нечто вроде воспоминаний о своей (и о чужой) жизни, однако, помню, предложил тогда, чтобы каждый из нас, кто захочет, вспомнил и рассказал что-то о прошлом. И почти все согласились.
Получилось – насколько могу воспроизвести, – в основном, вот так…