355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Малинин » Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия » Текст книги (страница 5)
Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:36

Текст книги "Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия"


Автор книги: Юрий Малинин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

Правда, в средние века, даже сугубо практические знания, будучи вплетенными в общую сакрально-христианскую картину мира, несли на себе в той или иной мере печать сакральности, экзистенциальности. Они были гораздо более, чем сейчас, причастны к тайнам бытия и человеческой жизни. Поэтому совет считался «делом священным», и сам акт совета был, несомненно, более эмоционально насыщенным.

Наконец, в идее совета сфокусировалось средневековое отношение к слову, которое было монопольным хранителем истины и мудрости, в конечном итоге мудрости и истины божественной. Слово же и заключенная в нем мудрость – это всегда прежде всего достояние других, и именно к другим необходимо обращаться, чтобы обогатиться за счет этого достояния, в отличие от разума и опыта, которые изначально являются собственным, личным достоянием, и хотя приращение этого последнего не обходится без помощи других, оно все же более всего зависит от самого человека.

Ж. Масслен, автор дневника Турских штатов 1484 г., в своей речи, обращенной к королю, говорил: «Соломон сказал: “Слава царей – исследовать слово”… и пусть государь исследует слова других, чтобы знать, что нужно государству и что нет, что требуется улучшить или укрепить».{112} Именно такое отношение к слову и мудрости создавало благодатную идейную и психологическую почву для того, чтобы испытывать максимальную нужду в советах, с их помощью «исследуя слова других».


3. Рыцарская этика в XIV–XV вв.

Наряду с христианской моралью рыцарская этика была важнейшей составной частью средневекового этического сознания. Точнее можно было бы сказать, что она формировала у многих представителей дворянского класса особый тип сознания. Это сознание, как и религиозно-христианское, в своей основе тоже было нравственным, поскольку оно опиралось на определенные этические ценности. Однако ценности эти были выработаны не только и не столько под влиянием традиционных христианских представлений, сколько в результате развития богатой и самобытной рыцарской культуры.

Эта культура в историографии, по крайней мере в отечественной, еще не оценена по достоинству. Возникшая благодаря необычайному подъему самосознания дворянства, самосознания, отлившегося в уникальные правовые и культурно-этические формы, эта культура придала французской и вообще западной цивилизации те неповторимые черты, которые не изгладились и тогда, когда исчезло само рыцарство и ушли в прошлое многие черты его миросозерцания, вытесненные новой общественной мыслью эпохи Возрождения.

Основой культуры является этика. Этика рыцарства, соперничая с христианской моралью и в известной мере ей противостоя, была проникнута духом сословной гордыни. Христианская мораль – это мораль милосердия и смирения, рыцарская – гордости и достоинства. Вместе они создавали как бы силовое поле, ускорявшее духовное развитие всего общества. Рыцарская этика выполняла важную общесоциальную функцию, ее авторитет и влияние выходили далеко за границы высшего сословия.

Рыцарство положило начало светской этике в Западном мире. Начиная с классического средневековья ее нормы претерпели различные изменения, так или иначе связанные с социальными трансформациями и переоценкой нравственных ценностей. Но сколь бы глубокими ни были эти последние, рыцарское этическое наследство никогда полностью не обесценивалось и всегда, вплоть до настоящего времени, в той или иной мере сохраняло свое культурное значение и притягательность. И не только благодаря духу бескорыстия рыцарского идеала, в любые времена находившего отклик в человеческих сердцах. В гораздо большей степени его жизнестойкость обеспечивалась этическими нормами, призванными к поддержанию личного достоинства, чести и гордости. Одни из этих ценностей долгое время котировались лишь среди дворянства, оказывая на другие сословия лишь опосредованное влияние, другие сравнительно рано, в XIV–XV вв., были обращены и к низшим сословиям, вызывая ответный спрос на них, или получали распространение благодаря своей естественной притягательности для них как атрибут благородства.

При всем богатстве и разнообразии научной литературы о культуре рыцарства его история в XIV–XV вв. изучена гораздо хуже, нежели история предшествующей эпохи классического рыцарства.{113} Исследователям позднее средневековье интересно прежде всего с точки зрения упадка этой культуры, который несомненно имел место. Однако важно то, что в это время происходят процессы преобразования многих рыцарских ценностей, благодаря чему они спокойно пережили самое рыцарство.

Но прежде чем анализировать эти процессы, следует вкратце определить характер рыцарской этики и особенности рыцарского типа сознания.

Рыцарская этика сформировалась к XIII в., восприняв различные по происхождению и значению элементы, составившие упорядоченную с мировоззренческой и психологической точки зрения систему. У ее истоков лежат сугубо воинские понятия храбрости, доблести, славы. Но особыми ее составляющими, придававшими ей действительно оригинальный характер, были феодальные и куртуазные представления, которые упрочивали социальное превосходство. Эти представления отражены в категориях верности, чести, куртуазности, или понятия куртуазной любви.

Главной характерной чертой рыцарской этики было то, что она, как и христианская, обладала безусловной, абсолютной ценностью для дворянина, поскольку определяла смысл его существования, представлявшийся в обретении чести и славы. Не было ничего другого более важного, за исключением спасения души, к чему рыцарь должен был бы устремляться своими помыслами. Эта абсолютизация этики выражалась в том, что соблюдение ее норм признавалось абсолютно необходимым, независимо от результатов действий человека. Иными словами, цель подчинялась средствам, и применительно к рыцарству это оборачивалось главным образом тем, что победа на поле брани была славной лишь если она обреталась не в нарушение кодекса чести. Прежде всего – это честь. И герою романа. А. де Ла Саля «Маленький Жан де Сентре» его возлюбленная и король внушали: «Добродетельно поступайте во всем, как и должны поступать, и тогда все – и победы, и поражения – послужат вашей чести… помните, что побеждать и терпеть поражения надлежит с честью».{114}

В XIV в. окончательно оформляется кодекс чести, жестко регламентирующий правила поведения рыцаря на поле боя. Цель правил – исключить какие-либо случайные преимущества и создать равные условия боя, так чтобы его исход зависел исключительно от личных качеств сражающихся. Помимо недопустимости отступления в бою и обязательности принятия вызова кодекс требовал предварительно предупреждать о нападении, запрещал нападать большим числом людей на меньшее и др.{115} Именно в соблюдении этих правил и состояла рыцарская, честь и доблесть. Ж. Шатлен, например, с большой похвалой пишет об одном из персонажей своей «Хроники», который «мог бы пожертвовать жизнью, но никогда не поступился бы честью, отступив в бою».{116} С полным пониманием он описывает и терзания герцога Филиппа Доброго, который во время одной из кампаний был «сильно озабочен, не слишком ли затронута его честь тем, что он не дал сражения противнику, хотя за день к тому предоставлялась возможность три раза». Для герцога, поясняет хронист, «ущемление чести, случись таковое, было бы горше смерти».{117} Честь, ценимая в XIV–XV вв. превыше всего, в том числе и жизни, была своего рода краеугольным понятием рыцарской этики, обеспечивающим ее абсолютный характер.

Не только честь, но и другие рыцарские понятия занимали очень высокое положение среди жизненных ценностей. Куртуазность, например, которая включала в себя свод правил хорошего тона и манер, часто чрезвычайно высоко ценилась, когда на нее взирали рыцарственным взглядом. Так, Ла Саль, перебирая человеческие добродетели и выделяя из них разум, в заключение пишет: «Что лучше разума? – Манеры, ибо манеры – венец всех добродетелей».{118}

Рыцарские этические ценности предопределяли своеобразный подход к науке и знаниям, наиболее важной функцией которых представлялась запечатление в книгах и сохранение в памяти потомков славных деяний доблестных рыцарей. Как писал автор биографии маршала Бусико, «наряду с рыцарством, хвалы достойна и наука, ибо как мы, люди, чье разумение проникает в прошлые события только благодаря рассказам о них, могли бы знать о благодеяниях доблестных предков, если бы не было науки, которая удостоверяет истинность прошедшего?(…) а потому мы должны воздать хвалу науке и тем, кто ею занимается, за то, что с их помощью мы знаем о стольких благородных деяниях, которых мы не могли быть очевидцами».{119}

Таким образом, рыцарская этика лежала в основании весьма емкой концепции жизни, а также социально-политической доктрины, о которой речь пойдет ниже, и эта концепция в общественном сознании выступала соперницей христианской. Характерно, что она, как и христианство, обещала своим последователям и бессмертие, правда, бессмертие относительное, до тех пор, пока существуют люди: «Подвиги доблестных рыцарей не подлежат смерти, коль скоро они заносятся в вечную память мира благодаря книгам. А потому о многих славных героях прошлого, чьи имена и подвиги сохраняются в памяти, говорят, что они не умерли, но живут, т. е. живы их благие деяния, поскольку жива в мире слава о них, и благодаря свидетельству книг она будет жить до конца света»{120}.

Христианская мораль, однако, была ценностной системой более высокого порядка, хотя бы потому, что ее соблюдение обеспечивало спасение души и абсолютное бессмертие, что, естественно, прекрасно сознавалось приверженцами рыцарской этики. Поэтому последняя нуждалась в христианском обосновании и согласовании с ценностями религиозными.

С точки зрения строгой христианской морали в рыцарской этике слишком сильно проявлял себя дух гордыни, за что эта этика на протяжении многих веков подвергалась критике.{121} Но критика эта не была определяющей для характера отношений церкви и рыцарства, христианской морали и рыцарской этики. Церковь еще в раннее средневековье, стремясь подчинить необузданное воинское, а затем феодально-воинское сословие своим целям поддержания социального порядка, стала вменять в обязанность рыцарям защиту веры и церкви, поддержание силой оружия справедливости в мире. Выполнение этого главного долга перед богом и миром обеспечивало рыцарю спасение души, примиряя его с богом.

Сознание рыцарства на протяжении всех веков его существования было глубоко проникнуто этой идеей своей высокой богоугодной миссии, благодаря чему рыцарская этика обычно увязывалась с христианской без каких-либо противоречий. Во всех сводах рыцарских норм поведения, будь то трактаты, романы или орденские уставы, всегда прежде всего подчеркивались обязательства перед богом. Как было записано в статутах ордена Полумесяца, основанного королем Рене Анжуйским, «рыцари прежде всего должны уделять наибольшее внимание состоянию своей совести, дабы они были угодны богу… почитать Святую Церковь нашу и ее служителей, защищать права бедных вдов и сирот; испытывать жалость и сострадание к бедным людям»,{122} «рыцари должны ничего не бояться, кроме греха, бесчестья и бесславья».{123}

В литературе XIV–XV вв. можно найти непосредственное согласование едва ли не всех норм рыцарской этики с христианской моралью, настолько оно тогда представлялось важным. При этом предметом особой заботы было доказательство того, что, следуя той или иной норме, человек не впадает в грех, ибо не так прельстительна была добродетель, как страшен грех. Даже нормы куртуазной любви могли весьма курьезно обосновываться: «Что касается греха гордыни, то ведь влюбленный, чтобы приобрести желаннейшую милость своей дамы, приложит все силы, дабы стать любезным, скромным, вежливым и милосердным, так чтобы никто и слова дурного не мог о нем сказать… Относительно зависти следует сказать, что истинно влюбленный никогда не будет никому завидовать, ибо если об этом узнает его дама, то он ее потеряет… И конечно, настоящий влюбленный не может лениться, ибо сладостнейшая мысль о любви и желанной милости его прекрасной дамы, преследующая его денно и нощно, ему этого не позволит; в танцах ли, в пенье он всегда будет выделяться среди прочих своим великим усердием»{124} и т. д.

Анализ эволюции основных рыцарских понятий в XIV–XV вв. можно начать с исследования куртуазного идеала. Он пришел в рыцарскую литературу в XII в. из провансальской (окситанской) лирики Южной Франции. Провансальские трубадуры впервые воспели женщину как возвышенное существо, способное через любовь облагораживать мужчину и наделять его высокими достоинствами, а любовь подняли на чрезвычайную нравственную высоту. При этом любовь у них сохраняла земной чувственный характер, и служение даме нередко предполагало в качестве награды вполне плотское блаженство.{125} Этический пафос любви предопределялся обязанностью служения женщине, для чего необходимы были разнообразные добродетели и способности. Трубадуры обычно не включали в их число военные качества и подвиги, предпочитая вежливость, щедрость, галантность, верность, умение слагать стихи, знание любовных условностей и др. Совокупность этих качеств и составляла так называемую куртуазность{126}.

В рыцарской литературе, рано проникнувшейся представлением о любви как необходимом условии нравственного совершенства, куртуазный идеал «милитаризировался», и любовь стала вдохновительницей на военные подвиги. Смысл поиска военной славы в рыцарских романах зачастую предопределялся стремлением заслужить благосклонность дамы сердца, но в отличие от провансальской литературы северная рыцарская литература более тяготела к духовной любви, не требовавшей физического вознаграждения.

Рыцарская этика, несмотря на свой изначально военный характер, легко впитывала в себя понятие куртуазности, а вместе с ним и цивильные светские нормы вежливости, выполнение которых предполагало умение сдерживать свои агрессивные импульсы и проявлять чувство меры в поведении. Куртуазный идеал положил начало первой (и, пожалуй, единственной) в истории половой этике, покоящейся на глубоком уважении и почтении к женщине.

Говоря о куртуазном любовном идеале, следует, однако, отличать романический идеал, сложившийся в рыцарском романе, от реальных норм любовных отношений, которые ориентировались на этот идеал. Романический идеал, хотя он отнюдь не предстает в четком и ясном обличье из богатой и разнообразной рыцарской литературы, все же имеет типичные черты, благодаря которым о нем можно говорить в единственном числе. Это был идеал, воодушевляемый авантюрой, поиском военных приключений во имя славы и любви. В реальной жизни он отвечал устремленности духа в юношеском возрасте, когда рыцарь не обременен сознанием семейного и социального долга, и в какой-то мере он способствовал развитию странствующего рыцарства. В XIV–XV вв., в период упадка романистики, этот идеал продолжал свое существование преимущественно в декоративной форме: на сюжеты из популярных рыцарских романов устраивались и художественно оформлялись придворные празднества и турниры.

Однако куртуазная любовь не была лишь литературной фикцией. Она и в реальной жизни продолжала играть заметную роль в любовных отношениях, особенно при дворах крупных феодальных сеньоров. Чтобы представить, как этот идеал функционировал и какие изменения претерпел в позднее средневековье, необходимо прежде всего учесть, что это всегда был идеал внебрачной любви. Как писал знаменитый кодификатор любовных норм Андрей Капеллан (XII в.), «полностью установлено, что любовь не может распространять свою власть на супругов».{127} И хотя позднее (с XIV в.) стала допускаться возможность любви между мужем и женой, все же идеал куртуазной любви был преимущественно обращен к тем, кто не состоял в браке. Поэтому первой заповедью и главным условием любви была ее потаенность. Тот же Андрей Капеллан писал по этому поводу: «Кто желает надолго сохранить свою любовь в неприкосновенности, тот должен прежде всего следить за тем, чтобы о ней кто-либо не узнал, и держать ее в тайне от всех глаз».{128} Самое большое зло, какое только может совершить любовник, – это разболтать о своей любовной связи. И когда «один рыцарь бесстыдно разгласил тайну своей любви и своих интимных сердечных дел, – поведал Андрей Капеллан, – то все, кто служат рыцарям любви, потребовали, чтобы это преступление было сурово наказано, дабы такая измена не осталась без кары и пример ее не дал бы повода другим поступать точно так же. А суд женщин, собравшийся в Гаскони, единодушно постановил… что такой человек должен быть лишен всякой надежды на любовь как недостойный ее и презренный в глазах всех дам и рыцарей».{129}

Более поздняя литература (в XV в.) перестала, как кажется, с такой настойчивостью проводить мысль о необходимости всячески утаивать любовь. Зато в ней отчетливо зазвучали инвективы против клеветников, которые порочат доброе имя и честь женщин. В этом отношении примечательно стихотворное описание Сомюрской джостры 1446 г., устроенной анжуйским герцогом Рене, более известным как «добрый король Рене», ибо он носил номинальные титулы короля Сицилии, Иерусалима и Арагона. Это великолепное рыцарское празднество, инсценированное по мотивам рыцарских романов, было организовано «по воле любви». На нем царила «истинная любовь», и все участники состязания были «объяты пламенем любовным, без помыслов дурных».{130} Говоря об этой истинной любви, анонимный автор сочинения в заключение патетически восклицает, имея в виду клеветников женщин: «Имел бы я сто тысяч душ, я все б их бросил в пламя жгучего желанья покончить с клеветою лживых языков, бесчестья полных, что ради удовольствия от зла убить готовы славу, имя доброе и честь».{131}

Сам король Рене был истым паладином доброго имени и чести женщин. В своем трактате о турнирах он предусматривает даже особую церемонию и своего рода суд, благодаря чему должна была ограждаться от злых наветов честь дам. По замыслу короля, накануне турнира все его участники сносят свои шлемы с нашлемниками в галерею монастырского клуатра. Затем «собираются все дамы и барышни, все сеньоры, рыцари и оруженосцы и проходят по галерее, рассматривая их; присутствующие здесь судьи турнира трижды или четырежды обводят дам, чтобы лучше рассмотреть нашлемники, а герольды должны разъяснять дамам, кому принадлежит тот или иной шлем. И в случае, если среди участников окажется такой, кто злословил о дамах, и дамы коснутся его шлема, то пусть на следующий день он будет наказан». Окончательное решение о наказании должны были выносить судьи после того, как они признавали справедливость обвинения. «И в наказание такой человек должен быть избит другими рыцарями и оруженосцами, участниками турнира, и пусть бьют его долго, пока он громко не возопит к дамам о пощаде и не пообещает при всех, что никогда не будет злословить и дурно отзываться о женщинах».{132}

За стремлением пресечь злословие о женщинах, прежде всего, безусловно, по поводу их любовных связей, ясно просматривается эволюция любовного куртуазного идеала к большой нравственной свободе внебрачной любви, свободе, конечно, для женщин, ибо мужчины, в общем, всегда ею располагали. И честь мужчин, в отличие от чести женщин, такая любовь никогда особенно не пятнала. Таким образом, если раньше доброе имя дамы оберегалось благодаря сохранению тайны любви, то в эту эпоху акцент явно переносится на необходимость прекратить осуждать женщин за любовь.

Куртуазная любовь переставала прятаться и начала выходить на свет и всеобщее обозрение. В связи с этим стоит вспомнить одну личность, которая в свете этих перемен приобретает символическое значение. Это известная любовница французского короля Карла VII Агнесса Сорель. Она стала первой из любовниц французских королей, которую венценосный поклонник не утаивал, а, напротив, явил всем в почете и величии. Дочери Агнессы Сорель и Карла VII не пропали в безвестности как незаконнорожденные, а сделали блестящие партии. И вряд ли случайно то, что сама Агнесса была воспитана при дворе короля Рене, будучи придворной дамой его жены Изабеллы Лотарингской (благодаря Рене король Карл и познакомился с ней). Именно при анжуйском дворе, как кажется, женщина лучше всего могла быть подготовленной к роли явной и едва ли не официальной любовницы в духе новой куртуазности.

Чтобы ясней представить эволюцию куртуазной любви в сторону большей нравственной свободы и открытости, следует бросить взгляд на судьбы этого идеала в последующие столетия. В первой половине XVI в., как убедительно показывает Брантом в своем сочинении «Галантные дамы», нормы довольно свободных любовных отношений, в которые женщины могли вступать все менее беспокоясь об ущербе для своей чести, стали прививаться при французском королевском дворе. Заботу о защите доброго имени придворных дам при этом брали на себя сами короли. Так, Франциск I, который хотя и «держался того мнения, что дамы очень непостоянны и склонны к измене», «очень не любил, когда о них злословили при дворе, и требовал, чтобы им выказывали большое уважение и почет».{133} Однажды он даже едва не отправил на плаху молодого дворянина за то, что тот позволил себе неуважительно высказаться об одной из дам. Генрих II также не переносил клевету в адрес женщин, и если любил послушать анекдоты про женские проделки, то лишь такие, в которых не задевается ничья честь.{134} Эти короли не только сами не скрывали своих сердечных привязанностей, но, по свидетельству Брантома, и от придворных, бывало, требовали, чтобы они приходили ко двору со своими возлюбленными, не утаивая их.{135}

Дальнейшая история придворной жизни во Франции в XVII–XVIII вв. хорошо известна, и она дает еще более убедительные доказательства того, что за женщинами закреплялось своего рода моральное право на внебрачную любовь. И в этом смысле двор Людовика XV был самым куртуазно-любовным.

Помимо и независимо от идеала куртуазной любви, в позднее средневековье получало все более широкое распространение представление о куртуазности как своде норм вежливости и галантности.

Представление о нравственной ценности вежливости, хороших манер существовало давно, до того, как оно воплотилось в понятие куртуазности. В XII в., например, об этом писал Гуго Сен-Викторский, позднее, в следующем столетии, аналогичные идеи развивал в своих чрезвычайно популярных в средние века сочинениях Винцент из Бове. Хорошие манеры, по их убеждению, укрощают дурные наклонности и помогают достичь душевного равновесия. Гармония движений и всего поведения свидетельствует о душевном здоровье, умеренности и воздержанности.{136}

Куртуазность упрочивала свои позиции в этике, независимо от любовного идеала. Во многих нравоучительных трактатах, исторических, политических и юридических сочинениях она выступала самостоятельно, в качестве непреложной нормы взаимоотношений в дворянской среде. Руководствоваться ею требовалось не только в отношениях с женщинами, но и между мужчинами. Она считалась полезной и даже необходимой при отправлении самых разных общественных обязанностей.

Так, Филипп де Бомануар, составитель знаменитых «Кутюмов Бовези», перечисляя достоинства, требующиеся для занятия должности бальи, называет и куртуазность.{137} На нее же указывает Жоффруа де Шарни, автор своего рода практического пособия для рыцарей, написанного в середине XIV в.{138} Особенно настойчиво внушалась мысль о пользе куртуазности для королей и могущественных сеньоров. Рыцарь де Ла Тур Ландри, например, убеждая своих дочерей быть куртуазными, пишет, что «знает большого сеньора… который своей великой куртуазностью привлек к себе на службу больше рыцарей, оруженосцев и других людей, чем иные деньгами».{139} В анонимном трактате «Наставления государям», написанном для детей Филиппа IV Красивого, подчеркивается, что королевских детей следует среди прочего учить и тому, чтобы они были «куртуазными, приветливыми и ласковыми в разговорах и общении со всеми людьми, дабы они радушно принимали всякого в соответствии с его положением и чином».{140}

В литературе XIV–XV вв. укрепляется убеждение, что «куртуазность в делах и приятность в словах»{141} являются не только отражением хорошего воспитания, но и уздой для самых разных пороков, в том числе и смертных грехов. «Куртуазность побеждает гордыню, смягчает гнев и неистовство… а потому быть куртуазным прекрасно».{142} Ален Шартье писал, что куртуазность «изгоняет своих врагов ласковой приветливостью. Она не завистлива, не надменна и не горда, но всегда мила, скромна и радостна в словах и делах. И много-много раз куртуазные люди могут убедиться, сколь она благостна. Ибо им неведома злокозненность, которой негде в них укорениться, они не лицемерны и не выказывают к людям презрения, но, преисполненные благ, любвеобильны и щедры…».{143}

В отличие от любовного идеала куртуазность, таким образом, обретала твердую почву под ногами – христианскую нравственность. И в этом случае она оказывалась так или иначе обращенной ко всем людям, а не только к лицам благородного происхождения. В литературе XIV–XV вв. она по традиции нередко связывается с благородством, знатностью. Как писал А. Шартье, «кто хочет благородство отыскать, недоступное низким людям, пусть ищет его и найдет там, где обитает куртуазность».{144} Де Ла Тур Ландри приводит дочерям в пример образцовое поведение одной дамы, которая движимая вежливостью, поклонилась однажды даже кузнецу, сняв перед ним шляпу. А когда ей объяснили, что это всего лишь кузнец, она ответила, что «предпочитает лучше снять шляпу перед кузнецом, нежели пропустить не поприветствовав какого-нибудь дворянина».{145} Схожим образом вел себя и маршал Бусико, почитавшийся как совершенный рыцарь. По словам его анонимного биографа, он поклонился двум публичным женщинам и в ответ на выраженное его спутником по этому поводу удивление сказал: «Да лучше я поклонюсь десяти публичным девкам, нежели оставлю без внимания хоть одну достойную женщину».{146} В обоих случаях куртуазность проявлена по отношению к неблагородным людям случайно, только ради того, чтобы не оказаться невежливым в отношении какого-либо благородного лица, и поэтому может показаться, что куртуазность сохраняла свою сословную замкнутость. Однако такое суждение было бы несправедливо, поскольку все настоятельнее проводилась мысль, что куртуазность необходима при обращении со всеми людьми.

Тот же де Ла Тур Ландри убеждал дочерей вести себя куртуазно по отношению не только к знатным, но и к «малым» людям. И в пояснение писал, что «от малых людей вы удостоитесь гораздо большего почета, хвалы и признательности, нежели от великих, ибо, проявляя куртуазность и оказывая честь великим людям, вы воздаете то, что им положено по праву. А честь и куртуазность по отношению к мелким дворянам и дворянкам, а также и менее значительным лицам высказываются по доброй воле и мягкости сердца, что вызывает в ответ особую благодарность и признательность». А в статутах ордена Полумесяца, основанного королем Рене Анжуйским в 1448 г., уже без всяких обоснований от рыцарей требуется «проявлять всегда жалость и сострадание к бедным людям, равно как и быть в делах и словах мягким, куртуазным и любезным по отношению ко всякому человеку. Что бы ни случилось, никогда не злословить о женщинах, какого бы они ни были положения».{147}

Итак, куртуазность, оставаясь по преимуществу добродетелью благородных, была предложена и неблагородным. Был ли ответный отклик и возник ли на нее спрос у этих последних? Хотя в литературе той эпохи найти прямой ответ на вопрос затруднительно, представляется несомненным, что спрос был. И появился он, вероятно, раньше, чем в высшем сословии пришли к убеждению о необходимости куртуазного поведения по отношению ко всем людям, тем более, что такие моралисты, как Вин-цент из Бове, говоря о куртуазности, имели в виду отнюдь не только дворянство. При необычайно высоком социальном престиже рыцарства, дух и идеи которого захватывали и многих горожан, давших немало преданных и восторженных почитателей и певцов рыцарства, как знаменитый Жан Фруассар, куртуазность не могла не быть притягательной. Горожане рядились в одежды благородного сословия, вызывая упреки и возмущения его представителей, ибо «слуга портного и жена простолюдина осмеливаются носить одеяния доблестного рыцаря и благородной дамы, что является делом неслыханным, поскольку невозможно распознать по одежде положение человека и нельзя отличить благородного от рабочего».{148} Но в то же время они примеряли и благородные манеры.

Подобно куртуазности, важной самостоятельной нравственной категорией была и категория любви, приобретшая в позднее средневековье некоторые новые оттенки. Благодаря христианской идее любви к богу и ближним она в христианском мире присутствовала всегда, обращенная ко всем людям. Но в рамках христианской мысли любовь была лишена эмоционального запала и трактовалась лишь как долг. По этой причине между любовью к ближнему и любовью к жене не было существенной разницы. Любовь при этом легко классифицировалась по объектам своего проявления. Так, неизвестный автор «Дамского зерцала» (XIII в.) насчитывает шесть видов безгреховной любви: прежде всего любовь к богу и людям, затем любовь «по плоти» – к близким и дальним родственникам; любовь к христианам-единоверцам; любовь «по закону» – между мужем и женой, сеньором и вассалом; любовь между друзьями и, наконец, любовь к тем людям, с которыми человек вместе живет в одном замке, городе или доме.{149} С христианской точки зрения любовь к женщине, даже и жене, если в ней проявлялась страсть и вожделение, считалась греховной.

Кстати, именно за то, что куртуазная любовь легко может ввергнуть женщину в грех, против нее в нравоучительной литературе, обращенной к женщинам и девушкам, звучат настоятельные предостережения, хотя при этом всячески внушается мысль о необходимости куртуазности. Так поступают рыцарь де Ла Тур Ландри в своих назиданиях дочерям и Кристина Пизанская, которая в своих многочисленных сочинениях выступала в защиту женщин как от антифеминизма христианского и овидианского толка, так и от поползновений на женскую честь и совесть, проявлявшихся в куртуазной, внебрачной любви. По ее мнению, «всякая честная и добропорядочная женщина должна выглядеть как самое приятное для глаз существо на свете. И в то же время в душе такой женщины сидит игла страха перед согрешением и покаянием, хотя она не может пренебречь необходимостью оставаться спокойной, сдержанной и уважительной».{150}


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю