355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Малинин » Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия » Текст книги (страница 8)
Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:36

Текст книги "Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия"


Автор книги: Юрий Малинин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

Глава II.
СОЦИАЛЬНЫЕ ИДЕИ ВО ФРАНЦИИ XIV–XV вв.
1. Представления о сословной структуре общества

Переходя к анализу социальных идей во Франции, которые отражают бытовавшие в обществе представления о происхождении, структуре и принципах жизнедеятельности общества, стоит прежде всего отметить тесную связь между ними и понятиями антропологическими, определяющими сущность человека и смысл человеческого существования. Нравственный и рациональный типы мышления отчетливо проявляли себя и в области социальных идей. Их развитие и обновление обеспечивалось именно теми новыми принципами осмысления общественной жизни, которые можно условно отнести к признакам рационалистического мышления, хотя как законченный тип оно находилось еще только в стадии формирования.

В XIV–XV вв. во Франции оставалось господствующим трехсословное иерархическое представление об общественном устройстве, которое сложилось в XIII в.{195} Общество делилось на три сословия: духовенство, рыцарство и народ; у каждого из них была своя специальная функция. Духовенство молится за всех и помогает людям обретать надежду на посмертное спасение, рыцарство во главе с королем защищает церковь и народ, а народ должен трудиться и кормить всех. Общество часто изображалось в виде мистического или политического тела, и функции сословий уподоблялись функциям органов тела. Такое отождествление общества и человеческого тела, бывшее возможным благодаря убеждению в единстве мира как божественного творения, служило, помимо прочего, обоснованием естественности и законности социальной иерархии и разделения социальных обязанностей. Подобно тому, как верхние части тела, голова и руки, управляют человеческим организмом защищают его, а ноги лишь носят, высшие сословия общества должны отправлять обязанности по управлению обществом, рассчитывая на поддержку и повиновение народа.

Убедительность божественного установления такого социального порядка обычно подкреплялась происхождением сословий от сыновей Ноя – Сима, Яфета и Хама, из которых последний был проклят богом в своем потомстве, которое по этой причине было обречено на служение потомкам старших сыновей.

Начиная с XIII в. отдельные сословия стали все чаще дифференцироваться, подразделяться на отдельные группы по профессиональному или иным признакам, что свидетельствует об усложнении социальной структуры в восприятии людей, усложнении, прямо связанном с эволюцией общества. Принципы дифференциации сословий и выделение тех или иных групп приоткрывают немаловажные особенности социальных воззрений.

Если начинать с низшего сословия, которое в конце XV в. (на Генеральных штатах 1484 г.) получило название третьего, надолго с тех пор закрепившееся за ним, то его разделяли на буржуа, купцов и крестьян. Это разделение возникло еще в XIII в. и свидетельствовало о росте социального престижа высших слоев городского населения, ибо в более ранний период оно обозначалось понятием «laboureurs», которое хотя непосредственно, этимологически не означало крестьян, но имело в виду главным образом именно их.{196} Буржуа, т. е. полноправные и богатые члены городских общин, и купцы первыми из городского населения были выделены в третьем сословии наряду с крестьянами (выделены, что следует учесть, представителями клерикально-дворянского слоя общества).

В XIV в., как кажется, начинается довольно устойчивое выделение и ремесленников (artisans).{197} Сколь ни банально это звучит, но этот факт говорит о признании полезности и необходимости их труда, в связи с чем стоит вспомнить, что в раннее средневековье их труд, как и купеческая деятельность, в отличие от труда крестьянского, считался греховным и неугодным богу. Поэтому неудивительно, что Жан Жанден, например, в середине XIV в., говоря о ремесленниках, походя замечает, что «без них целостность политического общества не является полной», как бы предвидя возможные недоумения по поводу того, что он заговорил о них.{198} Кроме ремесленников упоминается иногда и «бедный люд городов и деревень», но это в тех случаях, когда стремились дать максимальную полную и очень дробную картину общества, что также показательно с точки зрения развития представления о функциональных различиях отдельных видов деятельности и появления способности видеть имущественные и правовые особенности отдельных групп третьего сословия, дабы не объединять их всех в одно аморфное понятие «народа».

Все сословия в соответствии со своими обязанностями наделялись и своими добродетелями. Что касается «буржуа, купцов и крестьян», то будучи низшими частями социального тела, его «ляжками, голенями и ступнями», «они обязаны повиновением своим духовным и светским сеньорам». «Они не должны ни роптать, ни выступать против них… но держать себя в законной верности, быть правдивыми и держать обещания, в трудах своих проявлять усердие, в нуждах, заботах и несчастьях быть терпеливыми, и тогда они будут удостоены высшей победы и райской славы».{199}

При часто выражавшемся пренебрежении к людям низшего сословия, «находящимся в рабском состоянии» и не способным к осуществлению «высшего предназначения» человека в обществе,{200} особой неприязни все же удостаивались богатые буржуа. Неприязнь эта исходила, естественно, от дворянства, проникнутого рыцарскими идеалами.

Жан Молине в своей «Хронике» уподобил сословия планетам, причем разделил на группы только третье, сопоставив каждую из его групп с особой планетой.{201} «Луна, как наиболее низкая и ближе всего расположенная к Земле, вокруг которой вращается, представляет крестьян, людей наиболее низкого призвания, которые должны пахать и обрабатывать землю… Меркурий, расположенный выше Луны, можно сравнить с купцами… которые, как и Меркурий, должны сладкими речами прельщать сердца людей, носиться по земле и летать как птицы по морям, чтобы обеспечивать всем необходимым государство… Венера же являет образ буржуазии… ибо подобно тому, как Венера своими любовными чарами склоняет людей к плотским наслаждениям, буржуа, более чем кто-либо другие, предаются праздности, играм, танцам и развлечениям и всем прочим безумным светским забавам».{202} Характерно, что из всех групп третьего сословия только буржуа хронист представляет абсолютно праздными людьми, постоянно предающимися плотским удовольствиям. И этот образ буржуа был весьма характерен для литературы и соответственно общественной мысли той эпохи. Буржуа являл собой воплощенную порочность. Справедливости ради нужно сказать, что образ жизни богатой буржуазии больших городов, особенно Парижа, давал поводы для подобного рода суждений о ней. Но главное здесь все же в том, что ее жизнь и деятельность не находила оправдания в системе существовавших представлений о полезных с моральной и общественной точки зрения видах труда. Главным признаком буржуазии в глазах многих было ее богатство. Но в ту эпоху, хотя нравственный и социальный престиж бедности поблек, богатство еще отнюдь не стало достоинством человека.{203} Богатство оправдывалось и признавалось лишь за королем или сеньорами, которым оно необходимо ради проявления щедрости. Особенно королю «необходимо иметь богатство и копить сокровища, чтобы при необходимости он мог щедро оделять честных людей, дабы они помогли ему защитить и себя, и страну от врагов, ибо в соответствии с ходом мирских дел чем он богаче, тем он могущественнее».{204}

Богатство воспринималось как источник гордыни, которая, в свою очередь, считалось «корнем всех зол». И хотя мысли той эпохи была не чужда своего рода диалектика добра и зла, выражавшаяся в весьма распространенном представлении, что «мир порождает богатство, богатство – гордыню, гордыня – войну, а война сеет бедность, от бедности идет смирение, и со смирением возвращается мир»,{205} – такие рассуждения еще отнюдь не давали нравственной индульгенции богатству.

В сознании дворянства именно тип богатого, праздного, а значит и порочного буржуа выступал в качестве антитезы типу доблестного рыцаря. И насколько рыцарь признавался необходимым и полезным для общества, настолько буржуа – вредным, паразитирующим на рыцарских добродетелях. Поэтому Ж. Молине восклицал: «…а вы, богатые буржуа, не имеющие понятия о чести и наслаждении славой, будучи врагами общественного блага и всякой доблести, не способны понять… благодаря кому и за чей счет вы живете и наслаждаетесь мирским счастьем; ведь вы в безопасности мирно живете, а рыцари – в постоянных схватках со смертельной опасностью; вы спите, защищенные, спокойно в городах, а они – в открытом поле с мечом в головах; вы живете в мечтах умножить свое имущество, а они умирают за вас и ради вашего богатства!»{206}

