355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Хазанов » Горечь » Текст книги (страница 3)
Горечь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:54

Текст книги "Горечь"


Автор книги: Юрий Хазанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

5

Марка не выпустили. Следствие продолжалось. Допрашивали Раису, друзей, знакомых. Глеба больше не вызывали.

Одному из ближайших друзей и Раисе устроили очную ставку с Марком. Она рассказывала, что тот зачем-то признавался, что они знали о его намерении печататься за границей, – а они, как и Глеб, всё время отрицали это на допросах, – и просил их тоже признаться. Никто не понимал, почему он так делает; его друг был не на шутку испуган и обижен. Другой приятель обиделся на Раису: к чему упомянула на допросе его имя, вполне могла обойтись без этого: знала ведь, у него диссертация на подходе и жена всё время болеет. Кто-то оскорбился, что приятель назвал его трусоватым, а того другой приятель посчитал чрезмерным болтуном, а этого другого друзья упрекнули в подозрительной неосторожности и неразборчивости в знакомствах, что в наше время можно расценить как… Словом, все находились в состоянии напряжённом, чтобы не сказать: смятённом.

Комментарий N 4:

Хочу для пущей объективности (хотя упрямо не верю в неё) представить ещё одно суждение о событиях и настроениях тех дней. Вот как вспоминала об этом моя давняя знакомая, тоже литератор, в своей книге с очень удачным, на мой взгляд, названием «Без прикрас».

«…В кругах литературной интеллигенции, среди которой мы тогда крутились, мнения после ареста Синявского и Даниэля резко разделились. Самые молодые, как мы, бросились на защиту. Но это были, в основном, просто близкие друзья, и их было очень немного. А главная масса той интеллигенции, что называла себя „прогрессивной“, пришла в состояние чудовищной паники. Был 65-й год. От 52-го нас отделяло очень короткое расстояние: все ещё помнили, как было тогда, и страх воцарился невообразимый… Поднялся общий, довольно стройный крик: „Подлецы! Негодяи! Прославиться захотели! А нам всё испортили!.. Ведь завтра была бы уже настоящая оттепель, а теперь из-за них всё зарубят…“

Один поэт… кричал: „Чего вдруг я буду за них заступаться?.. Я вот поэму против Сталина написал, но не напечатал: других подводить не хотел… Мы шли единым фронтом… были близки от цели… а эти… в общем штурме не участвовали… вылезли как-то за рубеж… А вот теперь нам могут всё вообще прикрыть…“»

Я почти не сталкивался тогда с такими людьми, но тоже помню слова довольно известного композитора, моего приятеля, сказавшего мне с негодованием, что «все ваши твардовские, напечатавшие Солженицына в „Новом мире“, а теперь и этот твой дружок Даниэль доведут до того, что опять разные музыковеды – Апостоловы и иже с ними – начнут гнобить нашего Шостаковича».

(Случай с Павлом Апостоловым, членом парткома Союза композиторов и сотрудника отдела культуры Центрального комитета партии, может лишний раз служить подтверждением расхожих слов о том, что Бог всё видит, знает и наказывает по заслугам: потому что этот человек скончался как раз на премьере 14-й симфонии своего «гнобимого», прямо у дверей Малого зала московской консерватории.

Впрочем, правоту этих утверждений могут поколебать другие свидетельства о людях, тоже причастных к искусству: так, например, композитор Альфред Шнитке, человек, по твёрдому убеждению знавших его, не совершивший ничего худого за всю свою жизнь, целиком отданную музыке, сравнительно рано предстал пред очами Господа после нескольких инсультов. И такая же мучительная смерть настигла моего друга Юлия Даниэля, когда тому исполнилось шестьдесят с небольшим.)

Я не думал ни тогда, ни потом о роли диссидентов так, как тот поэт или тот композитор – а просто не хотел, чтобы мой друг столь безрассудно рисковал собой ради иллюзорного и мало кому нужного и понятного «приволья» печати и свободы каких-то там (каких?) собраний и союзов. Кто их в этом поддержит? Тем более, что ещё до его ареста не я один видел воочию, как изменился Юлий – как внезапно мог погрузиться в молчание, каким отчуждённым становился его взгляд, как странно встряхивал головой, возвращаясь из этого состояния к обычному. И с друзьями встречаться стал значительно реже… Зачем же он?.. Неужели во имя, повторюсь, совершенно бесцельной и бесперспективной в нынешнее время схватки за то самое, чего бСльшая часть народонаселения огромной страны не хочет и не понимает?..

Время показало, что я со своим доморощенным скепсисом оказался, к счастью, не совсем прав: такие, как Юлий, сделали своё дело и заслужили славу и благодарность. (Увы – немногих.)

Состояние Глеба также можно было бы определить словами «напряжение», «волнение», если не более сильными: «смятение», «страх». С возрастающей силой начинал он ощущать, что вёл себя как-то не так в том заведении, куда был доставлен на чёрной «Волге»… Нет, ничего такого, что впрямую повредило бы Марку или кому-то ещё, но, всё равно, не так… Согласился написать заявление, высказал своё отношение к стихам Марка, упомянул о Зинаиде Оскаровне… Зачем?.. В разговоре всё это звучало, быть может, даже слегка иронично – особенно его «лекция» о сатире и юморе, но когда на бумаге… Почему он вообще не отказался иметь с ними дело? Решительно и бесповоротно? Что?.. Кишка тонка?.. Теперь мучайся, угрызайся из-за этой треклятой тонкой кишки!

Кто же ты, наконец, и с кем ты, «мастер культуры»? – спрашивал он у себя, не теряя, как ему казалось, самоиронии, и отвечал примерно так: до недавнего времени я имел смелость причислять себя к племени «диссидентов» – людей, которые «мыслят иначе». Иначе, чем велят. Но мыслить, видимо, мало – мыслить каждый болван может, а вот делать… Поступать. Тут она-то и нужна – смелость… А если её не хватает…

И Глеб переходил к воспоминаниям, немного согревающим душу. Как он… когда был на фронте… Эх, ты, фронтовик… освободитель… Кого и от чего освободил?.. Впрочем, это разговор несколько иной, но тоже нелёгкий… От одного лиха освободились… всем миром… а в другом – торчим, как одна штука в проруби… Но, всё-таки, ты ведь тогда… помнишь?.. На Западном, под Волоколамском, быстро сумел отвертеться от «смЕршевца», который склонял тебя капать на помпотеха роты. И от другого контрразведчика – уже в самом конце войны, в Германии – тот хотел, чтобы ты дал им «материал» на несчастных «перемещённых» украинских «красоток», работавших у немцев на знаменитой фабрике фарфора в Майсене. (При чём здесь ты? Потому что на машинах твоей роты они ехали домой, на свою любимую родину…) А после демобилизации, в страшном сорок восьмом году, припоминаешь? Когда тебя вызвали в деканат института с лекции, а там два «лба» ткнули тебе в физиономию свои красные корочки и предложили, прямо и недвусмысленно, сообщать всё, что ты знал, знаешь и сможешь узнать о студентке из твоей учебной группы. Её звали, кажется, Ксения… Ты же нашёл тогда силы и смелость отказаться?..

А что теперь? Что с тобой приключилось?.. Конечно, сравнивать нельзя: тогда тебя понуждали действовать, сейчас же – совсем по-другому: тебе просто предлагают поделиться своими мыслями, чувствами и опасениями по поводу поведения близкого заблудшего друга и содействовать спасению его из лап хитрого и коварного врага. А друг… он, кстати, быть может, где-то здесь, близко, в этом коридоре, у другого следователя. А скорее всего, уже домой поехал…

Но тебя обманули, гады, – друга не отпустили, он в тюрьме, а ты обманул сам себя: никакой ты не диссидент, а, скорее всего, «кверулянт». Глеб только недавно услышал это слово – между прочим, от приятеля, побывавшего в «психушке», где оно считалось диагнозом. Так называли тех, кто всем недоволен – даже, представьте, советской властью и решениями партии и правительства; тех, кто беспрерывно ворчит, зудит и жалуется… Но, добавлял Глеб от себя, пальцем о палец не ударяет, чтобы что-то изменить. Впрочем, те, кто «ударяет», находятся, в лучшем случае, там, откуда только что вернулся приятель, обогативший Глеба словом «кверулянт»…

А с другой стороны, снова пробовал утешать себя Глеб, что постыдного он сделал? Раскрыл что-то, чего следователь не знал и хотел узнать? Но ведь было как раз наоборот: Глеб в меру врал – о том, что, якобы, понятия не имел о передаче рукописи за границу и о литературном псевдониме Марка («Николай Аржак»). А следователь разложил перед ним на столе ксерокс, сделанный с книги, – и, значит… о чём тут разговор? Да, Глеб не сказал, что одобряет всё, что писал Марк. Но зачем об этом говорить? Кому от этого лучше? Или они там прислушаются к его мнению? Тем более, теперь стало точно известно, что разговоры Марка и его друзей прослушивались установленной у него в квартире аппаратурой[1]1
  От автора: это отдельная история – она будет рассказана чуть позднее.


[Закрыть]
, а под его окнами дежурила специальная автомашина, тоже с прослушивающим устройством…

И всё же, думал Глеб, он обязан прямо себе сказать: ты проявил слабость, даже трусость. В чём? Ну, хотя бы в том, что говорил против своей воли. Говорил, вместо того чтобы вообще отказаться от общения с ними и послать их известно куда. Однако так легко и просто это в жизни, видимо, никогда не делалось, иначе не было бы той статьи в уголовном кодексе Франции, которую недавно процитировала Глебу его жена – она ведь юридический кончала. Статья эта – под номером 64 – гласит, что нет ни преступления, ни проступка, если во время деяния обвиняемый находился в состоянии безумия (ну, это временно отбросим) или был принуждён к тому силой, которой не мог противостоять…

Вот оно: противостоять! Да, мы неплохо знали время, когда любое противостояние у нас было смерти подобно. В полном смысле слова. Но теперь, когда дым от проклятой сталинской трубки уже не так забивает и портит нам воздух… Теперь-то разве мы (и он, Глеб) подпадаем под действие этой славной статьи? Ведь за всякое наше несогласие, за отказы и противостояние смерть уже, вроде, не грозит, а всего-навсего… Что? Ну, психушка. Ну, тюряга. Ну, лагерь. Ну, высылка, наконец, – это уже почти подарок… Так что же ты, Глеб?..

Словно желая утешить, жена часто сообщала в эти дни Глебу о тех людях – да он и сам это знал, – кто открыто проявил слабость. Хотя ею далеко не точно определялись побудительные причины их поведения, а максималисты разных оттенков, не склонные зачастую считаться в своих суждениях с реальной действительностью, вообще исключали слово «слабость» из лексикона, предпочитая судить людей без всяческих скидок и послаблений. Глеб рассуждал несколько иначе. Поэтому, наверное, – это случилось еще до происшедшего с Марком – он вступился, если можно так назвать, за Сергея, кого близкие друзья, в том числе Марк, недавно осудили и изгнали из своих рядов. А ведь, пожалуй, Сергей как раз подпадал, в некотором роде, под ту самую французскую весьма гуманистического характера статью. (Хочу заметить, a propos, что излишнее количество вводных слов, зачастую употребляемое автором, свидетельствует о его далеко не полной уверенности в правосудности того, что он говорит или пишет…)

Однако вспомним о тех, кто публично выражал своё отношение к действиям Марка, осмелившегося напечатать свои, с позволения сказать, сочинения за границей, а в этих сочинениях осмелился с искренней болью, а также не без иронии и юмора, подвергнуть осуждению и осмеянию то, что считал плохим, злым, постыдным… В том, что можно было тогда прочитать во многих газетах, выражалось полное… нет – полнейшее согласие с мнением властей и такое же негодование по адресу Марка и тех, кто его поддерживает.

Возмущение звучало с нарастающей силой и было всенародным: слесарь-наладчик из Челябинска, многодетная мать из Кзыл-Ординской области, агроном из Литвы, два дирижёра и столько же народных поэтов из Средней Азии, три заслуженных деятеля искусств и даже один лауреат Нобелевской премии, автор известной во всём мире эпопеи о Гражданской войне в России – были среди возмущённых. А в самых первых рядах находились литературные критики З. Кедрина, Д. Ерёмин и писатель А. Васильев.

С жалостливым удивлением в одной из центральных газет жена Глеба увидела подобное письмо, подписанное сотрудниками московского университета и, в томи числе, некоторыми профессорами-юристами, у которых она училась. А Глеб обнаружил там же подписи двух знакомых ему людей: милейшего пушкиниста, с кем не так давно вёл приятные беседы в доме отдыха, и ещё одного филолога – с которым лично не общался, но, как случайно выяснилось, делил некоторое время назад любезное внимание некой полноватой блондинки…

(А вот, для разнообразия, фамилии тех, кто думал, говорил и писал по-другому, но чьё мнение напрочь замалчивалось и делалось известным лишь по тайным каналам и со значительным запозданием: В. Каверин, Вяч. Иванов, К. Чуковский, Л. Чуковская, В. Корнилов, А. Есенин-Вольпин… А также писатели и журналисты Франции, Дании, Мексики, Индии, Германии, Филиппин, Италии, США, Чили… Ну, хватит, пожалуй…)

6

В ожидании суда Глеб места себе не находил: опасался, что вызовут как свидетеля, не хотел этого, понимал, что ничем другу не поможет, а себе… Лишняя встряска, лишние унижения. Но как избежать?

Жена предложила лечь в 15-ю больницу: там у неё тётка врачом, диагноз любой поставит – от ветрянки до холеры. Глеб не одобрил остроумия, хотя обычно ценил её острый язык. Но предложение принял. Тем более, у него давнишняя, ещё с войны, язва двенадцатиперстной.

За два дня до судебного заседания он сдавал уже одежду в холодном полуподвале приёмного покоя. Мест в палатах не было, его положили в коридоре напротив уборной, откуда шёл устойчивый запах. Но долго нюхать не пришлось: вскоре пригласили к заведующей отделением. В кабинете у неё сидел невысокий мужчина с обилием значков на пиджаке.

– Вам повестка, – сказал он. – Явиться свидетелем на суд. Распишитесь. Вот здесь.

– Но я… болен, видите, – сказал Глеб, кивая на свои кальсоны с тесёмками.

– Ну, товарищ Гархазин, – сказала заведующая отделением, – вы не так уж больны. Вы можете. Мы вас отпускаем. Если это нужно…

– Конечно, – радостно подхватил курьер, – сбегаете на заседание и вернётесь. Всего и делов. Правильно, доктор?

– Да, противопоказаний нет.

Сука толстая, сказал про себя Глеб, наложила в штаны при одном слове «суд». Что же делать?.. Тётка жены тоже хороша… Не могла отстоять.

Он расписался в повестке, вернул бельё с тесёмками и облачился в собственную одежду в том же полуподвале, где стало ещё холоднее.

…Январским морозным днём состоялся суд; в зал заседаний пускали только по специальному разрешению, поэтому небольшая толпа собралась перед заседанием областного суда на Баррикадной улице: друзья и знакомые Марка, несколько его бывших учеников, просто любопытные, просто сочувствующие. Стояли и мёрзли.

Глеб прошёл сразу, как только предъявил повестку и паспорт, прошёл, как в дни кинофестивалей или конкурсов Чайковского проходят считанные счастливцы, гордые своим избранничеством, но испытывал лишь страх, неловкость… И совсем чуть-чуть любопытства.

Его провели в комнату, где свидетели – общие его с Марком друзья и несколько незнакомых ему. Всем было неловко, словно собрались по неприличному поводу, о котором и говорить-то вслух стыдно. Они и не говорили почти.

Ровно в десять пригласили в зал. Народа было полно, хотя никого вроде не пропускали. В переднем ряду Глеб увидел жену Марка с блокнотом в руках, удивился, что её пустили, подумал: возможно, будут вообще корреспонденты и опубликуют потом речи подсудимого, свидетелей, дадут слово всем защитникам. Но тут же оборвал себя, обругал, что мог вообразить подобную чушь: начитался в книжках…

Свидетелей усадили справа от судейского стола, на той стороне, где прокурор. Напротив Глеб увидел Марка. Впервые за четыре месяца. Его ввели два вооружённых старинными винтовками солдата: а то ведь, неровён час, сбежит. Он сел, оглядел зал, улыбнулся, кивнул жене. Лицо спокойное, куда спокойней, чем до ареста, выглядит неплохо, располнел как будто немного.

– Здравствуй, Марк! – крикнул один из свидетелей, фронтовой его одноногий приятель.

На него цыкнул дежурный по залу. Марк посмотрел в их сторону, ещё раз наклонил с улыбкой голову.

Как в театре – казалось Глебу. А пьеса современная – потому без занавеса, без нарисованных декораций.

На сцену вышел судья, заседатели. Все встали. Судья объявил слушание дела по обвинению такого-то по такой-то статье, сделал перекличку свидетелей, их удалили из зала. Глеб не ожидал, что так будет, не знал, чего бы он хотел больше – сидеть там, глядеть и слушать или дожидаться в прокуренной комнате, пока вызовут, и стараться не думать ни о чём… Совсем ни о чём…

В комнате для свидетелей Глеб томился до вечера: их никуда не выпускали, разве что в туалет. Среди находившихся вокруг он почти всех знал, но кое-кто были совсем не знаком, в их числе один – худощавый, с бритой головой и смуглым, каким-то окаменевшим лицом. Он держался отдельно, ни с кем не разговаривал, и никто не говорил с ним. Присмотревшись, Глеб понял, что где-то уже видел этого человека – только тогда у него были густые тёмные волосы, оживлённые глаза.

– Кто это? – тихо спросил Глеб у кого-то, и ему ответили:

– Сергей Хмельницкий.

И он вспомнил, что встречался с ним однажды года полтора назад у Марка, и знакомство доставило удовольствие: было интересно и приятно слушать Сергея, – тот читал свои, хорошие, стихи. А вскоре случилось вот что…

Глеб опять был у Марка, они сидели вдвоём: Раиса ушла на защиту диссертации их друга, того самого Сергея, сын ещё не вернулся из школы. А потом Раиса пришла, и вид у неё был ужасный – сама не своя.

– Что произошло? – спросил Марк. – Его завалили?

– Нет, – ответила она. – Хуже…

– Ну, не томи, рассказывай!

И она рассказала…

Комментарий N 5:

Здесь автор останавливает на полуслове Раису, жену Марка (она же – чего тут скрывать? – Лариса Богораз, жена Юлия) и, вырываясь из своего повествования, прибегает к помощи самого Сергея Х., изложившего в собственном очерке под названием «Из чрева китова» то страшное и непоправимое, что с ним произошло.

При чём тут кит и его утроба? – можно спросить. А при том, что на двадцати восьми страницах очерка (он же: крик души, исповедь, покаяние – назовите как угодно) Сергей Хмельницкий отвечает на семидесятистраничную главу из романа своего друга школьных времён, Андрея Синявского, которая именуется «Во чреве китовом» и почти целиком посвящена ему, Сергею, изображая его в самых тёмных красках.

Но что же, всё-таки, скрывается за названиями и за различием в предлогах – «во» и «из»? Мне кажется, хотя скорее всего я несу вздор, что автор романа (его заголовок – «Спокойной ночи», и это, на мой взгляд, заслуживающая внимания книга, как и вообще всё, что написал А. Синявский)… Так вот, повторю: автор романа (написанного в Париже в 1983 году) названием этой главы («Во чреве…») хотел как бы напомнить, что библейский пророк Иона, находясь в своё время во чреве китовом, использовал пребывание там не всуе, а чтобы одуматься и покаяться перед Господом, – а вот Сергей, бывший друг Андрея, и думать не думает об этом. Сергей же – и в названии своего очерка («Из чрева»), и, главным образом, самой его сутью – говорит, даже кричит, что и сейчас находится там, во чреве, где кается, обличает себя и терзается муками совести…

Ну, а теперь – отрывки из его покаяния (с неизбежными краткими пояснениями).

«…Через месяц с небольшим в институте, где я тогда учился, меня пригласили в особую комнату. И там, после получасовой беседы… я стал секретным сотрудником, „сексотом“ КГБ или, если хотите, стукачом. С подпиской о неразглашении и договорённостью о будущих контактах». (Примечание: поводом для «оказания ему подобной чести» было то, что совсем недавно, через своего друга Андрея, Сергей познакомился с очень милой девушкой, дочерью французского дипломата, работавшего в тогда Москве. Её звали Элен, она училась там же, где Андрей, – в Московском университете).

«Новая работа, – продолжает Сергей, – меня не слишком обеспокоила: Элен вполне лояльно относилась к советской власти, ей нравилось учиться, она держалась естественно и свободно, контролировала себя в разговорах, была по-европейски сдержанна. О политике мы вообще не говорили – всё больше о высоких материях: история, искусство, философия, историчность Иисуса Христа… Русский она знала очень неплохо. Так что, утешал я себя, даже мой самый подробный отчёт о её высказываниях не мог бы ей повредить. А большего от меня и не требовалось…» (Примечание: не надо забывать, что это происходило в середине 40-х годов, ещё при жизни товарища Сталина.)

«…И вдруг меня осенило: Андрей общается с Элен куда больше, чем я. Они явно симпатизируют друг другу. Почему же, если я – да, то он – нет? Не могли же они обойти его своим вниманием! Не похоже на них. И задумал я узнать у друга правду, и спросил у него во время одной из наших прогулок по Гоголевскому бульвару: „Слушай-ка, ты часто докладываешь о встречах с Элен?“ И друг честно ответил: „Когда как. Обычно раз в неделю…“ Потом дико взглянул на меня и спросил: „Откуда знаешь?..“

Так мы вступили в неположенный по правилам Органов безопасности контакт, быстро установили, что „куратор“ у нас один и тот же и встречаемся мы с ним в одной и той же конспиративной квартире.

Конечно, Андрей сожалел, что так легко попался на мою удочку, – для его скрытной натуры такое – обида и позор. Но мы продолжали дружить, встречаться, и Элен странным образом придавала нашим отношениям какой-то новый, интересный, характер. Ни малейших угрызений совести ни он, ни я не испытывали…»

(Примечание. Оба находились в студенческом возрасте, оба, вполне возможно, считали себя контрразведчиками, оба при этом старались не причинять никакого вреда «объекту слежки».

А дальше «куратор» – по версии Андрея – даёт ему задание, от которого тот сначала отказывается, но отказа не принимают, и он соглашается. Задание заключалось в следующем: сблизиться любым способом с Элен и сделать ей предложение руки и сердца – чтобы после брака, когда она станет советской гражданкой, было бы легче, в интересах родного государства, распоряжаться её судьбой – вплоть до покушения на её жизнь, если станет нужно. Примерно так написано и в книге у Андрея.

Однако этот жуткий план осуществлён не был – не то потому, что чекисты сами раздумали, не то потому, что Андрей, не без помощи Сергея, сумел разыграть ссору с Элен, после которой о браке не могло быть и речи…)

Сергей дальше пишет: «…Во всей этой увлекательнейшей криминальной истории есть один очень-очень слабый пунктик: дело в том, что сразу после войны мудрый Сталин придумал закон, строго запрещающий браки с иностранцами. А время действия рассказанной Андреем детективки аккурат совпадало с действием этого закона. Конечно, никакой закон Органам безопасности не писан, но зачем прибегать к такому дурацкому способу, если и так они могут сделать всё, что им угодно… Странно как-то…

А в конце 1948 года в моей жизни произошло страшное и необратимое. Однажды при очередной встрече мой „куратор“ познакомил меня со своим коллегой, а сам удалился. Коллегу ничуть не интересовала Элен, зато очень интересовали два моих довольно близких знакомых, студенты исторического факультета Б. и К…. Нет, он не отрицает их ума и способностей, но, понимаешь… общественной работой не интересуются принципиально… Да и это ладно – но, понимаешь, взгляды у них какие-то антисоветские. Что очень возмущает их товарищей по курсу. Цинично относятся к нашим победам и завоеваниям. Позволяют себе враждебные высказывания, анекдоты. А ещё литературу читают и пересказывают, какую в наших библиотеках днём с огнём не найти… Против них у нас огромный материал накопился… Привлечь их давно можно, но кое-что надо бы доработать… Вот ты и поможешь. Ещё что-то об их враждебной деятельности вне стен университета. В гостях у кого-то, например. На вечеринках… Вот, помнишь, что они говорили такого-то числа в доме у такого-то? Как нет? Вы же там были. А в другом доме? Тоже забыли?.. Минутку, я вам сейчас напомню… Ага, вот и сами вспомнили. Не нужно с нами хитрить, мы всё знаем… Вы у нас не один… И не пробуйте морочить нам голову. Вы ведь наш сотрудник. С этими Б. и К. мы, может, поговорим, пожурим да отпустим, а вас за недонесение… С вас другой спрос… Много ли смысла гибнуть в 23 года? Да и жертва с вашей стороны бессмысленная – ничего, повторяю, этим парням не будет. Прочистим мозги, вытряхнем дурь – и всё…

Вот так совершился мой неискупимый грех, которому нет и не может быть оправдания. За него я расплачивался, расплачиваюсь и буду расплачиваться до конца моих дней. Будь я в том году постарше, поопытней и поумнее – меня, возможно, не так парализовала бы угроза неминуемой гибели. И, к несчастью, я ещё не знал тогда, что смерть – не самое страшное в жизни. Теперь вот знаю – давно уже знаю, да изменить ничего не могу.

Так я купил себе свободу, а может быть, жизнь, ценой свободы двух моих товарищей, ни в чём, конечно, не повинных…

Б. и К. были арестованы через год и приговорены к десяти годам каждый. На свободу вышли через пять лет, но намного раньше их освобождения меня настигла репутация предателя-стукача: видать, следователи постарались… Но окончательная расплата пришла, когда оба вернулись в Москву. Тогда я полностью ощутил плоды своего подлого малодушия и трусости…

А теперь прошу внимания!

С самого начала моего падения единственным человеком в мире, кому я во всём признался, был мой друг Андрей. Ему я исповедовался, перед ним каялся и клял себя… С кем ещё мог я поделиться, как не с ним – с которым разделял тайный позор сотрудничества с Органами? Кто другой знал меня лучше, чем он? Знал, что предательство моё – не проявление моей сути, а отклонение от неё?..

Он и понимал, утешал, успокаивал: так уж получилось, Серёжа, ничего не поделаешь, плохо, но „такова селяви“, не мучай себя, послушай лучше – я тебе прочту новую свою повестушку…

В 1950 году я окончил институт и „распределился“ в глухую среднеазиатскую даль – лишь бы подальше от всего этого… Но не тут-то было: они меня нашли, когда я приехал в Москву к родным, и предложили срочно познакомиться с какой-то студенткой университета (её звали, кажется, Виля) и выяснить, так сказать, её политическое лицо. Я ответил, что не могу, поскольку в университете я, по существу, чужой, на что мне напомнили, что, по их сведениям, у меня там был и есть близкий друг, некто Андрей С., который, конечно, не откажет в помощи.

И друг „помог“ с охотой и удовольствием: вывел меня на эту Вилю, познакомил и приготовился с интересом наблюдать за ходом дел. Но я вдруг сообразил, что стою на краю всё той же пропасти и, если ухну туда, то уже навечно…

И я пошёл к Юлию Даниэлю, которого давно знал как исключительно честного и порядочного, и открылся ему. Однако рассказал не обо всём, а только о последнем случае. Он пришёл в ужас и посоветовал мне немедленно рассориться с этой девушкой – желательно публично. Способ был уже немного знаком нам с Андреем, я успешно воспользовался им и отбыл раньше срока обратно в Среднюю Азию…

Прошли годы. Вернулись к жизни Б. и К. А вокруг меня затягивалось кольцо блокады: друзья всё решительней требовали разъяснений и опровержений слухом о моём грехопадении. Я малодушно отмалчивался. Среди знакомых, разоблачавших меня при любой оказии, особо свирепой активностью отличалась Мария Розанова-Кругликова, недавняя жена Андрея. Однако сам он успокаивал меня и утешал, объясняя поведение жены обычной женской вздорностью…

Явная беда пришла ко мне на защите моей диссертации в 1964-м в образе Б. – одного из тех двух бывших заключённых: он сообщил Учёному совету и всем присутствующим то, о чём давно ходили слухи. На защите была и Лариса, жена Юлия. С Юлием мы случайно столкнулись на улице на другой день, и он повернулся ко мне спиной. Однако позднее позвонил и от имени ближайших друзей предложил встретиться… И я пошёл на эту встречу…

Андрей продолжал тем временем проявлять ко мне полное сочувствие: эти чистоплюи! Да мало ли что бывало в те времена!.. И дал мне совет: всю правду рассказывать не стоит. Лучше повернуть так, будто Органы тебя использовали вслепую… Как? А вот как: будто бы с тобой познакомился некий парень, интеллигентный, свободомыслящий и заинтересованный этими твоими двумя. Почему заинтересован? Ну, чтобы вовлечь их в одну организацию. В какую?.. Какую-нибудь такую… знаешь? Прогрессивную, марксистскую… И с этой целью он у тебя выведывал про них: можно ли им доверять? А ты, лопух, всё, что знаешь, и рассказывал ему… по своей наивности… Такой вариант звучит лучше, согласен? Не придётся сознаваться, что струсил, что жизнь свою спасал… Дураком-то намного приятней выглядеть, чем трусом…

Я к этому времени, пожалуй, уже догадывался, что Андрей не до конца откровенен со мной, что одобряет и поддерживает слухи, которые разносит обо мне его жена. Но с кем ещё мог я посоветоваться? И я снова поверил ему – это было уже в последний раз – и воспользовался его советом.

На дружеском судилище Андрея не было, он прислал вместо себя жену. Так и осталось для меня неизвестным, знала она, кто настоящий автор рассказанной мною истории. Думаю, что знала…»

Обращусь к другим свидетельствам – уже со стороны. (Да, понимаю: может удивить и оттолкнуть, что я, вроде бы, прячусь за чужими свидетельствами и мнениями, скрывая свои собственные. Нет их у меня, что ли? Ну, во-первых, мне кажется, что – пускай в скобках, между строк – они у меня есть, а во-вторых, как уже сообщал, я никогда не знал, даже не видел, Андрея Синявского, хотя с его женой Машей был знаком довольно хорошо, и она мне поначалу нравилась. А вообще, почти вся эта сторона жизни Юлия Даниэля проходила где-то далеко от меня. Потом он говорил, что таким способом хотел уберечь меня от неприятных последствий…)

Итак – вот другие свидетельства: из произносят (и пишут) Александр Воронель – известный в определённых кругах (говорю не о КГБ) физик и в те годы близкий друг Юлия, и его жена Нинель, литератор и переводчик, тоже отнюдь не безызвестная.

Нинель: «Мы собрались в Серёжиной комнате у Покровских ворот, нас было человек двенадцать. Свет почему-то не зажигали. Детей они куда-то отправили. Жена Серёжи, примостившись на низеньком стульчике у окна, что-то нервно вязала. Чаю не давали – наверно, в первый раз в жизни этой хлебосольной семьи…

Было очень тихо – тоже, наверно, в первый раз в жизни этой шумной семьи. Наконец Сергей дрожащим голосом стал излагать жалкую неправдоподобную историю о незнакомце, который поделился с ним мечтой создать подпольную организацию „мыслящих тростников“, для чего жаждал получить добавочные сведения о К. и о Б. как о потенциальных её членах.

Все были потрясены – неужто он не мог придумать что-нибудь поумней вместо того, чтобы вешать нам на уши такую лапшу?..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю