412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Вигорь » Арбат » Текст книги (страница 20)
Арбат
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 14:00

Текст книги "Арбат"


Автор книги: Юрий Вигорь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

– Вы знаете, – усмехнулся андреевский Гоголь, – мой Чичиков в прошлом месяце стал депутатом Государственной думы. Пролез-таки, подлец. Раскритиковал Жириновского. Первейший, говорит, жулик, потому что умен и умеет маскироваться под патриота. Высмеял Путина и сообщил обществу, что никаких Путиных не было допреж, а были только Распутины. И, мол, истинной фамилии не надо чураться. Закидал всех сногсшибательными прожектами, предложил новую модель русской деревни, модели рынков. И все это утвердил министр сельского хозяйства Гордеев. Сейчас в правительстве на рассмотрении большой проект. Дельное зерно в нем и впрямь есть. Но прорасти ведь не дадут такие же прохиндеи, как мой Чичиков. Главная беда – никто не может и не хочет с другими договориться, всяк норовит подставить только свой карман.

И чем больше говорил андреевский Гоголь, тем прочнее утверждался в мысли новгородский Лермонтов, что сидящий перед ним Гоголь уже не просто Гоголь – бытописатель и сатирик, а нечто большее, это как бы Гоголь в квадрате или даже в кубе, у которого ум превзошел и перевесил красоту и многоцветье страстей, а бронза сообщила этому вселенскому мудрецу трезвую холодность мысли, и он стал и впрямь идолом, отливающим слова в звенящую строку. И этот Гоголь-идол начисто лишен честолюбия, а мудрость созерцателя вечности убила в нем любопытство и самовлюбленность. Этот бронзовый Гоголь должен был подарить миру нечто возвышенное, показать некий новый путь, дабы заплутавшая Русь снова не угодила в тупик. И новгородскому Лермонтову стало до чертиков обидно, что он впустую простоял сто лет в затхлой провинции и его ни разу не посетило озарение, которое пробудилось в нем сейчас. И он задумался: а надо ли идти в Пятигорск? Он по-прежнему будет там одинок, а Николай Васильевич вряд ли согласится составить компанию. О боже, как измельчала, как низко пала Русь за последние сто лет! А славно было бы вызвать на дуэль этого беса Чубайса, или Анатолия Быкова, или шельмеца Дерипаску… Лужков бы непременно струсил стреляться на пистолетах, а Немцов наверняка завелся бы. Хотя, впрочем, нет… блефанул бы, все они такие, бывшие комсомольские вождики – обещалкины, болтуны и прожектеры…

И словно прочтя его мысли, Гоголь проговорил с дружеской теплотой:

– Вы монумент, как говорится, горячих кровей, что вы будете делать один в Пятигорске? Там уж давно и орлы в горах не летают, а все провалы пообвалились, бюджетных поступлений нет. Вы там покроетесь патиной со скуки. Да там, голубчик, и русских почти не осталось, а кавказцам вы неведомы. Поди, и творений ваших не читали. Благодаря вам и этому разговору я четче осознал – нельзя нам отступать от Москвы, нельзя бросить Русь на растерзание коммерсантам. Мы должны вернуться. Мы пойдем с вами на Крымскую набережную, на кладбище памятников рядом с Домом художников и разбудим их. Мы освободим Москву от нашествия неверных и подумаем, как извести, как обуздать мерзавцев, продажных чиновников. Да я на них Чичикова натравлю. Мы клонируем его. Доведем все до абсурда. Народ русский жив, но он спит, этот чудо-богатырь. Надо ему помочь пробудиться. И поможем мы, памятники! Русские привыкли поклоняться кумирам и идолам. Идолами была сильна языческая Русь.

– Николай Васильевич, – раздался у подножья Гоголя голос барельефного Тараса Бульбы. – Вот слухаю я ваши пышные речи и сосмекаю: шуткуете вы чи ни? Пока горилка дешевая – никто и не встрепенется. Понятное дело, вы, как знаменитый писатель, идете путем ошибок и набивания шишек, вам надо проторивать какую-то чудинку и новизну и завлекать ленивого читателя, чтоб было поинтереснее. Но на революцию нравов вам не потянуть… Да и сподвижников не найдете.

– А вот уже один есть, – кивнул Гоголь на поручика Лермонтова.

– Да какой он вояка, – пустил пренебрежительно дым Тарас Бульба из бронзовой трубки. – И стрелок он неважнецкий. Его самого убили на дуэли.

– Но я же теперь бессмертный, – обиженно заметил голосом завзятого дуэлянта Михаил Юрьевич. – Я всегда был возмутителем спокойствия. Государь император Николай Первый во мне видел личного врага. Я всегда находился в оппозиции к власти. И тем более я презираю сегодняшнюю неконструктивную власть, посадившую Русь на валютный крючок!

– Презрения мало, голуба, – сказал примирительно Тарас Бульба. – Нужна стратегия. Сеча нужна. Дружина добра. Ну явитесь вы на Крымскую набережную, на кладбище памятников, а там почти все политические… Только одних Ульяновых тридцать шесть идолов. Два Щорса. Два Баумана. Три Клары Цеткин. Пять Карлов Марксов. Один Юлиус Фучик, ну да он у нас ни к селу ни к городу. Они ж поднимут такую смуту, эти коммуняки чертовы. Живые не сумели сладить с Ельциным, а тут гранитные. Куда им развернуться… Ну Дзержинского я беру на себя, у меня с ним старые счеты, пострелял немало казачков этот гусь… Да вот незадача – дельных мужиков ни там ни сям нет. Нечего там делать, Николай Васильевич, на этом кладбище политическом. Городские нормальные памятники надо на свою сторону привлекать. Пушкина Александра Сергеевича. Он же при жизни был вашим первейшим другарем. Его и зовите самым наипервейшим. Потом гранитного Михаила Юрьевича Лермонтова. Потом можно взять в компанию мужичков Маяковского и Есенина. Главное – Сереге вина не подносить. Он боевой мужик. А Владимир Владимирович сойдет за кошевого, он могутный, весит триста сорок шесть пудов, это солидный боец. А еще я б покликал солдатиков с памятника павшим под Плевной. У них и оружие есть… Можно «Рабочего сезонника», он не оторвется от коллектива… Ивана Федорова возьмем как агитатора-пропагандиста, он добре умеет задуривать мозги и начитан не хуже вас, Николай Васильевич. Опять же люди нашего стану – Суворов и Кутузов, Барклай де Толли, Багратион, Нахимов, Тотлебен. Не забыть бы офицера Льва Николаевича Толстого…

– Спился он совсем, – сказал грустно Гоголь. – Окружили его со всех сторон три ресторана азербайджанских в «Доме Ростовых», с утра до вечера сплошные попойки, вино льется рекой. Граф и не устоял. Сколько лет хранил твердость, а тут возьми и сорвись. Он ведь еще в тридцать лет дал зарок не брать в рот хмельного. Из-за этого чертова зелья прокутил имение матушки…

– А может, в Москве другой монумент Льва Николаевича есть? – спросил Тарас Бульба.

– Нету второго, – ответил с тоской Гоголь. – Обещал соорудить Зураб Церетели, да обманул. И с Мишей Булгаковым зря он народ обнадежил.

– Ну тогда у нас вся надежда на Юрия Долгорукого, – сказал поручик Лермонтов. – Он один всю мэрию задавит. А за ним ведь еще и полки ратников.

В изножье памятника Гоголю бронза зашевелилась, слегка припухла на барельефе с фигурами, и на постамент вылущился бронзовый Хлестаков, отбиваясь от кого-то, державшего его за фалду сюртука.

– Да оставьте вы меня, пенкосниматель, – раздраженно сказал он. И тут же следом за ним из барельефа вылущился бронзовый Чичиков.

– Господа, господа, не слушайте его, – сказал быстроговоркой Чичиков. – Он ничего дельного не присоветует, этот щелкопер и выжига, а у меня есть дельный проект, я слушал ваш разговор и все успел обдумать. Революции, господа, а особенно революции нравов делаются не так. В любой политической игре не следует пренебрегать даже слабым союзником, даже заплесневелым союзником. И для меня весьма странно, господа, почему вы безоговорочно решили отказаться от участия в борьбе за правое дело совместно с политическими монументами и многоликим Ильичем, который приходится нам в известном смысле даже родственником, ибо Ильичей изваял господин Андреев, наш творец, вечная ему слава, в 1927 году. Остальные политические памятники – и та же Клара Цеткин, и Карл Маркс, и деспот Дзержинский – нам хоть и не родственники по батюшке, но как бы собратья по цеху и всегда могут сгодиться в политической игре, только надо их перехитрить. Тот же Ильич говаривал, что не следует пренебрегать попутчиками. А расстаться с попутчиками можно завсегда на определенном этапе. И совершенно не обязательно потом делить с ними власть. А вот обнадежить надобно. Ведь кому сказать – тридцать шесть Ульяновых. Это же тридцать шесть политических гаубиц. Кроме того, Ильич прекрасный мистификатор. Путин против него просто школяр, школяр без фантазии, а политика без фантазии – это пшик, несмотря на то что у него пятьдесят шесть советников и триста прохиндеев в администрации. Ульянов их всех передушит, как клопов. Только надобно дать ему и народу новые лозунги. Без лозунгов нынче нельзя. В лозунговости вся сила русской политической борьбы. Американцам они ни к чему, а русскому человеку надобна приманка яркая перед глазами. Надобен простой, но ясный манок. Куда идти и за что бороться, кого грабить, кого вешать, кого боготворить. Ельцин обмишулился, думал проскочить на авось, забыл о лозунгах, потому как малограмотен. Вот и завял. Да и Путин не знает, что на них писать. Ему некуда вести народ. Нет четких ориентиров. А лозунги нужны наипростейшие: «Россия – для бедных», «Бензин – автомобилистам», «Землю – дачникам», «Молоко – матерям и младенцам», «Кашу – старикам от воли», «Тюрьмы – ворам», «Реки – рыбакам», «Моря – купальщикам и матросам». Простота важна и внятность. За такими лозунгами наш народ пойдет непременно.

– А всех приватизаторов надобно повесить! – сказал со злорадством Хлестаков.

– Опять же неверно, – остановил его деликатно Чичиков. – Приватизаторы нам тоже сгодятся на хозяйстве. Надобно только на три месяца посадить их всех писать мемуары под прокурорским надзором, чтоб честно делились опытом – кто и как разбогател, где и сколько наворовал, кому сколько дал взяток. И они, став беднотой, тоже возрадуются нашим лозунгам. А мы им снова дадим возможность участвовать в приватизации. Главное дело, чтоб машина не стояла на месте и все вертелось, чтоб все людишки были при деле и каждый самомалейший винтик был смазан, а не забыт, не заржавел, не чувствовал себя обиженным… И всех особо честных приватизаторов надо премировать. А жулье – отправить строить БАМ или другие железные дороги в Сибирь, Сибирь нам пригодится. Границы все временно закрыть, а с заграницей работать по безналу исключительно. И чтобы в правительстве ни единого бывшего члена КПСС и ВЛКСМ. Пусть эти господа трудятся на заводах и в колхозах. А землю давать всем, кто ни попросит. Год-другой не вспахал – забирать назад. И нечего с законами мудрить. Ведь вся беда в том, что нет здравого смысла на Руси. Оттого и вся путаница или путаница… Ни у кого нет самомалейшей веры в завтрашний день. Молимся на доллар, на иностранную бумаженцию. И она пляшет под чью-то указку. На каждом углу вроде как счетчик, отмеривающий русскую жизнь. Да от такого недолго и заболеть. А я б повсюду ввел золотой неразменный червонец!

– А что, есть ведь и впрямь резон в его словах, – почтительно рассмеялся Лермонтов.

– Это только на первый взгляд, на первый неискушенный взгляд, – проговорил снедаемый завистью Хлестаков. – Этот господин мастер выдумывать прожекты, однако все они на ходульных ногах и – чуть тронешь – рассыпаются в прах. У меня есть идейка получше: пригласим «Юрия Долгорукого», «Сезонного рабочего», «Красноармейца», «Сеятеля» и, разрушим за одну ночь эту чертову «Грузинскую кухню». А еще лучше – вынести ее за город. Пусть себе там коптит…

– Тоже дельная мысль, – добродушно засмеялся Гоголь. – А сейчас, Панове, надо собираться в путь. До первых петухов мы достигнем Оки, а там через два дня будем снова в Москве на Арбате. Небось уже обыскались нас. Глядишь, кого-нибудь другого поставят на мое место или в аренду грузинам сдадут… Вы, Михаил Юрьевич, не беспокойтесь, найдем и вам почетное местечко в Москве.

29

А ничего не подозревавшая Москва продолжала жить своей сложной, суматошной, дерганой жизнью. Карен и Нурпек по-прежнему расширяли цветочную торговлю, ставили все больше незаконных лотков на Арбате и Новом Арбате, дружили с ментами, открыли новую конфетную сеть лотков и еще три туалета на углу Никитского бульвара и Нового Арбата, где прежде стоял дом конногвардейца князя Шаховского, а еще прежде, до знаменитой эпидемии чумы в Москве в 1771 году, было громадное кладбище с захоронениями чумных, тянувшееся до нынешнего Дома дружбы.

Гоголь томский молчаливо наблюдал за всем происходящим и особенно за тем, что никто из азербайджанцев ни копейки налогов в московскую казну не платил, как, впрочем, не платил и Сеня Король, и Акула Додсон, и братья Брыкины, и даже член «Партии духовного наследия» Подмалинкин. Платил налоги только Ося Финкельштейн, потому что он был перестраховщик и боялся всего на свете. И правильно делал. Ему было чего бояться. Его жалоба на имя президента с замысловатой резолюцией: «Рекомендуем привести лотки в соответствие с вышеуказанными рекомендациями на президентской трассе» – попала в управу «Арбат», и там быстро вычислили, кто был ее автором, с помощью Акулы Додсона и того же Сюсявого. И Акула Додсон даже не поленился побывать в Кутафьей башне и побеседовать с женщиной-капитаном Татьяной Алексеевной. Но больше всех были недовольны этой жалобой Карен, Нурпек, Садир и Закия. Они побаивались проверки службы ФСО и ФСБ. То есть они не боялись капитана Дмитрия Подхлябаева и майора Подосиновикова, это были как бы свои, «одомашненные» люди, как своими людьми были все арбатские менты, но могла быть проверка свыше, и неизвестно, удастся ли договориться, а если не удастся, то лотки придется сносить и, может быть, убирать тонары с цветами от дома два и угла Никитского бульвара, и тонары с Воздвиженки, и со Смоленской площади, а это такие убытки, это такие бешеные деньги, что просто страшно сказать, потому что один цветочный тонар даже в плохие, нудные, дождливые дни приносил не меньше десяти тысяч прибыли. И жалко было уходить с накатанного пути, жалко было терять наработанное дело, и не идти же вкалывать на завод за копейки и становиться нищим стахановцем-многостаночником. А во всем был виноват этот упрямый еврейчик Ося Финкельштейн. И он-таки должен был за это ответить. Он должен был исчезнуть навсегда к чертовой матери с Арбата. И его приговорила братва на сходке. Из Подмосковья приехал свой ушлый человек. Не то чтобы киллер-мастак, а так, дилетант-убийца. Он подошел сзади в толпе к Осе Финкельштейну, когда тот беспечно шел по подземному переходу, сделал короткий, быстрый, жесткий удар длинным шилом в бок и, не останавливаясь, даже не обернувшись, настолько он был уверен в своем мастерстве, отправился дальше быстрой, легкой походкой ничем не примечательного гражданина кавказской национальности. Никто даже не запомнил его лица – с пустыми ястребиными глазами и чуть опущенными тонкими уголками губ, с мясистыми набрякшими веками и густыми черными бровями. И никто никогда не узнал, что его зовут Найтик. Таких азербайджанцев Найтиков в Москве были сотни и тысячи. Мало ли всяких Найтиков на Руси!.. И душа Оси, очень удивившись этому внезапному облегчению, отрешению от земных мелочных забот, вознеслась в космический эфир, и только там Ося осознал, что все его обиды и боль ущемленного самолюбия были ничто, это были тлен и шелуха бытия и надо было уметь смиряться и прощать, потому что переделать мир, этот грязный мир торговли и мелочной политики, – просто нереальная задача, глупая, вздорная задача и надо научиться принимать мир таким, каков он есть, если хочешь жить, и попирать землю ногами, и вдыхать запах цветов, и слушать пение птиц, потому что на земле из-за погони за прибылью он уже давно не слушал пения птиц, а здесь, в эфирных райских высях, он стал быстро уставать от их назойливого щебетания и навязчивого сервиса ангелов, предлагавших ему бесплатно то пепси, то пиво «Афанасьев», то жвачку «Стиморол», от которой пухла душа. А кроме души, у него теперь ничего не осталось, и он с горечью осознал, что она маловата в сравнении с парившими рядом душами. Тут были души всех калибров и размеров, души самых причудливых конфигураций, души-кентавры, души-бизоны, души с человеческим обликом.

Рай, в его представлении, был чем-то скучным, занудным, бесплотным. А без плоти откуда же взяться радостям и наслаждениям? Но он понял, что прежде глубоко ошибался.

Первым делом к нему подскочил два года назад убиенный корреспондент газеты «Московский комсомолец» и попросил дать интервью о первых впечатлениях, но Ося выразительно поморщился и коротко обронил: «Отвали!» Рай, как оказалось, был обыкновенной планетой на орбите Сатурна, своего рода резервация душ или инкубатор душ, ждавших своего переселения на новые объекты. И как пригодилось Осе, что он в свое время читал египетскую «Книгу мертвых» и «Путешествие души в царство мертвых».

Здесь, у входа, толпились только что прибывшие на планету «Рай». И сам Влад Листьев брал интервью у двух известных московских авторитетов, погибших в перестрелке, а журналист Забулдыгин из «Общей газеты» интервьюировал зампрефекта Западного округа Москвы Баклажанова, которого третьего дня отстреляли прямо под стенами префектуры. Зампрефекта чего-то очень стыдился и не столь сожалел о своей смерти, сколь о том, что претерпел позор из-за финансовой чепухи на глазах у сослуживцев. Зато беспечен и весел был недавно отошедший в этот мир знаменитый актер Георгий Вицин. Он и здесь не переставал хохмить и предлагал всех обучить йоге.

Ося поплыл по аллее бесконечно цветущих бесконечных садов и увидел мирно беседующих Платона и Протагора. Он хотел спуститься и поздороваться, сообщить, что их сочинения спустя почти два с половиной тысячелетия идут нарасхват, но его внимание отвлек горячо спорящий о чем-то с Диогеном Сократ. На вершине холма стоял в задумчивости Наполеон и равнодушно провожал взглядом полет ангелов. Он окликнул одного, розовокрылого с подпалинами, взял лениво с подноса бокал шампанского «Клико» и снова погрузился в думы. Его снедало сожаление о том, как бездарно он проиграл сражение под Ватерлоо из-за перестраховщика и бюрократа Груши, неукоснительно выполнявшего рекогносцировку и не внимавшего здравому смыслу, а потому опоздавшего на час к месту сражения. Маршал Груши все вертелся и вертелся вблизи, все лез ему на глаза и надеялся, что Наполеон окликнет его, отчитает и наконец-то простит. И тогда с души маршала свалился бы камень сожалений. Но Наполеон не звал. И душа Груши уныло бродила с камнем в руках, уже вросшим в ее эманаду. Когда Ося свернул с банановой на вишневую аллею и почти дошел до яблоневой, он увидел Николая Васильевича Гоголя, который неожиданно кивнул ему с любезной улыбкой и сказал:

– Я вас узнаю, вы с Арбата! И зовут вас Ося Финкельштейн. Мы жили по соседству. И в доме номер семь по Никитскому бульвару у вас был временно склад, а потом вы переехали в дом номер восемь дробь два по Поварской, в этот ужасный подвал. О боже, какие там сложные запахи. Как вы могли терпеть «Грузинскую кухню»?

– А куда деваться, Николай Васильевич, – ответил с беспечностью Ося. – Хочешь жить, забудь про запахи. Мы все на Арбате верили, что деньги не пахнут. А они пахнут о-го-го как, они даже слегка пованивают. Деньги – это чистейшая глупость, ты гонишься за ними и можешь гнаться всю жизнь, а она тем временем сгорает. Я болван, близорукий ничтожный еврей…

– Здесь нет ни евреев, ни русских, ни украинцев, – заметил как бы мимоходом Гоголь. – Теперь вы, Ося, бессмертны! Ждите, пока вас опять переселят на землю или временно воплотят в персонаж какого-то романа…

– А как же вы, неужели вас еще ни разу не переселяли за эти сто пятьдесят лет? – удивился Ося.

– Моя душа прикована к двум памятникам на Арбате. Я идол! – с грустью сказал Гоголь. – Из-за этих памятников мою душу нельзя ни в кого вселить. Как только человеку возводят памятник, тотчас к нему приковывается его душа. И если возвели три или четыре памятника, то душа разрывается между ними и каждый идол стремится забрать себе большую часть. Есть добрые идолы, есть злые… Несчастен тот писатель, которому после смерти возвели памятник. Я из-за них страдаю, они порой не слушаются меня и живут самостоятельной жизнью, а мне хотелось бы отрешиться от земной жизни. Но я вынужден жить частицами души, там, где мне поставили памятник. Языческая вера не менее сильна, чем христианская. Ведь все малороссы в душе язычники, и наши прежние старые боги – идолы, добрые идолы. Они никогда не требовали жертв. Единого бога нет, нет верховного правителя вселенной, есть эманация души Иисуса, жившего две тысячи лет назад. Но его душу растащили, раздергали толпы в клочья, и он уже не в силах во что-то реальное воплотиться. Он был самый несчастный человек на земле, потому что все уповают на него и ждут чуда, ждут реального вмешательства в жизнь, ждут избавлений от страданий, ждут прощения грехов, но душа его не может сконцентрировать энергию, она вездесуща, она превратилась в звездную пыль, в мерцание космоса, в отблески зари и заката на равнине океана…

– Но скажите, – полюбопытствовал Ося, – а как же вон те два авторитета попали в Рай? Они же бандиты.

– О, эти господа пожертвовали изрядную сумму на строительство сиротского дома в Москве, в Люберцах, и им прощены их грехи. А крови на них нет.

– Ну а зампрефекта?

– Этот человек запутался. Он столько настрадался на Земле, он так издергался, он столько сожалел о своих промашках и неблаговидных делах, что еще при жизни сам устроил себе казнь. Он и здесь будет казнить себя и страдать три, четыре сотни лет… Поверьте, идеальных людей на Земле нет и во всем есть мера искупления. Вы торговали многими книгами, я знаю, вы начитанны, в отличие от простых смертных. Но жаль, что вы никогда не читали творений Блаженного Августина, вы никогда не брали в руки Вергилия, а жаль. Четыре душевные страсти служат началом всех грехов и пороков: желание, страх, радость и скорбь, ибо они происходят из тела. Но не плоть тленная сделала душу грешницей, а грешная душа сделала плоть тленной и лишила бессмертия…

Беседа с самим Николаем Васильевичем Гоголем слегка шокировала Осю, он внимал его словам, он готов был принять на веру все что угодно, даже заблуждения великого поэта и великого мечтателя, но каково было его удивление, когда он увидел на аллее сада Данте Алигьери, автора бессмертной «Божественной комедии», так выпукло, так емко, так мелодично описавшего «Ад» и «Рай», хотя его представление о Рае и не соответствовало действительности, ни Ад, ни Рай не могли быть на Земле где-то в затерянных лесах, людишки непременно проникли бы туда и все запакостили отбросами цивилизации.

Лицо Данте было невозмутимо, он неспешно плыл по аллее под руку с Беатриче, и она что-то весело щебетала, а он делал вид, что слушает ее, но, конечно же, думал о чем-то своем, может быть, о моральном облике ангелов, малость недоливавших шампанского в бокалы. Даже здесь, в Раю, великий поэт предавался великой скорби и описывал все новые и новые любови к доннам, к неиссякаемому потоку донн, избегая низких плотских помыслов, в которых погряз великий грешник Генри Миллер. Данте был не таков. И даже в любви ему нужна была пронизывающая сердце скорбь, его сердце питали и подпитывали сугубо утраты, ибо сладостная любовь сжигала вдохновение. И он вспоминал те времена своей жизни во Флоренции, когда он был молод и соревновался с эпикурейскими вольнодумцами, отрицавшими бессмертие души, вспоминал сотрапезников-поэтов Гвидо Кавальканти, Гвидо Гвинцинелли и заразивший его, Данте Алигьери, «сладостный новый стиль»… Да, это было время сладостных заблуждений, время сладостной охоты на донн, время оттачивания рифм, время кропания сонетов, время творения «Новой жизни», давшей разгон «Божественной комедии», ибо все комедия: и жизнь, и смерть, и Рай, и Ад… И если бы не было донн, не существовало многочисленных плотских любовей к неисчислимым доннам, он не постиг бы ключевой мысли к загадке мира…

– О, вы с Арбата, – подплыла к Осе душа Булата Окуджавы и отвлекла его от трепетного созерцания божественного Данте Алигьери. Ося и не подозревал, что здесь, в Раю, были свои землячества и все очень ценили земляков. И едва он прибыл сюда, как тотчас разнеслась весть, что прибыл новый человек с Арбата. И потянулась вереница земляков поглядеть на «свеженького», в эманаде которого еще пульсировали отблески арбатской жизни. Подплыла душа слегка хмельного замечательного писателя и человека Юрия Казакова.

– Ну как там Арбат? – спросил он.

Ося стал рассказывать о нелегкой арбатской жизни, о засилии азербайджанской мафии, о продажности, о скаредности, о скопидомстве ментов, о «Грузинской кухне», подпортившей исторический памятник архитектуры и заставившей уйти с Арбатской площади даже памятник Николая Васильевича Гоголя. О том, что прежнего Арбата уже нет и в помине. Воздвиженка продана Сашке Муркину, часть бывшей Арбатской площади, святыня Москвы, гордость Москвы, продана прохиндею Гехту, который собирается строить на этом месте высотную гостиницу «Хилтон», то бишь на том самом месте, где до 1771 года было «чумное» кладбище и стоит его разворошить… О, стоит только его разрыть, и вот тогда арбатцы хлынут потоком в Рай… И будет с кем поговорить, будет с кем скоротать времечко. И уж тогда смоет арбатскую азербайджанскую братву, против который бессильны все, даже сам министр Сергей Грызлов. Но вот чума – есть чума… Уж она освободит все тротуары… Она наведет порядок. Слушая эту отповедь, чувствительный, сентиментальный Юрий Казаков заплакал, окликнул ангела и выпил махом три бокала шампани. А потом сказал:

– И все же мы успели с тобой, Булат, описать наш прежний Арбат. Он останется хоть в памяти народной запечатленным. Хорошо хоть улица еще жива. Арбат никогда не умрет. Он вынесет на себе эту чертову азербайджанскую братву, эту проклятую ношу времени, эту проказу чиновничьего произвола. Этот рубец на мэрской совести. И может быть, само время очистит Арбат.

– Нет, нет, ты идеалист, – заговорил горячо и страстно Булат Окуджава, – время само по себе – это лишь мерило наших дел, а так это пустой звук и бестелесное колебание эфира. И без человека никакого времени не существует. Его просто нет, и все, как не было до ледникового периода и даже после, в мезозойскую эру… Я буду просить, чтобы мою душу срочно переселили на землю, надо врубаться в борьбу. И я готов переселиться даже в бомжа, даже в какого-нибудь мента поганого, мне нужна какая-то плоть, а уж что с ней делать – я найду. Надо спасать наш Арбат. И ты, Юрок, кончай пить шампань, двигай вместе со мной…

А Арбат жил преспокойно прежней деловой жизнью. Имя Оси Финкельштейна стало понемногу забываться, его облик как бы одела дымка забвения, как бы опеленали туманы времени, имя его тихо угасало в народной памяти и сердцах лоточников. А уж читатели книг его забыли и подавно. Забыл и певчий дрозд Василий Мочалкин, который перешел работать к нашим героям после того, как они отбили у азербайджанцев свои лотки не без помощи Мустангера, с которым их познакомил Сюсявый.

Угол на Новом Арбате, дом два, очистился от цветочного домика невероятнейшим и престраннейшим образом в одну из ночей конца декабря. Он как бы растаял в пространстве, как тают колючие снежинки в горячем дыхании. Его унесла чья-то незримая рука, а на арбатской мостовой остался след, походивший на след гранитной стопы гиганта. Тротуар в этом месте малость просел, но прохожие этого как бы и не замечали, а уж тем более городские власти. Пипл по-прежнему струился мутными потоками, выплескивающими изредка к лоткам читателей. И наши герои продавали нарасхват уже восьмой тираж романов немецкого писателя Зюскинда «Парфюмер» и «Контрабас», которыми зачитывалась вся Москва.

«Дом Ростовых» на Поварской больше не светился по вечерам цветастыми ресторанными огнями, не стонали жалобно флейты, не ныли насморочно-гнусаво гобои, не пели жалобно скрипки, а на тротуарах не теснились дорогие автомобили нуворишей и вороватых прожигателей жизни. На оснеженные улицы тихо спустилась тишина и трезвая жизнь. И как-то по-новому стал смотреться памятник Льву Толстому, что-то трезвое, что-то пронзительное, какая-то недвусмысленная проницательность грусти появилась в чертах его бронзового лица с налипшими снежинками.

Казачий эскадрон давно снялся и ушел в краснодарские дали, а у ворот «Дома Ростовых» теперь стоял на часах молодой, мордастый, улыбающийся есаул с шашкой в ножнах и отдавал честь шнырявшим мимо него туда-сюда писателям.

В главном флигеле усадьбы Ростовых в громадном вестибюле, где висели обсиженные мухами портреты проповедников соцреализма и адептов социалистической культуры, теперь работало «Литературное кафе». Чай здесь был из самовара бесплатный, а за пирожные и кофе надо было платить сущие пустяки. Но спиртного не было. И желавшие малость оживить беседу писатели шастали в соседний магазинчик. Но, учитывая писательскую нищету, нетрезвых здесь не наблюдалось.

И однажды в это кафе пришел какой-то невзрачный худощавый бомж с живыми, птичьи быстрыми глазами, с притворной утомленностью Одиссея, в сопровождении чуть поддатого сержантика милиции и прочел замечательные стихи, которые начинались строками:

Ах, Арбат, с тобой я снова, грусть моя, печаль моя,

Потерялась здесь подкова, не найти без фонаря…


Звали этого бомжа Талуб, был он немногословен и с какой-то нездоровой пристальностью, едва ли не жадностью вглядывался в лица писателей, как будто хотел кого-то отыскать, но ни «крестоносцы», ни замечательный критик и проповедник новой жизни Гриболюбов ему не были знакомы. И Талуба восхищали их смелые, дерзкие речи, восхищали стихи Купцова, так необычно было слышать от писателей самоё откровенность, а не завуалированную ложь.

Игорь Рок с Костей Збигневым тоже частенько заходили в это кафе вечером после работы. Писатели – сложный народ. Наши герои побаивались писателей и тех борзописцев, которые выдавали себя за писателей. Они никогда не называли себя писателями и не примкнули ни к стану «крестоносцев», ни к стану закисших псевдославянофилов из стана Ларионова, они не хотели участвовать в политической борьбе, им претило писать о Чубайсе или Волошине, хотя они прекрасно понимали, что у всякого времени есть свои ассенизаторы и кто-то должен расчищать строительную площадку.

Для писательских игр они были слишком несерьезны, их не приглашали ни в стан правых, ни в стан левых, ни славянофилы, ни евреи, они были лишь зеркальными осколками, отражающими мелкие штрихи бытия и пустоту духовной жизни. И порой уличный прибой прибивал к их лотку всевозможные осколки творческих душ, полусумасшедших художников или графоманов, уличных философов и забавных людишек, возмечтавших перекроить власть Кремля, обустроить Россию, обустроить мир, повернуть реки, выдумать вечный двигатель или вечную бритву. Мелкий уличный прибой прибивал к их литературному причалу утлые суденышки человеческих душ, искавших спасения в нематериальном мире. Они не жаждали богатства, не жаждали почестей и славы, они жаждали выразить себя на бумаге, чтобы быть понятыми, ибо в этой странной жизни их не понимал никто и это разрушало, это угнетало их, это как бы притапливало маленькие человеческие плавучие островки, которые сносило течением по Саргассову рыночному морю, закисавшему в плену водорослей. Рок очень бережно, с участием относился к полусумасшедшим писателям, ибо они называли себя именно писателями, а их вторая половина и впрямь могла принадлежать гению. В тех книгах, что они печатали за свой счет и валом несли на лотки, порой встречались прямо-таки потрясные страницы, но ткань повествования была вся изодрана на куски и фрагменты, словно все это писалось ночью при вспышках молнии. К ним постоянно приходила писательница Анжела Шубина, настоящая ее фамилия была Шуб, она упорно писала книги об охоте на медведей и лосей, росомах и рысей, енотов и оленей, хотя никогда на охоте не бывала. Героем ее всегда был сильный, статный, красивый мужчина, именно тот тип, которого ей не хватало в жизни, и он имел право жить на бумаге и в ее воображении. Бог знает какими судьбами ей удавалось найти спонсора и печатать тиражом в две тысячи все эти охотничьи истории. Она была красива и статна, и, может быть, ее литературные мастурбации оплачивали богатые любовники, так и не понявшие ее тонкой, романтической души. Она раздарила бы свои шедевры арбатской толпе, раздарила бы ментам, бомжам, студентам, банкирам, потому что была абсолютно непрактична, но ей очень хотелось все же продать эти книги хоть за копейки – не ради выгоды, нет, а ради маленькой гарантии, что их не выбросят, пролистав мимоходом, а обязательно прочтут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю