Текст книги "Горечь"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Александр: «…Будучи уже опозорен и заклеймён, он собрал нас не затем, чтобы покаяться, а для того, чтобы оправдаться. Нам было мучительно стыдно слушать его вымученный лепет, но он ни разу не обратился к нам как к друзьям. Он воспринимал нас как преследователей…»
Нинель: «Сегодня я думаю, что Сергей был прав, воспринимая нас как преследователей – мы ими и были… Мы, его старые друзья, требовали от него объяснений, потому что не хотели повернуться к нему спиной, узнавши правду с чужих слов. Мы жаждали услышать её от него самого. Но не услышали…
Теперь, умудрённая годами и многими разочарованиями, я склонна усмотреть в нашем требовании известную долю садизма: ведь он так нас подвёл, так огорчил – так пускай теперь и сам помучается!..
…После того, что произошло на защите диссертации с Сергеем, где присутствовала Лариса, жена Юлия, и куда неожиданно явился выпущенный несколько лет назад из нашего концлагеря и реабилитированный Б. и прилюдно сделал заявление о том, что недавно смог познакомиться со своим судебным делом в КГБ и убедился: его и его друга К. заложил ни кто иной, как стоящий перед вами диссертант… После всего этого Сергей столкнулся с бойкотом на всех уровнях. Я, задним числом, порою удивляюсь жестокости наказания, постигшего Сергея. Ведь мир вокруг нас – как литературный, так и научный – кишмя кишел стукачами: многих лишь подозревали в этом, о других знали точно. Но их не гнали с работы, с ними продолжали здороваться, приглашали в гости в приличные дома. А Сергей остался без работы, друзья отвернулись, его имя превратилось чуть ли не в нарицательное… Почему?..»
Почему? – давно задаюсь вопросом и я, автор. Почему все друзья так дружно отвергли Сергея и никто не пытался тогда хоть как-то защитить его в своём кругу, найти хоть какие-то причины и поводы, смягчающие его проступок? Быть может, оттого, что не знали, или позабыли, ту самую архигуманную статью номер 64 уголовного кодекса Франции? Или знали, да плевать на неё хотели? Максималистский комплекс чести и благородства заел?.. Нет, с этой заумью я, пожалуй, хватил через край, но кто может отрицать, что та мерзость, какую он совершил, готовилась и пестовалась у нас долгие годы, и страх, а то и ужас, сидел и накапливался чуть не с пелёнок?.. Предвижу самое простое возражение: так что же – ты одобряешь его? Нет, и ещё раз нет! Но, извините за пафос, взываю к сострадательности и сердоболию – сиречь, к милосердию. (Слова-то какие красивые!) Понимаю: негоже мне в одиночку ломиться в эти двери, и потому прибегаю к помощи древних книг (к которым с возрастом всё чаще обращаюсь, но не боготворения ради, а по причине нешуточной любознательности и в поисках каких-то ответов на свои смутные вопросы.
Так вот, напомню вам, чада мои, что в своём Послании к римлянам апостол Павел донёс до человеков ставшие хрестоматийными слова: «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: „Мне отмщение, и Я воздам“, говорит Господь!»
А родственник Христа, пророк Наум, говорил ещё красивей:
Господь есть Бог ревнитель и мститель;
мститель Господь и страшен во гневе:
мстит Господь врагам Своим
и не пощадит противников Своих…
Но… (или, вернее, не «но», а «также») – «Блаженны милостивые, ибо помилованы будут», – говорит Матфей, а не намного позднее один из главных отцов церкви, епископ Константинополя Иоанн Златоуст, добавляет, что милосердие есть одна из важнейших добродетелей, исполняемая посредством дел милости телесных и духовных. К последним он относит: увещевание, добрый совет, утешение, а ещё – стараться не воздавать злом за зло и прощать обиды. А уж за всё за это, как говорит пророк Иаков: «если обратит кто его (грешника), пусть тот знает, что обративший (грешника) от ложного пути его спасёт свою душу от смерти…»
Разумеется, не так, но почти так защищал я тогда в разговоре с Юлием Сергея, которого и видел-то один-два раза в жизни. Совершенно искренне я жалел его, ясно представляя, как маялся он все пятнадцать лет, прошедшие с его «грехопадения», и сколько, так или иначе, натворили все мы – те, кто вроде бы никого не предавал и не «закладывал»… И в то же время я прекрасно понимал, что можно легко разрушить все мои словесные построения всего одной фразой: «А если бы он заложил тебя, твоего отца, мать, брата?..» Понимая это, я продолжал его жалеть и считать, что поступать с ним следует жёстко, но не жестоко: судить, но не приговаривать, осуждать, но не подвергать гонению, порицать, но не пригвождать к позорному столбу…
И сейчас, спустя сорок с лишним лет после описываемых событий, когда, вопреки всем законам живой Природы, автор ещё не впал в окончательный маразм, он продолжает придерживаться тех же «добреньких» взглядов – как непременно назвал бы их вслед за Лениным любой максималист. Как раз они, эти взгляды и появляются в эти минуты из-под авторскогопера (именно «пера», а не «компьютера» – можете упомянуть об этом, для некоторого оживления, в его грядущем некрологе…)
Но вернёмся к вопросу, которым упорно задаётся автор: почему?
Почему иные из друзей Сергея оказались тогда так безжалостны к нему?
Почему безапелляционно присвоили себе полновластные функции жрецов Фемиды?
Впрочем, некоторые из нихговорили потом, что, вполне возможно, вели бы себя иначе, если бы не влияние двух наиболее непримиримо настроенных женщин из их же круга – женщин, которых вполне можно было понять: ведь они жёны обвиняемых – Андрея и Юлия, и которыебыли твёрдо уверенытогда, что Сергей догадывается, или даже точно знает, кто именно не только написал, но и передал написанное за границу под псевдонимами, каковыетоже были ему известны…Знает, и делится кое с кем своими знаниями…
Но вот что по этому поводу пишет Сергей:
«...Я до самого судебного финала не знал, что А. и Ю. секретно публикуются за рубежом. Не знал, не понимал, хотя поводов понять было немало… Я-то не знал, но Андрей не знал, что я не знаю, и наоборот – подозревал обратное… Потому что утечка информации происходила, и немалая: слишком много людей было посвящено в дело…»
В общем, и Юлий, и Андрей с их жёнами и многочисленными друзьями, и загнанный одиночка Сергей пребывали в едином, жёстко ограниченном и замкнутом пространстве, где перемешались кураж и страх, малодушие и отвага, утрата веры и надежда, жестокость и милосердие – и всё это было бы вполне естественно для среды обитания человеков, если бы из этого пространства чьи-то руки не выкачали воздух и не заполнили бы его ядовитым веществом, усиливающим чувство страха и жестокости и притупляющим отвагу и чувство жалости.
И мне, старому дураку, их всех теперь безумно жалко: все они, по существу, одного рода-племени – как и я, и, быть может, вы – из тех самых «зануд-кверулянтов», всегда недовольных чем-то, несогласных с кем-то, ищущих и не находящих чего-то… Это из них вырывается порою кто-то в герои и смельчаки (заметные и незаметные); из них рождаются предатели и трусы (по большей части, невольные); из них появляются и особо жалостливые, и, увы, особо жестокие…
И, знаете, думается мне, что всеобъемлющая жалость – чувство не такое уж дурацкое и никчёмное, как может иным показаться, а даже весьма пользительное и конструктивное. Конечно, с ним не построишь ДнепроГЭС или БАМ, но… Впрочем, чтСя занудно пою песни, не менее известные, чем песни всенародной любимицы Пугачёвой? (Хотя и к ним прислушивается далеко не каждый, и я в их числе.)
Вернусь ещё на минуту к Сергею. Заканчивая свой очерк-покаяние, который местами удивлял меня какой-то трагической наивностью, он пишет: «…Я раскаиваюсь в том, что случилось. Не жду прощения и сам себя никогда не прощу… Блокада, лишившая меня друзей и успеха в науке (примечание: он – учёный-археолог), справедливое возмездие… Я готов платить по этому счёту до конца…»
Он писал это не из уютного кабинета с видом на Кремль. Долгие годы он жил и работал в Средней Азии, потом и вовсе покинул страну…
Вот этого человека я и увидел 11-го февраля 1965 года в здании Верховного суда, в комнате, где находились свидетели на судебном процессе Синявского и Даниэля. Это он был тогда наголо пострижен, у него было смуглое от загара, окаменевшее лицо, безжизненные глаза…
ГЛАВА 2. Ещё одна быль. Судебный процесс. Сын Марка-Юлия и его глаза. Бегство в Баку. Смерть и воскрешение Глеба
1
Да, это был он – Сергей. Никто с ним не заговаривал. И он тоже не говорил ни с кем. Я не знал, чтО ему сказать, не знал, узнАет ли он меня. Я просто кивнул ему, он слегка наклонил голову.
Мне вспомнилась первая встреча с Сергеем: какие остроумные стихи он читал тогда, как был речист и обаятелен, как сказали бы женщины. А потом пришли, тоже казавшиеся такими давними, воспоминания о Юлии Даниэле: как мы ездили с ним по Кавказу «на охоту» за стихотворными переводами; как нам было хорошо, интересно и весело вдвоём. И что поссорились всего один раз минут на десять-двенадцать – в Тбилиси, когда порядком вымотались, бродя по городу, были голодны, почти без денег и никак не могли решить: идти до места ночлега (у дальних знакомых наших дальних знакомых) пешком или взять такси. А потом решили не делать ни того и ни другого, а потратиться на два гранёных стакана водки и две миски чижи-бижи. (Остатка денег хватило ещё на телеграмму, которую я дал домой, Римме: «Сидим с Юлькой забегаловке зпт едим чижи-бижи». А телеграфистка, не поняв нашего гастрономического изыска, передала: «…Идем чижи-бижи», и Римма была в полном недоумении: где этот город, куда мы едем, и с какого языка собираемся там переводить?)
Приятные воспоминания сменились другими, совсем недавними. Один из наших с Юлькой знакомых, тот, кто открыл нам Кавказ как способ зарабатывания некоторого количества денег, встретив меня в вестибюле Дома литераторов, вместо приветствия спросил: «Ты ещё жив?..» Вполне возможно, он хотел этим сказать: «Тебя ещё не арестовали?» или что-то в этом роде, но я понял его так, как если бы он хотел узнать, не подох ли я ещё от стыда за то, как вёл себя на допросе, – за то, что не послал их всех в известное место, а долго разговаривал с ними. Не мог я не припомнить и того, что мне уже дали от ворот поворот в двух редакциях, а в третьей даже не стали печатать готовую, написанную моим бывшим редактором рецензию на две мои недавно изданные книги для детей.
Ещё я вспомнил (об этом и не забывал), что так и не решился сказать Ларисе и другим друзьям – противно было и стыдно, – что, находясь в полной или частичной растерянности, дал «гебистам» письменное свидетельство своего состояния духа – в виде заявления. Ничего, правда, не написал, что было бы им на руку – так мне, во всяком случае, казалось, – но всё равно мерзко… Начав снова думать о том, из-за чего нас тут собрали, вспомнив Ларису, которую только что видел в зале суда с блокнотом в руке, оглядев не в первый уже раз примолкших свидетелей, сидящих в душной комнате, я восстановил в памяти совсем недавнюю встречу с ней, когда она рассказывала нам с Риммой о смерти их соседа по квартире и о том, что этому предшествовало.
Она всегда была умельцем во всём, за что бралась: в преподавании литературы, в переводе (письменном) с украинского и польского – перевела повесть для детей, сделала подстрочный перевод польской пьесы в стихах, из которой нам с Юлькой предложили соорудить представление для кукольного театра (и потом даже поставили на сцене и заплатили гонорар); она была искусницей в подбивании оторванных каблуков, починке неисправных штепселей и розеток, в замене перегоревших пробок, а также специалистом по структурной лингвистике и непревзойдённым мастером устного повествования.
Ту историю, которую я тогда услышал и которая имела непосредственное отношение к аресту Юлия, я много позднее, по приобретённой привычке, попытался превратить в полу-беллетристическое произведение под названием «Быль» (каковой оно и является), и хочу сейчас предложить вниманию читателя.
БЫЛЬВ квартиру к ним на Ленинском проспекте после смерти одинокой старой девы вселились мать с сыном. Но это было тоже не так страшно. Новосёлы люди тихие оказались, разговаривали совсем мало, только по делу, и тогда мать кричала сильным для своего возраста голосом: «Ванька, поставь чайник!», «Ванька, утюг выключил, дурья твоя голова?» Ей было лет под девяносто, а Ваньке хорошо за шестьдесят – могучий ещё мужик, кадровый рабочий, недавно ушёл на пенсию; орлиный нос, густые брови, резкие черты лица – прямо вождь племени чероки или гуронов, только с бритой головой, без всяких перьев и по имени Иван Ильич. Он безропотно сносил окрики старухи и обращался к ней на «вы». Иногда выпивал, и в этих случаях мать его поколачивала, хотя он знал меру и не позволял себе никаких пьяных выходок.
А в двух смежных комнатах жили с десятилетним сыном Лариса и Юлий. Оба раньше работали учителями, но потом ушли из школы. Она стала сотрудницей какого-то научного института, занималась не то кибернетической лингвистикой, не то лингвистической кибернетикой, а он валялся целыми днями на тахте, у стенки, сплошь оклеенной бутылочными этикетками. Здесь он создавал прибавочный продукт. На коленях у него вечно лежали крупноформатные «Сказки Прикамья», на них – листы чистой бумаги, на которых неспешно появлялись короткие строчки. Нет, сам он стихи писал редко, разве что друзьям на дни рождения или другие годовщины, стихи он переводил. Причём со всех языков от «А» до «Я», от албанского и амхарского до якутского и японского. Иногда это приносило деньги, в таких случаях они изящно именовались «гонорар».
У Ларисы с Юлием было множество друзей самого различного пола, возраста, национальности и даже гражданства и убеждений. Друзья заполняли комнаты, напоминавшие тогда парнОе отделение бани – так же там гуляли клубы дыма, только табачного, и с трудом различались лица, по большей части симпатичные и симпатизирующие друг другу; друзья вытекали в крошечный коридор и на кухню, набивались там, как в часы «пик» в автобус; друзья пили, когда было что, закусывали, когда было чем, оставались на ночлег, когда замирал городской транспорт, а на такси не было денег. Что происходило очень часто.
Сосед Иван Ильич тоже порою принимал участие в застолье. Но вообще в приятели не лез, с разговорами не навязывался и нередко сам угощал соседей – колбасой ливерной, а то и полукопчёной, огурцами рыночными.
В годы, о которых речь, в воздухе повеяло чуть уловимым ароматом свободы – как выразились бы люди, напичканные классикой. В самое неурочное время появилась весна, оттепель, и многие вконец иззябшие жители приветствовали таяние льдов и уверовали, что больше уже не повторится ледниковый период. О странных вещах начинал думать и даже говорить человек. Вернувшиеся живыми из лагерей и тюрем расхрабрились до того, что стали интересоваться: кто же это их посадил, оговорил, настучал, так сказать. И в их распоряжение предоставляли кое-какой материал. Вот, смотрите, мол: ваши же коллеги, дружки, родственники… Да, такие вот дела… А вы всё на нас, чекистов, валите – в то время как лично наша хата несколько с краю…
Как-то вечером Лариса пришла домой необычно мрачная, вконец расстроенная. Сидела сейчас на защите диссертации у Серёжи, сказала она Юлию. Только банкета не будет, хотя всё прошло лучше некуда: и рецензенты, и оппоненты в один голос пели – «вклад в науку», «новая веха». В общем, как высказался про него кто-то: «архи археолог»! Действительно, работа блестящая. Но перед самым уже голосованием какой-то человек попросил слова, сказал, он бывший приятель Сергея – и это уже насторожило. И говорил он не о научной стороне дела, а про то, как восемь лет назад, вместе со своим товарищем, который сидит сейчас тут же, в зале, загремел в лагерь. А недавно их выпустили, даже реабилитировали… И дальше этот человек рассказал, что на днях им показали в следственном отделе некоторые документы, в частности такой, из которого стало ясно, что стоящий сейчас на кафедре диссертант был в институтские времена доносителем и что именно по его доносу их обоих замели и сунули по «десятке в зубы» и пять «по рогам»…
– Господи, – сказал Юлий. – Серёжка?.. Кто бы мог… А он… что он ответил?
– Ничего.
– Он знал, что ты в зале?
– Конечно… Я не могла его больше видеть. Сразу ушла.
– Паршивый подонок, – сказал Юлий. – Столько лет дружбы… И только сейчас… Нужно сообщить всем друзьям… Всем… Пусть знают.
– Ты не думаешь, что надо с ним поговорить?
– Не думаю… А впрочем, надо. Только что он может сказать?..
Сергей никому не звонил и, судя по всему, говорить ни с кем не хотел. И тогда ближайшие друзья собрались у Юлия с Ларисой и поговорили без него.
Мнение после этого было почти единодушным: исторгнуть предателя из их круга, отвернуться от него навсегда. Почти – потому что не все рассуждали так категорично. Борис сказал, что прежде всего нужно с ним обязательно увидеться, а Шура договорился до того, что, конечно, он стукач, доносчик, осведомитель, сексот, но и эти люди могут быть разными: добровольными и подневольными…
На него зашикали, как в театре, но он продолжал:
– Я серьёзно говорю… Ведь нельзя забывать, что и в само судебное дело наши славные «органы» могут внести любые нужные им сведения – в том числе такие, которые никто не сообщал. Разве нет?..
Его позиция была подвергнута сдержанному, а то и не очень, неодобрению. Он был назван – по нарастающей – либералом, вольтерьянцем, фармазоном и даже по-старинному – «застУпой» стукачей. Однако Шура не успокаивался.
– …Недавно я прочёл… – снова заговорил он. – Мне показали печатный материал, который одно время в журнале «Спутник» готовили. Для заграницы. Там один из бывших друзей Солженицына пишет… Кажется, Виткевич фамилия… Он пишет, что тот не скрывал, что согласился стать осведомителем. Когда в лагере сидел…
– Это другое дело, – вмешался самый бородатый и самый эрудированный из присутствующих. – Такое бывает. Солженицын сам сознаётся в этом на страницах второго тома своего «Архипелага Гулага». Это было, когда он в московскую «шарашку» на Калужской заставе попал из дальнего лагеря. Тогда и секретную фамилию получил: «Ветров». Сначала не рассказывал об этом даже самым близким друзьям-солагерникам – Копелеву, Панину. Первый из них потом в письме пенял ему за это. Но понять нетрудно: ведь то, на что он пошёл, можно назвать своего рода разведработой в тылу врага, нет разве? На благо своему же брату-заключённому.
Однако не все «бритые» выразили полное согласие с бородатым другом.
До того, как разговор окончился на вполне мирных нотах, Шура успел сказать ещё раз, что, хотя по большому, как говорится, счёту все они совершенно правы, но максимализм, пускай даже совершенно честный и искренний, не лучшая форма при оценке людей и общении с ними, и если следовать по такому пути, то в нашей стране придётся, пожалуй, подвергнуть остракизму за ту же вину, что у Сергея, не меньше половины… ну, ладно, пускай одну треть жителей. И стать в этом похожими на собственную власть, которая считала предателями всех, кто оказался в оккупации у немцев во время войны…
– И в плену, – добавил Борис.
Он знал, что говорит, потому что прошёл и через плен, и через проверочные советские лагеря после освобождения…
С Сергеем всё-таки поговорили, и все, кто присутствовал, посчитали, что вёл он себя с ними непристойно: отмалчивался или нёс какую-то ахинею; смотрел на всех волком, никакого раскаяния, признания своих грехов. Юлия и того, кто с бородой, на этой встрече не было.
Вскоре после этого Сергей, уже со всей семьёй, уехал опять в Среднюю Азию – заниматься своими раскопками.
А в Москве арестовали Юлия. Это было для большинства друзей как гром среди ясного неба: почему? За что?.. Оказалось, как можно было прочитать через некоторое время, но ещё до всякого суда, в газетах (Вот прославился! Куда там до него чеховскому Мите Кулдарову из рассказа «Радость») – оказалось, что он, «прикрывшись псевдонимом… в течение нескольких лет тайно переправлял в зарубежные издательства и печатал там грязные пасквили на свою страну, на партию, на советский строй…» А также «пытался создать впечатление, будто в нашей стране есть антисемитизм… Он (вроде бы) занимался переводами, но всё это было фальшивым фасадом…»
Так писали в одной из центральных газет. А вот из другой газеты:
«…Я прочитала внимательно, и для меня совершенно ясно, что это самая настоящая антисоветчина, вдохновлённая ненавистью к социалистическому строю… Даже если отвлечься от всего того, что возмущает вас как советского человека, читать неприятно и скучно… На советское общество ему можно лгать как угодно – лишь бы против социализма… Наследник Смердякова, нетерпимый в нашей среде, нашёл своих ценителей, издателей, почитателей в среде зарубежной реакции…»[2]2
Отрывки эти взяты из статей того времени, которые писали и печатали в газетах известные тогда и пользующиеся полным доверием властей критики З. Кедрина и Д. Ерёмин.
Что же касается «ценителей в среде зарубежной реакции», то вот имена некоторых из них: Луи Арагон, Франсуа Мориак, Генрих Бёлль, Гюнтер Грасс, Альберто Моравиа, Сол Беллоу, Артур Миллер, Грэм Грин, Дорис Лессинг, Айрис Мёрдок…
[Закрыть]
После ареста Юлия Ларису с работы уволили, но это было ей даже на руку: она тратила теперь уйму времени на хлопоты по освобождению мужа – писала заявления, ходатайства; пыталась – и далеко не безуспешно – организовать открытые письма в его защиту. Деньгами ей, как могли, помогали многочисленные друзья и собственный отец, сам не так давно освобождённый после 18-летнего пребывания в лагерях и ссылке.
В квартире у Ларисы стало меньше не на одного, а на двух человек: умерла одряхлевшая мать соседа Ивана Ильича, и тот, протрезвев после нескольких дней траура, обрёл прежнюю форму: был молчалив, дружелюбен, оказывал помощь по мелочам: что-то прикупить заодно, когда в магазин идёт, за сыном Ларисиным приглядеть. Родственников у него, вроде бы, в Москве не было – всё один да один.
Но вскоре, Лариса даже порадовалась, появился у соседа молодой белобрысый парень, племянник из Тулы: в командировку приезжал и пару раз у него останавливался, а потом начал в гостиницу на ночь уходить. У племянника было приятное открытое лицо, чистый, как у дяди, московский выговор, и он здОрово разбирался в технике: любил поболтать о космосе и о будущем автомобилестроения. Звали его Николай…
Время шло. Юлий сидел в камере предварительного заключения, ожидая суда. Никакие просьбы и ходатайства не помогали – даже то, что за его освобождение или за то, чтобы взять «на поруки», ходатайствовали достаточно известные писатели: К. Чуковский, И. Эренбург, В. Каверин, К. Паустовский, Б. Ахмадулина, В. Войнович, Ю. Нагибин… Победу одерживали те, кто выступал против – вол главе с М. Шолоховым и секретарями Союза писателей СССР, всех республик и города Москвы…
К прочим заботам Ларисы прибавилась ещё одна: заболел сосед Иван Ильич. Она покупала ему еду и лекарства, готовила, вызывала врача, бегая к автомату: телефон в квартире отключили.
Соседу становилось хуже – его положили в больницу. Лариса к нему наведывалась, привозила чего-нибудь вкусного. Племяннику она сказала о болезни дяди и в какой тот больнице, но Николай так и не заглянул туда, а в дядиной комнате ночевал пару раз – ключи у него имелись.
Однажды Лариса получила от Ивана Ильича записку по почте, прямо из больничной палаты. Слабый, дрожащий почерк. Сосед просил срочно приехать, а ведь она и была-то не так давно. Срочно приехать – повторил он слово и подчеркнул неровной, трясущейся линией – и ничего не привозить, ни продуктов, ни лекарств.
Лариса всё же взяла фруктов, какие достала, ещё чего-то и поехала. За ту неделю-полторы, что она не была, Иван Ильич превратился из крупного, словно вытесанного в камне мужчины индейского образца в сморщенного пергаментного старичка. Лариса поняла, что с ним совсем худо, ещё в вестибюле больницы, когда её сразу пропустили, несмотря на карантин. Раздвинув в улыбке стянутые губы, он проговорил:
– Вот, Лариса. Пришёл и мой черёд… Ладно, ладно, не знаю, что ли… Пожил – и хватит. Болит только всё… Уколы уже не помогают… Спасибо – пришла. Умирать легче будет, всё лицо знакомое увидел. Я ведь один совсем, сирый, никого родни.
– Ну как, – сказала Лариса. – А племянник ваш, Николай? Разве так и не был? Я ему адрес давала… больницы вашей… Может, он ещё…
Она замолчала, потому что увидела: по бледно-жёлтому лицу Ивана Ильича расплывается красная краска. Это было страшно, она испугалась, что ему хуже, вскочила, чтобы вызвать сестру. Он покачал головой.
– Не надо, – сказал он явственным шёпотом и замолчал. Потом добавил: – Нет у меня никакого племянника, Лариса. Отродясь не было… Чужой он человек, этот Николай… Аппаратуру ставил… Вас чтобы слушать… Склонили они меня… А я испугался… Слабый стал… Эх, Иван, Иван… Под самую смерть запачкался… Ладно… Иди, Лара… Спасибо за всё… Иди, иди уж… Чего… Не приходи больше…
Иссохшее его лицо ещё сильнее сморщилось. Он плакал.
Лариса отвернулась к окну. Злости, негодования не было. Одна жалость. Она вспомнила о Сергее – отвергнутом, презираемом всеми, уехавшем куда-то на другой край страны. Стало до смерти жалко и его. И себя. И всех…
Как говаривала одна старушка, заканчивая очередное изустное повествование на дворовой скамейке: «Это не сказка и не правда, а быль».
Вот и весь рассказ. Да и не рассказ, а просто очерк: нет в нём никаких беллетристических излишеств – описания восходов, закатов, деревьев в цвету или панорамы гремучего и страшноватого, но такого родного города, «где некогда гулял и я»… Нет и подробной обрисовки черт лица и характеров – всё только по делу: кто есть кто и что есть что… А кстати – кто же этот Иван Ильич? Доносчик, осведомитель, предатель?.. Впрочем, сам себя он уже назвал…