Текст книги "Горечь"
Автор книги: Юрий Хазанов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Зубной врач, к которому я зашла, увеличил мою тревогу, сказав, что в городе идут повальные аресты, и он удивляется, как я получила пропуск.
Я пошла на Новомосковскую, по дороге всё время оглядывалась. Подошла к двери, постучала. Тишина. Постучала ещё раз, и ещё. Дверь не отворяли. Наконец раздались шаги, в подъезде появилась старая женщина. Посмотрела на меня с ужасом.
– Девочка, ради бога, уходи скорей! Их забрала полиция. И всех, кто к ним приходил, тоже… Беги, пока не поздно!
Ноги у меня подкосились. Не помню, как вышла из дома, как добралась до рынка. Надо что-то купить, чтобы показать обер-лейтенанту, если спросит… А если и спрашивать не станет?.. Купила какие-то домашние туфли, даже забыла примерить… Да, а что делать с запиской, которую дал Василий? Уничтожить или привезти назад?.. Решила привезти. Что особенного? Стихи и больше ничего…
Поезд пришёл на удивление точно, ещё засветло я была дома. Отец сказал, что очень беспокоился, ему приснился плохой сон.
– Но, видишь, он не сбылся, – сказала я.
Всю дорогу из Минска и сейчас я не переставала думать о том, как поступить, если не придёт Василий, если он арестован. Ехать в Барановичи к Славе? А может, и его тоже?..
Назавтра утром Василий не появился. Весь день на работе я не могла ничего делать. Пришла пораньше домой, опять ждала Василия. И вот звонок в дверь. Я схватила записку, которая не давала мне покоя целый день, помчалась к двери… На пороге стоял улыбающийся обер-лейтенант.
– О, пани Зося!.. А что это у вас в руках? Любовное письмо? – Он вырвал, даже не вырвал, просто взял листок из моей ослабевшей руки.
– Как вы можете так делать?! – крикнула я, от страха, наверное, громче, чем нужно. – Отдайте сейчас же!
И отняла у него листок. Обер-лейтенант посмотрел на меня с удивлением: видимо, давно отвык от такого обращения.
– Прошу вернуть, – сказал он. – Я не шучу.
Он протянул руку. В одну секунду я скомкала бумажку, сунула в рот и проглотила. Даже не подавилась при этом. Обер-лейтенант продолжал смотреть на меня. Лицо у него изменилось, такого выражения я раньше не видела: оно было страшным.
Я сделала немыслимое усилие – засмеялась.
– Жорж, – сказала я, – вы рассердились? Зачем вам читать мои письма? Разве это вежливо?
– У вас, пани Зося, неплохая голова на плечах, – сказал он медленно, – но она всего одна и терять её не стоит…
Я понимала, помочь мне сейчас может одно свойство, которым обладают по преимуществу женщины, – кокетство. И я сказала, изо всех сил стараясь, чтобы звучало игриво:
– Послушайте, могу я получить записку от молодого человека? Или нет? Я ведь пока ещё не старуха. Мы познакомились, когда я училась в Хелме. И вот теперь встретились в поезде…
Он вдруг закричал. Но не как офицер гестапо, от кого зависят жизнь и смерть других, а как обыкновенный человек, которого задели, обидели – и он взорвался, хочет высказаться от всей души.
– Конечно! Вам интересней покупать на зловонной барахолке паршивые жидовские обноски и тискаться по вагонам с грязным русским или с поляком… А ведь я… Я мог… Хотел предложить вам… Война скоро кончится. Мы бы уехали в Германию. Я писал уже о вас моей матери… Надеялся… Я порвал с Эммой… С моей девушкой… Что вам надо?.. Что вы из себя корчите?.. Вы…
Он кричал ещё довольно долго, мешая грубые и мягкие слова. Я смотрела и слушала с удивлением, но чувствовала, что смертельная опасность миновала: я сейчас сильнее, чем он. И я спокойно сказала:
– Пан обер-лейтенант ошибается. Я не обнималась ни с кем в поезде. И вещи эти не принадлежат евреям, которых вы убиваете… А главное, мы с вами никогда не поймём друг друга. Ведь мы с разных планет… И, простите, у меня очень болит голова…
Я вышла, хлопнув дверью, и заперлась у себя в комнате. Хорошо, отец не слышал этого разговора.
Обер-лейтенант ушёл. Я знала, что победила на этот раз, но угроза остаётся, она зреет снова, и единственный выход – уехать. Как можно скорее. И нужно предупредить Славу Келлера.
Утром на работе я узнала, что Келлер сегодня приезжает. К концу дня они с Воссом зашли к нам домой. Келлер был, как всегда, безупречно одет, весел, много шутил. Восс ушёл от нас первым. Я выждала минуту, когда мы остались со Славой одни, рассказала про Минск и что Василий не пришёл, попросила помочь нам с отцом уехать отсюда.
Слава ответил, что уже знает о провале. Немцам удалось раскрыть часть организации, многие арестованы. Василий тоже. Слава поблагодарил меня за то, что я сделала, обещал помощь.
Вскоре инженер Восс устроил так, что мы с отцом уехали подальше от этих мест, в наш родной Хелм. Обер-лейтенант Жорж Штраль в это время был в отпуске в Германии.
А ещё через какое-то время я узнала, что в Минске, на площади, при народе, повесили Славу Келлера, красивую Тамару, её мужа, доктора по имени Шура, и многих, многих других… А настоящая фамилия Славы была вовсе не Келлер, а Довженко…
* * *
Автор старался, насколько мог, сохранить манеру рассказа – искреннюю, простую, немного сбивчивую, за которой виделась сама Зося тех давних лет: красивая, юная, не хлебнувшая всех ужасов войны, но твёрдо стоявшая на стороне Добра и рисковавшая жизнью… И да здравствует простодушие, которым полон её рассказ!..
3
Одна из римминым старших сестёр, Рита хорошо пела, хорошо учила студентов немецкому языку, хорошо готовила. И нередко напоминала о последнем своём достоинстве. Хотя вполне могла бы и не делать этого, ибо живы пока ещё благодарные «вкушатели» её искусных гастрономических изделий, при одном воспоминании о которых текут слюнки и хочется проглотить язык.
Её муж Лёня был хорошим покладистым человеком, хорошо играл на фортепьяно, хорошо дирижировал оркестром, хорошо писал и рассказывал о музыке. И этому тоже есть свидетели – они же слушатели и читатели, и кое-кто из них до сих пор помнит услышанную от его дочери Татьяны историю о том, как её отец своим рассказом о Карле Марии Вебере (а заодно и о Гекторе Берлиозе) остановил однажды вечером назревающую возле курортного танцзала драку между двумя решительными и не вполне трезвыми парнями из-за девушки.
– Вот она, действенная польза от истинного просветительства, – восхищённо сказал я ему. – Вольтеру, Дидро и Руссо даже не снилось такое: они из своих кабинетов не вылезали и ничем не рисковали.
На что Лёня ответил, что польщён моим комплиментом, но не стоит забывать, что этих кабинетных французов в те времена легко могли в любую минуту сунуть куда-нибудь на Лубянку… то есть, в Бастилию или казнить на Гревской площади…
Сын Риты и Лёни по имени Гриша, тогда совсем ещё мальчик, тоже успел прославиться у себя в семье – стоическим нежеланием играть на скрипке, а немного позднее, в городе Минске, тем, что стал чемпионом этого города среди школьников по стрельбе из мелкокалиберной винтовки, а в пределах своего класса, 5-го «Б» – самым находчивым в деле написания сочинений на тему «Зима».
И ещё одним членом этой семьи была Таня, старшая сестра Гриши, совсем недавно узнавшая почти всё о микроорганизмах, об их значении для круговорота веществ в природе и об их патогенности, то есть способности вызывать инфекционные заболевания. А когда ненадолго забывала о своих одноклеточных, то становилась неплохой рассказчицей всяческих жизненных историй, проявляя при этом достаточно острый глаз и слух, незаурядное чувство юмора и с лёгкостью прибегая к литературным приёмам, названия которых мы с ней и знать не знаем; а если и знали, то напрочь забыли.
* * *
Когда на следующий день после прибытия в Минск мы заявились в дом к этой семье, нас уже ожидали и сделали всё, чтобы принять по-царски, – что означало не только насытить желудок гостей изысканными домашними яствами, но и предложить большую концертную программу, включающую вокал (Рита), инструментальную музыку (Лёня, фортепьяно) и Гриша (который категорически отказывался брать в руки скрипку); а также краткое сообщение Тани о практической пользе микробиологии и несколько приличных анекдотов (она же); и наконец – общие разговоры, или кто во что горазд.
Рита первой спела под аккомпанемент Лёни два романса и русскую народную песню, в исполнении которой внезапно вмешался Адам, пропел несколько слов, извинился и умолк. А когда Рита закончила петь, объяснил, что просто не мог выдержать: эта песня напомнила ему вдруг советский лагерь, в котором он сидел во время войны: там он часто её слышал.
После этого Рита сказала, что ей хочется рассказать нам историю, тоже связанную с этой песней, только совсем не про лагерь, а про школу, в которой учился Гриша несколько лет назад.
– Не надо, мама, – сказал Гриша.
Однако, несмотря на его возражения, давайте всё-таки послушаем, о чём расскажет его мать, и, быть может, слегка улыбнёмся, что совсем не мешает после того, о чём мы услышали только что от Зоси и Адама. Тем более, что и Гриша, идя навстречу своей любимой тёте, Римме, уже полностью смирился с тем, что сейчас произойдёт.
(Этот рассказ я впоследствии восстановил в памяти, записал, дал ему название – «Степь да степь кругом» и набрался нахальства под своим именем использовать в печати и во время выступлений перед читателями.)
Итак…
У них в квартире не смолкало пение и вообще музыка.
Его мама часто любила петь, не отходя от рабочего места на кухне – особенно когда готовила что-нибудь вкусное, а вкусным у неё было почти всё. А его папа редко отказывал знакомым певцам и певицам в аккомпанементе и часто помогал разучивать их романсы, арии, ариозо, каватины и даже вокализы. Так что Гриша за свою не слишком долгую жизнь основательно наслушался всего этого. Не говоря о том, что у мальчика превосходный музыкальный слух, и скрипка просто создана для него, а он, противный мальчишка…
– Мама! Я же просил… – перебивал её Гриша.
– Ну, ладно, ладно…
И его мать продолжала.
В ту зиму им задали по литературе сочинение на тему «Зима». Как будто других тем нет. В наше время – помните? – тоже всё время про зиму да про лето задавали: как вы провели лето? Ну, ладно: задали, и Гриша начал думать. Ко всем пристаёт: что и как написать? Папа дал совет: напиши про цикл Чайковского «Времена года», опус 37-бис. Там и про зиму есть. Если надо, сказал папа, я помогу. Такие же циклы, напиши, есть у Вивальди, у Гайдна и в девятой симфонии Шпора… Между прочим, он скрипачом был.
Не надо, перебивал его Гриша, мне про зиму надо, а не про скрипку…
Мама ему сказала, пусть напишет что-нибудь о катанье на санках с горы, и вспомнила рассказ Чехова, как девушка и молодой человек всё катались да катались с неё… Но потом мама махнула рукой и сказала: нет, это про любовь, тебе ещё рано…
А сестра Таня сказала: уже не маленький, пускай сам думает… И Гриша начал думать.
Он бродил по комнате, садился, вставал, смотрел в окно. Во дворе мальчишки играли в хоккей, только он видел, что совсем по-новому: не на коньках или, хотя бы, на своих на двоих, а сидя в проволочных ящиках из-под молочных бутылок. Но даже и про это писать не стал: ведь всё равно надо свои слова употреблять! Слова! А где брать, если в голове их нет? А если есть, то как их расставить, чтобы всё было на месте – и запятые, и сюжет? Вот в детективе, там легко: кто-то кого-то убил, их ищут, ловят – и всё в ажуре!..
Гриша думал и думал, и, наверно, в голове у него на нервной почве привычно заплясали мотивы, которых он вдоволь наслушался, и слова к ним тоже – про зиму, про снег, про белую степь…
«По дороге зимней, скучной…» – билось у него в голове. И потом: «Белый снег валит, валит…» и «Хороша ты, матушка-зима!..» И, конечно, «Вдоль по улице метелица метёт…» Даже вспомнил со старой пластинки: «В дверь стучится зимний вечер, а на сердце зимний хлад…»
Но всё это ничему не помогало. В полном отчаянии он присел на тахту… И вдруг!..
Вдруг все отдельные слова и фразы стали складываться в стройную картину – и всё в ней было, что необходимо для настоящего сочинения: был сюжет, был главный герой, было описание природы – и дело происходило морозной зимою!
В общем, прежде чем он окончательно сообразил, что происходит, его рука потянулась к тетрадке, он схватил шариковую ручку и, ещё стоя у стола, написал первую фразу: «Степь да степь кругом…» А потом пододвинул стул, уселся и написал всё остальное…
Через несколько дней учительница литературы стала раздавать сочинения о зиме, и лучшие из них читали перед всем классом.
– …А сейчас, – сказала учительница, – вы услышите самое, как бы это сказать, оригинальное сочинение. Такое, что просто ума не приложу, как его оценить. Надеюсь, вы все мне поможете…
И она вызвала Гришу к доске, вручила ему его сочинение и попросила прочитать вслух.
Вот что он прочитал.
«Степь да степь кругом. Белая степь, потому что зима, а путь лежит очень далёкий. И в этой глухой степи замерзал один шофёр (любитель). Но вот он набрался сил перед смертью и сказал своему товарищу, который сидел рядом в кабине и был жив-здоров: „Ты, товарищ мой, не думай обо мне плохо, если я чего сделал не так: всё ведь бывает… А здесь, в степи, ты схорони меня, пожалуйста, ладно? И машину мою, „москвич-407“, отдай моему отцу, а матери передай большой привет. А жене скажи, не забудь, что я в степи замёрз и что нашу эту… дружбу никогда не забуду… Да, и пускай она не очень плачет, а если чего, то может и замуж выйти. За другого. Мне-то что…“»
Гриша умолк. В классе многие смеялись, кто-то попробовал запеть, но учительница подняла руку.
– Тихо!.. Заканчивай, – сказала она Грише. – Там ведь ещё одно предложе… То есть, куплет.
И Гриша дочитал:
«Кругом была степь да степь, белая и зимняя, и в этой степи так и замёрз тот шофёр (любитель)».
Когда все успокоились, учительница сказала, что, поскольку сочинение, которое сейчас все услышали, немного необычное, то и отметку за него она вынуждена поставить не совсем обычным способом, а вот, например, из такого расчёта:
За использование чужого сюжета… сколько?
– Три! – закричало большинство.
– Согласна. Три… А за использование чужих слов?
– Три!
– Вы слишком добры. Не согласна. Два… Теперь за собственную обработку?
– Пять!
– Опять не согласна. Четыре… Ну, а за находчивость?
– Пять!
– Я тоже так считаю. Пять… Значит, средняя отметка?
– Три с половиной! – закричали лучшие математики класса…
В ту ночь от Гриши, пока не уснул, не отвязывалась грустная мелодия этой песни. Но зато новое утро он встретил жизнерадостным мотивом:
Налейте бокалы, поручик Голицын,
Корнет Оболенский, надеть ордена!..
Мать Гриши красиво пропела эти строчки, а гости поняли намёк и снова наполнили рюмки.
* * *
На следующий день Зося и Адам продолжили путь в Варшаву, до которой оставалось всего пятьсот километров, а я решил позвонить моему однокласснику тридцатилетней давности Кольке по номеру телефона, сообщённого мне отцом Гриши и Тани. Ответила, конечно, секретарша и железным голосом сказала, что товарищ Ухватов на совещании, но я с не меньшим железом сообщил, что приехал из Москвы, товарищ Ухватов знает обо мне и пускай мне позвонит сам, когда освободится. И, знаете, он позвонил! И сказал своим почти школьных времён голосом, что ждёт меня завтра дома к вечеру. И я пришёл. В обычную городскую квартиру, большую, но не слишком. И без обслуги и охраны. Во всяком случае, видимой.
Пришёл – и, признАюсь, немного размяк. Что, в общем, не удивительно, а вполне естественно. И, по правде говоря, я туманно помню всё, что происходило в тот вечер, и, скорее всего, причиной тому было не чрезмерное волнение, вызванное всплеском сентиментального чувства – хотя, чего греха таить, было и это, – а то, что почти сразу мы сели с Колей за стол и начали отмечать встречу. Нас угощала его жена, насколько помню – приятная ненавязчивая женщина, какое-то время с нами был и их сын, мальчишка лет десяти, но, в основном, мы были, кажется, одни. И говорили, всё время говорили. О чём? Убейте, не помню, но, во всяком случае, не о том, что могло и должно было нас разделять, а, как мне помнится, о Витьке Фрише и об Андрюшке Макарове, которые рано женились на наших соученицах Ирке и Миле; о руководительнице драмкружка Людмиле Александровне, о «грозе слободки» Фёдоре Фёдоровиче и о любимой многими учительнице литературы Татьяне Григорьевне; а больше всего, наверно, о том, какую я, Юра Хазанов, проявил личную смелость и «любовь к дружбе», если можно так выразиться, когда в отместку за надругательство над этой любовью решительно и бесповоротно бросил ко всем чертям школу, родной дом и умчался неизвестно куда…
Не могу ручаться, что говорили мы именно обо всём этом, но твёрдо знаю, что, в любом случае, я не нарушал законов гостеприимства и не пытался выяснить у Кольки, зачем они у себя в Белоруссии гнобят хороших писателей: Василя Быкова, Алеся Адамовича, Светлану Алексиевич, и неужели ему не стыдно состоять в партии, которая творила и творит такие страшные дела под своими гуманными лозунгами. И ещё не спрашивал я у него: как он относится к тому, что недавно арестовали моего лучшего друга Юльку Даниэля?.. И как он, Коля, смотрит на то, что… Словом, ничего этого я у него не спросил.
Он тоже, помнится, не пытался вызнать у меня, за сколько «тугриков» я продался западным средствам массовой информации – всем этим «Свободам» и «Би-Би-Си», и неужели я так ненавижу страну, которая учила и лелеяла меня, что нахожусь на поводу у всяческих врагов, недобитков и евреев…
Нет, он наверняка так не говорил и даже не думал, но, как я уже признавался, в голове и в глазах у меня стоял туман, или что-то в этом роде, который с трудом рассеялся только к середине следующего дня.
Надеюсь, вы не подумали, что в моих словах кроется грязный намёк на то, что Колька решил отравить меня чем-то? Если и так, то он хорошо «травился» вместе со мной и пил, пожалуй, даже в бСльших количествах, потому как был у себя дома, а закусывал всей этой невидалью из спецраспределителя белорусского ЦК намного скромнее, чем я, поскольку давно уже привык к подобному изобилию.
В общем, хочу сказать одно: мы здСрово тогда заложили за галстук, который, помнится, Колька не снимал, даже сидя за столом. (Он и в школе был порядочным пижоном.) И я абсолютно уверен: мы не могли не вспомнить о наших «когдАтошних» распитиях креплённых вин прямо из горлышка на школьной лестнице, ведущей на чердак; о вечеринках в доме у Соньки Ковнер на Башиловке, где мы баловались уже более серьёзными напитками, среди которых были, если память не изменяет, «Спотыкач» с чубатым запорожцем на этикетке, «Горный дубняк» (ох, противный!), «Запеканка», «Перцовка», «Ерофеич» и ликёр «Какао-Шуа» для девчонок. А покуривали мы там «Пушку», «Тройку», «Нашу марку»… Всё это, если сонькиных родителей не было дома.
Уверен также, что не оставили мы без внимания и тот случай – там же, в доме у Соньки, когда подвыпившие мальчишки решили на спор, под испуганные крики девчонок, перелезть с балкона сонькиной комнаты в окно комнаты родителей. А дело было на третьем высоком этаже, над булыжной мостовой… А помнишь, Колька… нет, ты, конечно, не помнишь, как ты вышел тогда на улицу проветриться и не мог потом попасть обратно в подъезд – тебя всё время относило в сторону… А как Мишка Брукман принёс однажды ко мне заграничный патефон, привезённый из Маньчжурии, где работал раньше его отец? Я позвал тебя, и мы слушали – помнишь? – заграничные пластинки, на которых пел белоэмигрант Пётр Лещенко. Его песни были у нас под запретом… Он пел: «На столе бутылки-рюмочки…», «…голубые глаза, вы пленили меня…» И «Последнее танго», и «Чубчик»… Мишкиного отца вскоре арестовали, а Мишка потом погиб на войне… Пётр Лещенко тоже умер у нас в тюрьме, после войны…
Так мы с Колей Ухватовым, возможно, вспоминали – каждый своё, но и многое вместе…
А быть может, и не вспоминали, а пили-закусывали и обменивались отрывочными фразами и междометиями: «Эх, были денёчки…» Или: «Ох, а как нас к Феде тогда вызывали, когда мы стул из окна выкинули?..» «А Люську ты всё-таки тогда поцеловал?..»
Впрочем, о женщинах любого возраста мы у Коли не говорили: ведь где-то рядом находились его жена и сын. Не говорили также, насколько помню, и о многом другом: об искусстве – изобразительном, театральном, литературном; о свободе творчества; о судебном процессе над Синявским и Даниэлем; об арестованном и насильно помещённом в психушку правозащитнике генерале Григоренко; об исключённом из партии и выброшенном из литературы моём друге Боре Балтере…
Почему не говорили? Ну, вероятно, потому – так начинал я думать по мере того, как туман у меня в голове редел, – потому, что, во-первых, наши взгляды были совершенно противоположными, а во-вторых, и это, пожалуй, главное, потому, что, как нынче говорится, формат нашей встречи (и количество выпитого и съеденного) не слишком располагали к этому.
А «расположили» они довольно скоро к тому (я говорю сейчас про себя), чтобы остаться здесь переночевать – что своевременно предложила сметливая и внимательная колькина жена. Она же напомнила, чтобы я позвонил своим родным и предупредил их…
Да, почти ни о чём мы с Колей не поговорили; даже, можно сказать, почти не видели друг друга (во всяком случае, наедине), и всё же, а может, именно потому я остался удовлетворён нашей встречей. Так или иначе мы вспомнили о себе и о других тридцатилетней давности; я принял его таким, какой он есть, и, надеюсь, он меня – тоже. Мы попусту не спорили, не судили, не рядили, не обвиняли друг друга и спокойно разошлись – на всю оставшуюся жизнь…
А в гостеприимном доме у Риты и Лёни нас с Риммой попотчевали, кроме всего прочего, ещё одним забавным происшествием из жизни Гриши. Вернее, он сам выразил тут же одобренное Риммой желание рассказать про себя куда более интересную историю, чем о каком-то сочинении на тему «Зима». И назвать её можно, скромно предложил он, – «Чемпион города». Чем плохо?
Озвучили историю – дуэтом – Гриша и его сестра Таня, и, как уже бывало раньше, я через какое-то время по совету Риммы написал на этот сюжет свой вариант рассказа.
Позднее включил его в состав новой книги и дал ему название: