Текст книги "Горечь"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
3
В Москве я успокоения не находил. Насчёт моих автомобильных дел по-прежнему царило полное молчание; в отношении работы – тоже никаких изменений, если не считать предложения написать короткую рецензию на стихи, присланные в редакцию детского журнала – того самого, где я значился под фамилией Ст. Радальцев (без запрещенной буквы «т»). Не развеивала тоску даже рассказанная по этому поводу одним приятелем совершенно правдивая история про то, что у них на работе есть мужик по фамилии Лядский и с именем Борис, который упорно подписывается сами понимаете как, и никто ему не запрещает – наоборот, поощряют.
Из-за плохого настроения рецензия получилась у меня чрезмерно едкой, однако переделывать не стал. Почти уверен: если вы прочитали хотя бы несколько строк из этих стихов, то вполне бы меня одобрили.
Вот, к примеру:
…Дочка учится ходить,
Чтоб по улицам бродить.
Будет бегать босиком,
Путешествовать пешком.
Будем мир мы открывать,
Кругозор свой расширять…
Мелькнула смелая мысль: а может так и следует писать для детей? Чтобы проще пареной репы, неприхотливо, безыскусно, непритязательно – как сами они мыслят… Вспомнился старинный дореволюционный стишок, который в раннем детстве слышал от кого-то из взрослых:
Мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут страшны холода?
У меня нет тёплого платочка,
У тебя нет зимнего пальта…
Чем плохо?..
И тут, как большей частью бывало в моей жизни, Римма подала хороший совет: позвони в Литфонд, узнай: может, есть путёвка в Голицыно, и поезжай туда. Там ведь бывают приятные, интересные люди…
Путевка нашлась, и, к счастью, не в главный корпус, где два этажа, девять комнат, кухня и коридор с телефоном, а в одну из четырёх комнат небольшого коттеджа, где тихо и уединённо, и в эту тишину только трижды в день вторгается идиллический зов Анны Ивановны или бурный вопль Клавы: «Кушать, пожалуйста!»
И я поехал. Взяв, разумеется, Капа, чтобы снова определить в «звердом».
Все трое жильцов коттеджа были мне совсем не знакомы, но с одним мы быстро наладили если не приятельские, то вполне приемлемые отношения. Это был крупный бородатый мужчина моего примерно возраста, не страдающий, к счастью, ни спесью, столь свойственной многим из тех, кто считает себя жрецами искусства, ни замкнутостью и отстранённостью от сего мира – каким хотелось мне в ту пору стать, чтобы находить удовлетворение и покой в самом себе. Только не получалось. Звали его Борис Можаев. Я слышал эту фамилию раньше, знал, что пишет он прозу о Дальнем Востоке и, по всей видимости, родом оттуда, и что недавно получила известность его повесть «Из жизни Фёдора Кузькина». Я тоже её прочел – мне понравилось; убедился, что он, ко всему, – человек с чувством юмора. Так что разговаривать будет, наверное, приятно. Так оно и оказалось.
Из разговоров с ним я узнал, что родился он совсем на Рязанщине, но долго жил на Дальнем Востоке, там вышли его первые книги, а сейчас он заинтересовался историей жизни литераторов, когда-то попавших на край материка, не совсем по своей воле и оказавшихся потом ещё дальше – в Маньчжурии, то есть в Китае. Он называл немало имён российских поэтов и прозаиков, вынужденных жить в эмиграции – в Харбине, Шанхае – сначала под китайцами, потом под японцами… Если вам интересно, сказал он мне, могу дать почитать. У меня есть перепечатка – стихов и прозы некоторых из них. В основном, тех, кого называют белоэмигрантами.
Получив отпечатанные на машинке листы, я почти сразу наткнулся на большое стихотворение Арсения Несмелова под названием «Леонид Ещин». (Об этом я уже писал и приводил его полностью в самой первой книге моих воспоминаний – «Знак Вирго», вышедшей в 1999 году.)
То, что я тогда прочёл, вызвало у меня, помню, немалый интерес, потому что «Ещина» – девичья фамилия моей матери, и я знал из её коротких рассказов, что Леонид – старший сын маминого дяди по линии её отца, родившийся на семь лет позднее, чем она, и учившийся в Московском университете, где познакомился с моим будущим отцом, тоже тогда студентом. А что было с её двоюродным братом после революции 17-го года, моя мать не знала – за исключением того, что с началом гражданской войны Леонид ушел на фронт и воевал в Белой Армии против советской власти. Ничего не знали о нём и его родители. Впрочем, много позднее какими-то тайными путями до них стали доходить сведения о том, что Леонид прошёл в рядах Добровольческой армии весь её страшный путь отступления с российского Юга через Урал и Сибирь до Владивостока. Узнали они также, что примерно в 1923-м году, перейдя границу с Китаем, он оказался в городе Харбине, тогдашнем центре русской эмиграции на Дальнем Востоке. Прожил там семь лет и умер тридцати трёх лет отроду, оставшись в памяти знавших его как хороший, добрый и фатально несчастливый человек, весьма неплохой поэт, сильно злоупотреблявший алкоголем и умерший не то из-за этого, не то добровольно покончив с жизнью и унеся с собой в могилу терзавшую его любовь к одной женщине, страсть к стихосложению и воинское звание «капитан Белой Армии». (Его племянник Юрий, никогда не видевший своего дядю, через тринадцать лет после его смерти станет тоже капитаном, но Красной Армии, на русско-германском фронте. А какую оставит по себе память и что унесёт в могилу, ему пока неизвестно и, откровенно говоря, не так уж и существенно для него…)
Повторюсь: в тот день, читая стихи памяти Леонида Ещина, я впервые ясно почувствовал, что у меня в самом деле был дядя – настоящий, не книжный, белогвардеец, и что он давным-давно умер в каком-то Харбине, о котором я знаю только то, что рядом с ним проходит КВЖД – Китайско-восточная железная дорога. О ней же мне известно, что там когда-то работали родители моего одноклассника Мишки Фуксмана и что вскоре после того, как вернулись домой в Москву, их арестовали. Но Мишке повезло: ему не исполнилось тогда и двенадцати лет, и он остался на свободе.
А в стихотворении, о котором речь, его автор, Арсений Несмелов, писал:
Лёнька Ещин… Лишь под стихами
Громогласное – Леонид,
Под газетными пустяками,
От которых душа болит.
Да ещё на кресте надгробном,
Да ещё в тех строках кривых
На письме, от родной, должно быть,
Не заставшей тебя в живых…
(Судя по двум последним строчкам, родителям Леонида, неизвестно как, но всё-таки удавалось посылать из Москвы письма сыну. Однако они не говорили об этом даже ближайшим родственникам. Во всяком случае, моя мама не знала.)
Арсений Иванович Несмелов (Митропольский) – узнал я из перепечатки, полученной от Бориса Можаева, – тоже поэт, на восемь лет старше Леонида, участник Первой мировой, где заслужил награды и был ранен. Познакомились они, видимо, уже во время гражданской войны, когда служили в армии Колчака, когда с боями отступали через степи, тайгу и болота от Ростова до Владивостока, который считался тогда столицей недолговечной Дальневосточной республики.
Был ты голым и был ты нищим,
Никогда не берег себя,
И о самое жизни днище
Колотила тебя судьба.
«Тында-рында» – не трын-трава ли
Сердца, ведающего, что вот
Отгуляли, отгоревали,
Отшумел ледяной поход!
Позабыли Татарск и Ачинск —
Городишки одной межи, —
Как от взятия и до сдачи
Проползала сквозь сутки жизнь.
Их домишкам играть в молчанку:
Не расскажут уже они,
Как скакал генерала Молчанова
Мимо них адъютант Леонид.
Эти стихи – куски биографии Леонида. Генерал В.М. Молчанов командовал тогда Ижевской дивизией. (Между прочим, в его воспоминаниях есть такая фраза: «…Приказал везти себя в штаб бригады. Там нашёл в невероятно растрёпанном виде старшего адъютанта по оперативной части – прапорщика Ещина…»)
Как был шумен постой квартирный,
Как шумели, смеялись как,
Если сводку оперативную
Получал командир в стихах…
Докатились. Верней – докАпали,
Единицами: рота, взвод…
И разбилась фаланга Каппеля
О бетон крепостных ворот…
Генерал-лейтенант В.О. Каппель командовал в 1919 году колчаковским Восточным фронтом. Может, кто-то помнит: в знаменитом в конце 1930-х годов кинофильме «Чапаев» есть впечатляющие кадры – психическая атака белых офицеров-каппелевцев, которых чапаевцы легко развеяли по полю с помощью пулемётов. Так вот, мой дядя Леонид мог бы принять участие в ней, этой атаке. Однако не принял, потому что, как утверждают военные историки, её никогда не было. Но это так, к слову. А умер Леонид Ещин уже в мирное время, в 1930-м году, когда жил в городе Харбине на положении эмигранта. И хотя, судя по некоторым строчкам стихотворения Несмелова, да и по замечанию генерала Молчанова, могло показаться, что был он порядочным шалопаем, этот шалопай писал пронзительные стихи, лирические, чистые, печальные…
Спасение от смерти – лишь случайность
Для тех, кто населяет эту землю.
Словам «геройство» и «необычайность»
Я с удивлением и тихой грустью внемлю…
…Поэтому писать стихи словами
Мне с каждым днём всё кажется нелепей:
Ведь я иду от вас, хотя и с вами,
К просторам неземных великолепий…
Что же удивляться, если этот человек мог покончить с собой?..
И ещё он писал, в эти же месяцы, незадолго до смерти:
Матерь Божья! Мне тридцать два,
Двадцать лет перехожим каликою
Я живу лишь едва-едва,
Не живу, а жизнь свою мыкаю…
А стихотворение-некролог Арсения Несмелова кончается так:
Спи спокойно, кротчайший Лёнька,
Чья-то очередь за тобой!
Пусть же снится тебе маклёнка,
Утро, цепи и легкий бой.
Добавить тут нечего, кроме того, что «маклёнка» – это небольшое полевое орудие.
Впрочем, вот прощальные слова ещё одного «белого» поэта-эмигранта, имя которого Николай Петерец:
Прощай, поэт тех страшных лет,
Когда вся жизнь была, как бред.
И, встав на лёд, по массе рот
Чеканил ямбы пулемёт.
Прощай же, друг! Замкнулся круг,
Узнал ты смерть, но не испуг:
Кто жизнь прошёл и сир, и гол,
Тому – Всевышнего Престол.
Ты там, в раю, мечту свою
Впервые встретишь наяву.
С тобою – Бог! И горечь строк
Тебе могильный мой венок.
Н. Петерец писал и в прозе о своем друге: «Ещин не стал крупным поэтом, но из всей дальневосточной плеяды он имел наибольшие внутренние данные, чтобы стать им. Однако жизнь оказалась сильнее и его незаурядного характера, и глубокого дарования».
А ставший крупным поэтом Арсений Несмелов добавлял, тоже не ямбом: «…Да, Леонид был талантлив, но ещё более, чем талантлив, он был несчастлив. Путь поэта вообще тяжёлый, жизненный же путь поэта в Харбине – часто невыносим…» (Тут с Несмеловым могли бы не совсем согласиться многие поэты, а также прозаики – в том числе и те, кто Харбина в глаза не видел: к примеру, Борис Корнилов, Бабель, Шаламов, Маркиш, Квитко, Домбровский, Третьяков… Имя им – легион. Да и сам Несмелов окончил жизнь в 1945 году на полу тюремной камеры недалеко от Владивостока, куда его привезли из Харбина советские карательные органы после окончания войны с Японией.)
Но добрые, искренние слова о своем младшем друге и, в какой-то степени, ученике по войне и поэзии он всё же успел написать. «…Семь лет жизни Леонида в Харбине были сплошной каторгой… Раздетый, разутый, голодный – ходил он по улицам города в поисках случайного заработка: репризы для эстрадных актёров, редкие статьи в русскоязычных газетах и журнальчиках… Его знали и любили как человека, но… Он сам был отчаянно непрактичен и не умел за себя бороться… Думаю, что в последние месяцы перед смертью он уже чувствовал свою обреченность…
Об этом строфа в одном из последних его стихотворений:
…Слова теряют в жизни основанье
Для тех, кто заглянул в миры, где только мысли.
А будущее местопребыванье
Не мерю и не числю…»
Об этом же и его стихи, которые я, его племянник, узнал намного позднее – уже в России, а не в Советском Союзе:
Когда хромым, неверным шагом
Я приплетусь сквозь утра тюль;
Когда неврАз, вразброд, зигзагом
По мне рванут метлой из пуль;
Когда метнёт пожаром алым
Нестройный залп на серый двор,
А я уныло и устало
Ударюсь черепом в забор —
Тогда лишь только я узнаю,
ЧтО составляет наш удел;
В небытие иль к двери рая
Ведёт конец житейских дел.
О, Боже, Боже, дАруй веры,
Чтоб ярко радостью гореть,
Вкушая ночью мук без меры
Перед расстрелом на утрЕ!
И, наконец, заключительные слова затяжного некролога, тоже принадлежащие Арсению Несмелову (1935-й год):
«Сегодня исполняется ровно пять лет, как отошёл в вечность популярный у каппелевцев, известный всем кругам бывшей Дальневосточной армии поэт, адъютант генерала Молчанова, капитан Леонид Евсеевич Ещин, газетчик, фельетонист, декламатор.
Уроженец Нижнего Новгорода, студент Московского университета, начинающий учёный с задатками настоящего филолога; наконец, военный, со страстью и азартом участвовавший в гражданской войне, сподвижник генерала А.П. Перхурова, бившийся в Ярославле в известном, поднятом Б. Савинковым[5]5
Борис Савинков – эсер, террорист, писатель (под псевдонимом В. Ропшин). Бежал за границу, вернулся в 1924 году, был осуждён, покончил с собой.
[Закрыть] восстании и лишь случайно избежавший гибели».
(А потом Поволжье, потом грандиозное отступление Белой Армии – так называемый Великий Сибирский Ледяной поход… Его первая и единственная книга была озаглавлена «Стихи таежного похода»…)
«Какая пёстрая жизнь… Леонид Ещин не избежал судеб русского народа и прошёл их мрачным рядом вместе со всеми теми, кто были его спутниками, прошёл и скрылся, подобно многим, в сумерках прошлого…»
* * *
Немало узнал я о своем дяде из того, что дал мне прочитать Боря Можаев и что рассказал, однако хотелось знать ещё больше.
– Вы знакомы с Натальей Ильиной? – спросил он как-то потом.
Я впервые слышал имя, и он немного просветил меня, сообщив, что Наталья – дочь женщины, которая уже несколько дней живёт здесь, в Голицыне, по путёвке, как и мы. Зовут её Екатерина Дмитриевна, фамилия Воейкова-Ильина; с материнской стороны она в родстве со старинными дворянскими семьями Толстых, Мусиных-Пушкиных, а родным братом её отца был А.И. Воейков, знаменитый российский географ и климатолог, благодаря кому, по всей вероятности, никого из её семьи не только не арестовали после революции, но даже разрешили эмигрировать тем, кто захотел. Муж Екатерины Дмитриевны, подполковник царской армии Ильин, захотел и, скорее всего, был прав, хотя в эмиграции им пришлось несладко. Более тридцати лет жизни в Маньчжурии, в Харбине, бывшая дворянка, бестужевка[6]6
Высшие женские курсы в Петербурге – Бестужевские, по имени их руководителя, открытые в 1878 году. Курсистки приобретали там профессии врача, педагога.
[Закрыть] вынуждена была давать частные уроки и делать переводы, чтобы прокормить семью, в которой подрастали две дочери. Старшая и была Наташа. Она первой из их семьи вернулась в Советский Союз, откуда была увезена в пятилетнем возрасте, – и произошло это уже после окончания Второй мировой войны, в 1947 году. Мать приехала к ней в Москву через семь лет, когда Наташа уже освоилась в незнакомой стране: окончила литературный институт, начала публиковать свои фельетоны и пародии, только что выпустила из печати первую книгу «Возвращение», а недавно её приняли в Союз писателей…
– Наташа бывает здесь у матери, – сказал в заключение Борис, – но вам, Юра, стоит познакомиться и с самой Екатериной Дмитриевной, очень приятной женщиной. Вполне возможно, она сможет многое рассказать о вашем дяде…
Был уже поздний вечер, и я решил сделать это завтра, а пока пошёл к себе в комнату и улёгся на широкую кровать, один из длинных краев которой соприкасался с хромой тумбочкой, другой же примыкал к стенке, а за стенкой, в соседней комнате, стояла такая же точно кровать – это я однажды случайно увидел, когда дверь оттуда открылась, и из неё вышла молодая стройная брюнетка. Тогда я понял, что мы лежим с ней, собственно, на одной широкой кровати – разделённые лишь тонкой перегородкой. (Вскоре мы разговорились с хозяйкой комнаты, и я узнал, что она – жена руководителя одного довольно известного музыкального ансамбля. Однако, увы, мы продолжали спать каждый на своем ложе.)
А с Екатериной Дмитриевной я познакомился, и был очень рад этому знакомству. По манере говорить, по умению слушать, по сдержанности, корректности и чистоте произношения – и вообще по хорошему, как раньше говорилось, тону она была похожа на уже известных мне к тому времени пожилых собеседниц – таких, как Мария Поступальская, Анастасия Цветаева, Анна Баркова, Елена Благинина…
Как оказалось, она хорошо знала Леонида Ещина в течение довольно многих лет – с начала двадцатых годов и до его смерти в 1930-м. Более того: он оказался в числе многих из тех местных литераторов-эмигрантов, кто был влюблен в эту женщину и писал стихи в её альбом.
Вот одно из его посвящений.
Екатерине
(сонет)
В тумане облачном, неясна и мутна,
Как в дымном ладане курящее кадило,
С далекого амвона мне светила
Лиловая холодная луна.
Я проходил сквозь ночь. Гудящая струна
Высоких прОволок была близка и мила;
Манила вдаль таинственная сила
Издревле золотом томящего руна.
Духов Её мучительных и сладких,
Остался на губах едва заметный вкус —
Как память изумительнейших уз,
Начало и конец теряющих в загадках.
А эхо от шагов в пустых ночных витринах
Звенело именем одним: Екатерина.
12/5/24
Харбин
Кстати, та, к кому обращён сонет, была ровно на десять лет старше его автора, а прожил он в ту пору всего двадцать семь.
Но не только любовные стихи символистского замеса писал мой дядя. Вот почти дневниковый отчёт о только что пережитом в походах и сражениях 1920-м годе:
Двадцатый год со счётов сброшен,
Ушёл, изломанный, в века…
С трудом был нами он изношен:
Ведь ноша крови не легка.
Угрюмый год в тайге был зачат,
Его январь – промёрзший Кан,
А на байкальском льду истрачен
Февраль под знаком партизан.
А дальше – март под злобный ропот,
Шипевший сталью, что ни бой.
Кто сосчитает в сопках тропы,
Где трупы павших под Читой?
Тот март теряется в апреле,
Где Шилка прячется в Амур.
Лучи весны не нас согрели,
Апрель для нас был чёрств и хмур…
Мешая отдыхи с походом,
Мы бремя лета волокли,
Без хлеба шли по хлебным всходам,
Вбивая в пажить каблуки.
Потом бессолнечную осень
Безумных пьянств прошила нить…
О, почему никто не спросит,
ЧтС мы хотели спиртом смыть?
Ведь мы залить тоску пытались,
Тоску по дому и родным,
И тягу в солнечные дали,
Которых скрыл огонь и дым…
В боях прошёл октябрь-предатель,
Ноябрь был кровью обагрён,
И путь в степи по трупам братьев
Был перерезан декабрём.
За этот год пропала вера,
Что будет красочной заря.
Стоим мы, мертвенны и серы,
У новой грани января.
Стихи эти – тоже «Времена года» – как у Вивальди или Чайковского, только у автора стихов не было ни времени, ни спокойствия на душе для гладкого и обстоятельного рассказа о двенадцати месяцах. Да и не рассказ это, но крик. Сплошное рыдание…
Из бесед с Екатериной Дмитриевной я больше узнал и о её семье, вдосталь испытавшей на себе «мировые безумные сквозняки», как выразился когда-то К. Чуковский. Эти самые ветры занесли старшую дочь Наталью из Петербурга в Харбин, оттуда в Шанхай, где делала первые шаги в журналистике, потом в Москву; а младшая Ольга, достигнув совершеннолетия, оказалась в Пекине, где помогала воспитывать детей в английских семьях; потом, по приглашению друга их семьи месье Массне (да, да, племянника того, кто написал оперы «Манон» и «Вертер») поехала в Индокитай и там вышла замуж за французского офицера, который погиб в бою с японцами во время Второй мировой. Она осталась в Сайгоне – одна, беременная, и только благодаря помощи друзей смогла на военном корабле покинуть Вьетнам и приехать во Францию, где обрела второго мужа, с которым тоже были дети и жизнь с которым длилась шестьдесят лет. (О последней цифре я, разумеется, узнал не тогда, когда разговаривал с Екатериной Дмитриевной, а спустя сорок с лишним лет, читая книгу «Нам не уйти от родины навеки», составленную из дневниковых записей и писем матери её младшей дочерью Ольгой Лаиль) и изданную недавно в России…
В той же книге прочитал кое-что о муже Екатерины Дмитриевны – Иосифе Сергеевиче Ильине – тоже из родовитой семьи, тоже с Толстыми на генеалогическом древе: он окончил Петербургский морской корпус, однако после войны 1905 года с Японией ушёл с флота и Первую мировую служил в артиллерии. В гражданской войне был на стороне Колчака.
Ещё я узнал из этой хорошо и любовно изданной книги, что Екатерина Дмитриевна была знакома со своим будущим мужем с детских лет, но любви к нему никогда не испытывала. А любила совсем другого – и в книге тайна эта приоткрывается. Объектом её девичьей любви был некто Миша, юноша на год старше, чем она, – тот самый Михаил Леонидович Лозинский, кто впоследствии прославился как блестящий переводчик «Божественной комедии» Данте, а также Шекспира, Мольера…
Вскоре после того, как он женился – и не на ней, – она и вышла замуж за Ильина, хотя родные не одобряли её выбора: их беспокоила возможная дурная наследственность жениха – ведь его отец умудрился когда-то промотать всё своё состояние и целых два имения. Правда, через несколько лет после свадьбы беспокоиться об этом стало совершенно излишне: ни у кого из них не сохранилось ни имений, ни сбережений. Зато были кое-какие убеждения, опасения – они и заставили бросить всё и искать пристанища за границей.
Их путь туда оказался не намного легче тернистого пути моего дяди и всей Добровольческой Армии: тоже голод, обстрелы. Екатерина Дмитриевна чуть не умерла от тифа, дети беспрерывно болели. В Харбине, куда они прибыли, их встретили не с цветами и относились без особого сострадания. Началась тяжкая битва за кусок хлеба, в которой подполковник артиллерии Ильин проявил полную беспомощность, а курсистка-«бестужевка» Воейкова – удивительную энергию и умение не терять духа в тяжелейших обстоятельствах. Это «неравенство» способствовало, вероятно, развитию у мужа комплекса собственной неполноценности и побудило в конце концов – нет, не измениться к лучшему, а уйти от семьи. Екатерина Дмитриевна оставалась одинокой вплоть до своей кончины, если можно употребить этот эпитет по отношению к человеку, у которого две дочери и, судя хотя бы по адресам её писем, немереное число друзей и вблизи, и вдалеке…
Когда она уезжала из Голицына, я преподнёс ей свою первую детскую книжку для её французских внучек, о чем впоследствии она упомянула в заключительной главе своего дневника, названной «Записки знатной голицианки».
«…А другой мой сосед, – писала она о пребывании в голицынском Доме творчества, – Юрий Хазанов, автор детской книги о Сане Данилове (мы её обязательно будем читать с Катюшей), оказался племянником Леонида Ещина. Он с интересом читал его стихи в моём альбоме, слушал рассказы о нём и начертал на моём авторском экземпляре его книги – „знатной голицианке“… С ним мы тоже, наверное, встретимся в городе после его возвращения из Омска…»
Встреча не состоялась: помешала внезапная смерть Екатерины Дмитриевны.