Представление о богатых буржуа как носителях порока сохранялось и у тех, кто уже не разделял приверженности к рыцарским идеалам. Коммин, например, пишет о богатых фламандских буржуа в том же духе: «Они упивались богатством и покоем, которые впоследствии навсегда утратили… И мужчины и женщины тратили значительные суммы на одежду и предметы роскоши; обеды и пиры задавались самые большие и расточительные, какие я только видел; бани и другие распутные заведения с женщинами устраивались с бесстыдным размахом». А в итоге он делает вывод о состоянии страны, ставшей ареной длительных военных действий после гибели герцога Карла Смелого: «Не знаю, есть ли сейчас более обездоленная в мире страна, и полагаю, что несчастье на них пало за грехи, совершенные в пору благоденствия».{207}

Заметим, что обвинения в порочности и невыполнении своих социальных обязанностей могли выдвигаться и выдвигались против всех сословий. В многочисленных сочинениях первой половины XV в., создававшихся с целью объяснения причин бедствий, обрушившихся на Францию во время возобновившейся Столетней войны, из которых наиболее известным является «Обвинительный диалог» Алена Шартье, эти обвинения звучали очень сильно, особенно против рыцарства, в чью обязанность входила защита страны и всех сословий. Но эти инвективы были предопределены ясным сознанием социально-нравственного долга каждого сословия – рыцарства, духовенства и народа. На буржуа, как часть народа, возлагались все обязательства по поддержанию общественного порядка. Но выделившись из массы народа в особую группу, буржуа, в отличие от ремесленников или крестьян, оказывались совершенно неопределенными в своих социальных функциях, если не сказать, что в качестве таковых представлялись их богатство и пороки, подвигавшие общество к войнам, которые, в свою очередь, приучали к смирению и примиряли с Богом. Поэтому характер обвинений против буржуа был существенно иным, нежели против рыцарства или народа вообще.

Рассматривая второе сословие, которое называлось рыцарским, дворянским или сословием знати, следует обратить внимание на то, как, например, известный политический мыслитель второй половины XIV в. Филипп де Мезьер разделяет это сословие на три группы. В общем, определяя его как сословие знати, он выделяет в нем, во-первых, короля, владетельных князей и баронов; во-вторых, «знатное рыцарство, остальную знать, оруженосцев и благородных» (noble chevalerie, autres nobles, escuyers, gentilshommes) и, наконец, капитанов военных отрядов городов, замков и крепостей.{208}

В связи с этой классификацией представителей второго сословия возникает, по крайней мере, три вопроса: как в ту эпоху понималась знатность, каково ее соотношение с рыцарским достоинством и кому все же вменялась в обязанность военная функция? Точнее говоря, оставалась ли эта функция прерогативой знати?

В общем виде военные обязанности возлагались на рыцарей, которые представлялись непременно людьми благородного происхождения, почему и все сословие часто именовалось рыцарским. Эти понятия, довольно широко распространенные в XIV–XV вв., были, однако, наследием предыдущей эпохи.

Ведь рыцарство появилось в условиях уже определившихся феодальных отношений, когда существовал слой знати, отличавшейся происхождением, властью, социальным престижем и образом жизни. Представлявшее собой поначалу просто конное воинство скромного, зачастую незнатного происхождения, рыцарство долгое время оставалось в тени знати и с ней не смешивалось.

Но поскольку главной социальной функцией знати была та же, что и рыцарства, – военная, и военная сила была основой ее достоинства и власти, то в XII в. произошло слияние этих двух групп военного сословия. Этому немало способствовали и крестовые походы, высоко поднявшие авторитет воина, а также и появление городов, противостоявших этому воинскому сословию и принуждавших отдельные его группы к сплочению.{209}

Хотя процесс слияния рыцарства со знатью происходил неравномерно в разных областях Франции, все же в XII в. на территории королевства в основном утвердилась норма, согласно которой сыновья знатных людей до достижения совершеннолетия (21 год) должны посвящаться в рыцари, иначе они приписывались к простолюдинам (vilains). Само посвящение в рыцари, ранее бывшее довольно свободным для воинов, независимо от их происхождения, стало привилегией знати, хотя в качестве исключения за военную доблесть рыцарем мог стать и простой человек, обретавший вместе с рыцарским достоинством и знатность.

Все эти правовые нормы, четко запечатлевшиеся в общественном сознании, продолжали существовать и в XIV–XV вв. Герой романа Жана де Бюэя по этому поводу говорит: «Незнатный человек может стать рыцарем, лишь если он будет посвящен рукой короля, который тем самым его сделает знатным. Но человек, знатный по происхождению или ранее аноблированный королем за свою доблесть, может быть посвящен в рыцари простым рыцарем».{210}

Таким образом, с XII в. понятия рыцаря и знатного человека стали синонимами. Тогда же окончательно оформился и обряд посвящения, ставший торжественным военно-религиозным ритуалом, во многом копировавшим обряд препоясывания мечом королей и графов, что само по себе уже высоко поднимало престиж рыцарского достоинства.{211}

В то же время обычное право стало запрещать простолюдинам вести между собой войну и носить оружие, считая это прерогативой рыцарства, знати. Как было записано в «Кутюмах Бовези», «война не может происходить ни между крестьянами, ни между горожанами; а если между ними возникают распри, оскорбления и драки, то дело это подлежит суду».{212} С этими правовыми нормами была связана и норма скорее этическая, в соответствии с которой рыцарю не подобало воевать с простыми людьми и вообще с непосвященными в рыцари.

И хотя все эти представления были полны жизни и в XIV–XV вв., все же слишком многое указывает на то, что они уже не были монопольными властителями умов дворянства. Приведенное выше разделение сословия знати, сделанное Мезьером, заставляет задуматься, почему он разделяет «знатное рыцарство» и «остальную знать», выделяет оруженосцев и капитанов, хотя последние скорее должны бы быть также рыцарями, и рыцарями знатными. В своей классификации он явно смешивает несколько ее принципов – функциональный, или должностной, и иерархический. Но важнее то, что в его время меняется представление о знатности.

На него, надо полагать, с XIII в. сильное влияние оказали античные этические понятия, согласно которым знатность предопределяется прежде всего высокими нравственными достоинствами человека. Такое сугубо нравственное толкование знатности во французской общественной мысли без труда было соединено с понятием благородства как качеством наследственным, передаваемым от отца к сыну и четко зафиксированным в правовых обычаях. Соединено благодаря тому, что благородство как социальный статус объяснялось высокими нравственными качествами предков, и эти качества, передававшиеся по наследству, обеспечили социальное выделение рода. Такое объяснение происхождения знати и знатности было вполне в духе аристотелевских идей. Известный французский математик и политический мыслитель Николя Орем, переведший на французский язык многие сочинения Аристотеля, в комментариях к «Политике» пишет, что «знатны добрые люди, а злые нет». Эти слова отражают сугубо нравственное понимание знатности. Но далее к словам Аристотеля – «у добрых родителей рождаются добрые сыновья» – он делает примечание: «… именно это является причиной и началом знатности наследственной… знатность по происхождению – знак истинной знатности по добродетели».{213}

Знатность духовная и знатность наследственная, таким образом, сливались воедино, и от знатного по происхождению требовалось проявление соответствующих нравственных качеств, в их числе и рыцарских достоинств. Соблюдение этих условий обеспечивало «истинную знатность». Но какое из этих двух условий было более важным? У Н. Орема знатность происхождения – лишь знак знатности духовной, и это можно истолковать так, что вторая была более существенна.

Если обратиться, например, к П. де Гро, который в своем сочинении также рассуждает о знатности, то он выделяет четыре признака этого состояния, причем три первых по сути нравственные: духовная доблесть, доблесть в делах и способность к благому управлению другими людьми в соответствии с божьими заповедями. Но особенно важным представляется последнее, четвертое условие: «… надо, чтобы эта знатность была упорядочена и подтверждалась государем, иначе каждый пожелает стать знатным, ибо натура человеческая склонна к тщеславию».{214}

Нет сомнения, что стремление к «упорядочению» знатного сословия, так чтобы туда не мог проникнуть каждый желающий, стремление к тому, чтобы его замкнуть и гарантом поддержания его рядов сделать короля, свидетельствует о том, что наиболее важным условием знатности все же было происхождение. И вопреки словам Н. Орема, написанным под влиянием Аристотеля, скорее духовная знатность рассматривалась как свидетельство наследственной знатности. Доблесть могла открыть простому человеку доступ к этому достоинству, но лишь когда она признавалась королем и вознаграждалась аноблированием.

Такой подход к знатности был вполне естественным в феодальном обществе, и потому вывод, что наследственная знатность была более важной для этого общества, звучит тривиально. Однако обратить на это внимание стоит хотя бы ради того, чтобы подчеркнуть, что на французской почве личная духовная знатность еще не противопоставлялась, в отличие от Италии, знатности по происхождению, потому что личные достоинства еще мыслились в категориях традиционной христианско-рыцарской этики. Иначе говоря, еще не сформировался тот тип самосознания, который мог бы противостоять самосознанию дворянскому и который появится лишь на подъеме гуманистической мысли в XVI в.

С другой стороны, заслуживает внимания то, что король признается гарантом знатности. Он один может аноблировать людей и подтверждать их знатность, что позднее послужит основанием для ведения при королевском дворе геральдических книг, куда вносились все знатные роды.

Все эти представления непосредственно отражали происходившие перемены правового характера. Дело в том, что с XIII в. во Франции знатность становилась сугубо наследственным достоянием. Об этом свидетельствует то, что из кутюмов различных областей страны постепенно исчезало требование обязательного посвящения сыновей знатных фамилий в рыцари как условие поддержания их социального статуса. С XIII в. прекращается аноблирование горожан, которым было запрещено покупать благородные фьефы. Правда, с 1275 г. приобретение фьефов им было дозволено, но при условии уплаты особого побора, поскольку знатными они при этом не становились и должны были предоставлять денежное возмещение за то, что не могли брать на себя обязательств знатного сословия, прежде всего по несению военной службы.{215} Таким образом, знатное сословие замыкалось, но в то же время оно переставало быть тождественным рыцарству, коль скоро от знатного человека уже не требовалось обязательного посвящения в рыцари.

Весьма симптоматично, что в связи с этим получили все более широкое употребление понятия родовитости (gentillesse) и родовитого человека (gentilhomme). Хотя их чаще всего использовали в качестве синонимов знатности и знатного человека (noblesse, noble), тем не менее они имели существенное отличие, состоявшее в том, что точно указывали на особое достоинство, являющееся исключительно наследственным, а не благоприобретенным. Понятие же знатности было весьма неопределенным, и в средневековом языке оно означало просто именитость, известность, а в раннее средневековье спокойно прилагалось вообще ко всем свободным людям. Поэтому на знатность могли претендовать люди разных сословий: духовенство, когда некоторые его представители утверждали, что именно оно наиболее знатно, поскольку служит Богу, или выходцы из буржуазии, чему ярким примером могут служить гуманисты с их представлениями о' знатности. Но на родовитость они покушаться не могли, разве что только проявить полное пренебрежение к ней, как это иногда делали итальянские гуманисты. Родовитость была достоянием и отличительным признаком только второго сословия, поэтому оно и стало ее все более ценить, тогда как рыцарское достоинство отступало на второй план.

Действительно, уже в начале XIV в. многие дворяне отказывались от посвящения в рыцари, не имея средств на приобретение дорогостоящей рыцарской экипировки, и становились на всю жизнь оруженосцами.{216} Жан Фруассар, в поле зрения которого при описании военных действий попадали только благородные люди, постоянно говорит о «рыцарях и оруженосцах».

Об оскудении дворянства как причине упадка рыцарства писал в начале XIV в. Жеффруа Парижский: «…французы, законные наследники отцов, часто вынуждены закладывать вотчины и покидать свои земли, отправляясь на войну в чужие края, и рыцарство гибнет».{217} С началом Столетней войны этот процесс ускорился. Более того, война положила конец военной монополии дворянства, рыцарства. Помимо того, что королевская власть, не полагаясь на феодально-рыцарское ополчение, все более стала прибегать к услугам наемников, политическая анархия создавала условия, когда, по словам А. Шартье, «все хотят стать военачальниками и обзавестись собственными отрядами, так что достаточно уметь опоясываться мечом и надевать кольчугу, чтобы стать капитаном».{218}

Война перестала быть прерогативой дворянства. Она потеряла былой игровой характер, который был ей свойствен, пока она была уделом рыцарства, регламентировавшего ее в соответствии со своими этическими нормами.{219} Превратившись в суровые будни, сделавшие настоятельным достижение успеха, победы любыми средствами, будни, испытания которыми рыцари часто не выдерживали, война подорвала престиж рыцарства. Поэтому в XV в. некоторые даже видные военачальники не находили нужным посвящаться в рыцари и, занимая высокие должности в королевской армии, оставались по традиционной иерархии оруженосцами.

Хотя многие писатели XIV–XV вв. по-прежнему относились ко второму сословию как к сословию рыцарскому, как бы не замечая происходивших в нем перемен, общественная мысль тем не менее реагировала на эти перемены. Иначе говоря, наряду с традиционной трактовкой понятий рыцарства и знати, когда одно сливалось с другим, было и достаточно ясное осознание того, что эти понятия уже не совпадают, и далеко не все благородные должны быть непременно рыцарями.

В литературе XV в. проявляется четкая тенденция к пониманию рыцарства как наиболее опытного в военно-профессиональном отношении высшего слоя военного люда, которому вменялось в обязанность соблюдение тактических и дисциплинарных норм, почерпнутых из античных военных трактатов, особенно Вегеция. И если в первой половине XIV в. в одной из стихотворных сокращенных версий трактата Вегеция, написанной Жаном Приора, подчеркивалось, что «всего более следует ценить людей высокого и славного происхождения, поскольку они наиболее мудры»,{220} то во всякого рода компиляциях этого трактата или других античных сочинений на ту же тему акцент на благородство рыцарей исчезает. Так, Кристина Пизанская называет рыцарством просто наиболее опытную, мудрую часть воинства.{221} А автор военно-политического трактата «Розарий войн», говорит, что «рыцарство – это воплощенная мудрость военного дела».{222} При этом они не отмечают, обходят вниманием вопрос о наследственном социальном статусе рыцарей. Можно, конечно, с большой долей вероятности предположить, что для них знатность рыцарей является само собой разумеющейся и потому они на этом вопросе не останавливаются. Но тогда примечательным является уже то, что в концепции рыцарства центр тяжести смещается от благородства и кодекса чести к военному профессионализму, что так или иначе должно было способствовать распаду былого союза между знатностью и рыцарским достоинством. Отрываясь от питавшей его почвы, благородства происхождения, это достоинство теряло привлекательность. Поэтому многие, кто даже и не был стеснен в средствах, не находили нужным посвящаться в рыцари. В литературе же понятие рыцаря стало вытесняться понятием кавалериста (homme d'armes), тяжеловооруженного конного воина, которое было уже сугубо профессиональным. Филипп де Коммин, например, хотя он в молодости и был посвящен в рыцари, в своих «Мемуарах» этим понятием почти не пользуется, настолько оно для него было уже лишено прежнего смысла. Воин отнюдь не обязательно должен быть знатным по происхождению. Это убеждение могло быть столь глубоким, что Жан де Бюэй, например, утверждал: «… кто не знатен по происхождению, становится таковым благодаря оружию и военной службе, которая знатна сама по себе. И скажу вам, что доспех настолько знатен, что как только человек наденет шлем на голову, он становится достаточно знатным, чтобы сразиться даже с королем… Оружие делает знатным любого человека, и поэтому воин обязан сражаться и с дворянином, и с мужиком, и с бессловесной животиной, словом – со всеми, кто пожелает выйти с ним на бой».{223}

Было бы опрометчиво из этих слов делать вывод, что Жан де Бюэй не ценит благородства происхождения и готов считать благородным всякого, носящего оружие. Как для всех дворян, оно было для него все же столпом его самосознания и достоинства. Но что важно в его словах, так это то, что он, вопреки старым рыцарским правилам, предписывавшим сражаться только с равными себе, демонстративно утверждает обратное. Знатность для него совершенно не связана с рыцарским достоинством, и война не является прерогативой знати. Но война по-прежнему представляется высшим призванием для благородного человека.

Таким образом, второе сословие в схеме общественного устройства представлялось как сословие военное. Но оно уже не мыслилось как именно рыцарское, поскольку рыцарское достоинство не распространялось по тем или иным причинам на всех лиц благородного происхождения. Относились ли воины неблагородного происхождения к этому сословию? Поскольку ясного, сознательного различения воинов благородного и неблагородного происхождения в ту эпоху еще не было, ибо знатность еще жестко ассоциировалась с воинским долгом, то вопрос в такой форме не ставился в литературе эпохи, а потому и прямого ответа на него не найти. По этому поводу можно лишь сказать, что так как в воине, назывался ли он рыцарем или кавалеристом, все более ценилось профессиональное искусство, а проблема его происхождения отходила на второй план, то была тенденция охватить понятием второго сословия всех воинов, по крайней мере конных. Эта тенденция достаточно ощутима у того же де Бюэя.

Он называет второе сословие сословием «рыцарства и знати», разделяя эти два понятия. Но под рыцарством он явно понимает не только благородных конных воинов, но и конных воинов вообще, облагороженных, как выше говорилось, самим оружием.{224}

Особенно примечательным в представлениях эпохи об общественном организме было начавшееся выделение в отдельную группу или сословие чиновничества. Наиболее решительно это сделал Филипп де Мезьер, который все общество разделил на четыре сословия. В качестве третьего, после духовного и воинского, он выделил чиновничество, разделенное на три группы. Первая – «президенты, светские судьи, бальи, виконты и прево». Вторая – «адвокаты, нотариусы и прокуроры», а третья – «казначеи, королевские служащие и сборщики налогов, финансовые элю» и другие служащие финансового ведомства.{225}

Перечисляя сословия общества, Н. Орем также выделяет «судей» и даже ставит их на второе место после духовенства и перед рыцарями, или воинами.{226}

Анонимный автор «Наставления государям», рассматривая политическое тело, головой называет короля, сенешалам, прево и судьям отводит функцию ушей, мудрым королевским советникам – сердца. А далее называет «рыцарей-защитников», подобных рукам, купцов, крестьян и «прочих бедных тружеников и людей», составляющих ноги государства.{227} Оставляя пока в стороне явно политический подтекст подобных классификаций, отметим лишь выделение служилого люда, судей.

Именно судьи и вообще служители правосудия представляются наиболее важной составляющей этой группы, поскольку в общественной мысли все яснее очерчивалась важная социально-политическая миссия этой службы. Видный политический деятель первой половины XV в. Жан Жювенель дез Юрсен по этому поводу писал, что «королевство покоится на четырех вещах, во-первых, на церкви и духовенстве… во-вторых, на правосудии… в-третьих, на войске, способном его защитить, и, в-четвертых, на финансах, их обеспечении и распределении».{228} Его раскладка служб – прежде всего политическая, но в то же время и социальная, поскольку объемлет все социальные группы. Говоря о финансах, он имеет в виду ту часть третьего сословия, которая обеспечивает ими государство.

Факт выделения всех служащих по ведомству юстиции и королевских финансов в обособленную категорию населения говорит, несомненно, о той силе, какую чиновничество набирало в обществе и государстве. Правда, понятие чиновничества применительно ко всем вышеперечисленным должностным лицам можно употребить лишь собирательно, учитывая, что не все из них были чиновниками в строгом смысле этого слова.

При этом важно не просто отметить рост социальной силы данной профессиональной группы, но и то, что ее сила и роль в обществе сознавалась и признавалась, коль скоро эта группа удостоилась своего определенного места в общественной иерархии, и сила этой группы, прежде всего юристов, адвокатов, воспринимавшаяся дворянством преимущественно как злая, губительная, сознавалась давно. Жеффруа Парижский, сетуя на исчезновение рыцарства, вынужденного по причине разорения покидать Францию, пишет: «…а остаются крючкотворы, и Франция наполнилась адвокатами… которые ее стремятся изменить и обратить в рабство».{229} Примерно два века спустя Коммин, уже пользующийся понятием «люди длинной мантии» для обозначения юристов и судейских, говорит о них: «… по любому поводу они сошлются на закон или пример из истории, но даже самый добрый пример они преподносят в дурном смысле».{230}


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю