Текст книги "Арбат"
Автор книги: Юрий Вигорь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Что же касаемо поэтов, то после того как Евгений Евтушенко пустил иноверцев в «Дом Ростовых», Генри Миллер на всех рифмоплетов махнул рукой. Единственно, кого он уважал из живущих ныне поэтов, так это Купцова. Драчуна Купцова, едва не положившего голову на плаху и отдавившего все мозоли Борису Палкину.
Однако Генри Миллер был слишком категоричен в оценках московских писателей. Ему легко было судить: ведь он никогда не состоял в рядах КПСС и не пережил переворотов, не прошел разрушительной школы соцреализма. Писатели потихоньку подтягивались к «Дому Ростовых», и к обеду их набралось уже десятка три. Первыми, конечно же, заявились «крестоносцы». Критик Гриболюбов взобрался на памятник Льву Толстому и, держась за бронзовый пиджак графа, толкнул речуху. В нем жила и рвалась в бой душа правдоборца Рабиндраната Тагора.
– Чего мы ждем? – обращался он к толпе. – Десять лет перестроек и реформ были годами примитивной лжи и наглого попрания наших гражданских прав. Этот писательский дом должен отныне стать храмом правды. Писатели должны общаться с народом. И первое, что надо сделать после «Большой чистки», это провести настоящий съезд настоящих писателей, а не тех лгунов, оставшихся лгунами даже тогда, когда им уже нечего терять… Перед писателями должны быть открыты все двери, мы все должны описать, все запротоколировать для потомства. Лично я предлагаю прикрепить к Госдуме трех сатирических писателей, непродажных писателей, чтобы Госдума была описана изнутри. Ведь какие пропадают замечательные типажи негодяйчиков и надувателей, среди них просто тонут честные депутаты, как белые вороны в дерьме… Десяток штатных писателей необходимо прикрепить к Кремлю!
– Нет, вы не правы, – взобрался на постамент Иван Бульба. – Это Кремль надо прикрепить к писателям, чтобы мы могли спокойно его препарировать и все описать. Мы должны предотвратить клонирование Романа Абрамовича, а именно такой эксперимент проводится сейчас! Да и вообще правительство должно избираться только после того, как каждый претендент будет описан честным писателем, мы проведем свою, писательскую рентгеноскопию его души…
Почти сенсацию вызвало появление в «Доме Ростовых» известного советского и неокапиталистического критика Льва Анненского, замечательного мудреца, закалившего свой дух и тело круглогодичным моржеванием в московских прудах. Лев Анненский всегда говорил, что он полуеврей-полуказак, и очень гордился этим симбиозом генов, давших чудесные всходы на ниве русской литературной пашни даже в условиях рискованного земледелия. И если уж такой осторожный человек поддержал «крестоносцев» в их начинаниях, если в нем очнулся казацкий дух, то быть добру. И как только по Москве разнеслась весть, что к бунтующим… нет, это слишком сильно брякнуто, потому что против кого же бунтовать у себя в доме? – вернее сказать, к митингующим примкнул, а затем и влился в их ряды Лев Анненский, в «Дом Ростовых» потянулись осторожные евреи из «ССС» и появился даже сам известный агрокритик-чересполосник Темирзяев-Нечерноземский. И тот же Темирзяев-Нечерноземский хотел было тоже запустить речуху о миротворстве, о национальном замирении, о размывке границ между сионистами и славянофилами, но его перебил Генри Миллер, то бишь атаман Василий Шуйский. Он сказал:
– К делу, господа. Я объявлю захватчикам-ресторанщикам ультиматум. И если через сутки они не освободят наш Дом, мы приступим к его очистке сами…
Его слова заглушила волна ликования. Вся Поварская была забита народом, негде было спичке упасть. И случайный зевака, протиснувшийся с тылов Дома актеров, спросил дворника Варфоломея:
– А скажите, любезнейший, что здесь происходит?
– Да фильм про революцию снимают… Репетиция идет, етить твою в качель! – ответил радостно Варфоломей.
И чем больше на улице Поварской появлялось писателей, а надо напомнить, что только в Московской писательской организации их числится три тысячи, тем больше стекалось народу. Интересно было послушать писателей живьем, ибо даже по телевизору нынче не увидишь живого писателя. Писатели не на шутку разошлись, они раздухарились под прикрытием казаков, они обрели как бы второе мужество. Их речи были зажигательны, они говорили о том, что страна живет, как в кошмарном сне…
– Страной правят бесы, бесы на всех уровнях, от олигархов до чиновников Кремля, – вещал поэт Ябстердумский. – Нарушен сам принцип дарвиновского естественного отбора, и вводится намеренно извращенная дарвиновская философия: сильным достается все! Планета – для элиты! Не приватизаторы – не люди, а зомби. У нас болтают о демократии. Это ложь. Никакой демократии не было и нет. Власть, заводы, фабрики, рынки, посты префектов, губернаторов заняли вчерашние коммунисты-предатели, объявившие себя новой элитой.
– Господа! – выкрикнул какой-то мелкий буржуй из толпы. – Это же интеллигентишка-трепач. Вчера по телевидению выступал министр Швыдкой и публично объявил, что интеллигенты погубили Россию. Бейте его!
Но буржую тотчас надавали по шеям, и он растворился в толпе, как обмылок. На бочку из-под кваса взобрался преклонных лет профессор Владимир Грушин и сказал:
– Товарищи! Граждане! Я презираю всех этих нуворишей и олигархов, которые ставят народу в вину, что мы якобы не сумели адаптироваться к рынку, а потому обречены на вымирание. Нам изначально были поставлены неравные условия игры. Все, кто имели доступ к приватизации, – это блатные коммунисты, имевшие коррупционные связи. Дело даже не в том, кто нынче беден, а кто богат. Нас попросту вышвырнули из игры. У нас нынче в стране нет критериев правды. Вспомним декабристов. России всегда был надобен гражданин! Но его нет! Без него не может существовать государство. Сейчас в ранг морали возведена идеология вора: «обогащайтесь!» Но на воровской идеологии прогресс не построишь. Снова вспыхнет классовая борьба, снова произойдет свержение буржуев, и освободительное движение выльется в новую революцию. Так не будем затягивать ее! Россия нам этого не простит.
– Ура Грушину, ура Гриболюбову! – бушевала толпа. – Писателей в правительство! Писателям надо отдать Кремль! Купцова в президенты!
Стукачи и фээсбэшники рыскали в толпе и советовались между собой, стоит ли вызывать «воронки» и грузить эту не в меру разговорившуюся публику.
– А ведь, по сути, они правы, эти писателишки, – сказал вполголоса полковник Плюшкин, – за последние десять лет в стране ничего не изменилось, кроме масштабов разворовывания денег из бюджета, уж мы-то с тобой, братан, всю правду знаем.
– Ну и что, что они говорят правду, – желчно усмехнулся майор Подосиновиков. – На хлеб ее не намажешь. Проворонили девяносто третий год, так теперь кусайте локти. Олигархи нам хоть платят премии по двести долларов, а у этих будешь работать за «совесть», за «офицерскую честь», за «отечество», за «родину», за очередную звезду… Я при коммунистах «запорожец» себе купить не мог, а теперь купил по дешевке «мерс»-семилеток. Нет, нет, грузить их в «воронки» нельзя, товарищ полковник. Пусть отшумятся, пусть перебродят, пусть выпустят пар. Главное – дать публике выпустить пар, чтобы в «котлах паровоза» не поднималось давление. Тогда «паровоз» останется на месте, – подытожил он, важно потупясь.
Митинг перерастал уже в некую манифестацию, в толпы писателей влились студенты Литинститута, МГУ, они заполнили Поварскую до самого Нового Арбата и создали громадную пробку машин на президентской трассе. Клаксоны завывали какофонией на разные голоса. Назревал скандал.
– Вот теперь самое время их разгонять, началась цепная реакция, – схватился потными руками за сотовый телефон полковник Плюшкин. Он доложил обстановку в УФСБ, там связались с директором. И поступила команда – толпу не трогать. Было решено на встречу с писателями срочно выехать самому начальнику Управления внутренней политики администрации президента Александру Сергеевичу Кособокину. Это была большая величина.
Александр Сергеевич курировал всю издательскую политику страны, и в том числе, косвенно конечно, должен был курировать писательское стадо, хотя как это осуществлять на деле – ему никто никогда не объяснял. Да и негде было собрать писателей. И что он мог им сказать? Что он как бы отвечает за умонастроение в писательских рядах? Так не было никаких рядов. Не было даже стада, потому что писателям негде было собраться. Они намеренно были поставлены в такие условия, у них намеренно было отобрано все. Чтобы они не могли обсуждать свои творческие планы. Чтобы они утратили чувство локтя коллеги, товарища по перу, чтобы в них вселилась растерянность, вселился страх. И тогда каждый поймет, что, в сущности, – не о чем писать. Можно разве что хохмить. И стране нужны хохмачи, весельчаки, авторы развлекушечных стрелялок, иронических детективов, авторы таких романов, как «Веселые похороны» Людмилы Улицкой. Времени нужны развлекатели и запудриватели мозгов, неспособные пробудить мысль – а что же мы нынче за страна?
Куда мы идем? Не в бездну ли? И ради чего живем? Неужто для того, чтобы клонировать приватизаторов-паразитов, ничего не производящих, живущих арендой? Всех этих Березовских, Абрамовичей, Гусинских, Фельдманов, Гехтов и Муркиных, растащивших Москву и страну? И неужели таков исторический итог Ледового побоища, Куликовской битвы, Полтавского сражения, Бородина, Сталинградской битвы? Такова судьба потомков победителей этих славных сражений? Таково историческое предназначение русского? Татарина? Узбека? Стать пешками в игре комитета трехсот самых богатых в мире евреев, куда не попал Черномырдин только потому, что не еврей. Хотел попасть, но получилось как всегда.
…Кособокин был обычным посткоммунистическим чиновником, так и не сумевшим довести до совершенства искусство открыто врать в глаза. Он служил в Главном управлении внутренней политики пять лет, потому что надо же было где-то служить, что-то зарабатывать на жизнь, у него имелись старые серьезные связи, он был человеком команды. И он должен был уметь лавировать. Он обязан был научиться врать. И он в меру своих способностей врал. Но потом ему было, как говорил Николай Островский, «мучительно больно». И эта боль, к счастью, приходила все реже и реже. Он оттачивал искусство лавирования, он все больше и больше преуспевал в подковерных играх. И все же писателям, именно писателям, ему врать было нелегко, потому что они прекрасно знали, кто он такой, знали всех его заместителей, в том числе бывшего писателя, члена Московской писательской организации, первого заместителя Кособокина – Сергея Александровича Абрамова. Абрамов писал фантастику, и тоже курировал писателей, и тоже как бы отвечал за их умонастроения, но не встречался публично с ними вот уже лет десять. Он боялся выйти с ними на диалог, как боялись этого все шесть коллег Абрамовых, случайных однофамильцев, работавших в администрации президента.
– Друзья, – сказал Кособокин, обращаясь к толпе, – этот митинг несанкционированный, никто не давал вам на него разрешения, и это серьезное нарушение порядка. Но тем не менее мы не стали применять никаких мер, мы готовы идти на диалог. Но не на улице. Изберите трех парламентеров, трех делегатов, и мы обсудим ваши проблемы сейчас же в «Доме Ростовых». Я уже переговорил с председателем Союза писателей СНГ Михалковым, он с радостью предоставит нам для переговоров свой кабинет.
– Выбираем делегатом Гриболюбова! – ревела надрывно толпа.
– Профессора Грушина! Мы выдвигаем профессора Грушина! – кричали студенты.
– Слово Доброедову! Отдайте нам наш писательский дом! Долой Сергея Михалкова и Ларионова! Арендодателей вон! Московские писатели и писатели из глубинки не выбирали Михалкова. Его выбрали два узбека! И один чукча!
Увы, правда есть правда, Сергей Владимирович Михалков был непопулярен у нынешних московских и российских писателей. Этот составитель гимнов на поверку оказался типичным советским бюрократом. Будучи год секретарем Союза писателей СНГ, он ни разу не пожелал встретиться с писательской общественностью и хотя бы в общих чертах обсудить, поговорить – в чем же состоит сегодня миссия русского писателя в этот трудный для России час. Он все делил и делил имущество, он сражался целый год за передел имущества, он вел себя как типичный прагматик-коммунист: отбить дом самому, а потом сказать – вот, я победил, венчайте меня лаврами, друзья! Но зачем ему был нужен этот дом, кроме как для сдачи в аренду, он не знал сам, не знал, на что ориентировать писателей. Он был всего лишь автор детских баек и дежурный составитель гимнов. Толпа наседала на Кособокина, прятавшегося за охраной:
– Почему Кремль не выходит на диалог с народом? Почему не выходит на диалог с писателями? Даже отец советской бюрократии Ленин постоянно общался с рабочими, он боялся бюрократического стиля, а вы спрятались в кабинетах от нас, вы боитесь нас! – шумела толпа. – Мы требуем по конституции контроля над властью! Это мы власть, а вы лишь наемные кухарки! Так извольте выполнять наши требования!
– В таких условиях я не могу вести диалог, – ответил Кособокин. – Я жду ваших делегатов в «Доме Ростовых».
Критику Гриболюбову так много хотелось сказать Кособокину, так много хотелось выплеснуть в лицо властям, но он прекрасно понимал, с кем имеет дело, он понимал, что его все равно никто не послушает, никто не станет внимать здравым доводам, потому что эта власть в своей сущности была антинародной, это была власть «семьи», власть монополистов, власть недобросовестных конкурентов, власть Центробанка, ежечасно грабившего свой народ. И потому он сказал лишь одно:
– Отдайте нам наш Дом! Вышвырните отсюда армян! Мы переизберем Михалкова.
– А вы знаете, что по восемнадцатой статье Конституции РФ мы как власть не имеем права вмешиваться в жизнь общественных организаций? – ответил Кособокин и изучающе оглядел его изможденное лицо, набрякшие мешочки век, больные глаза с красноватыми прожилками, впавшие щеки.
– Но почему же вы тогда указом президента передали наш Дом фирме «Эфес» на баланс, с тем чтобы «Эфес» передал его «Конгрессу русской интеллигенции», а тот уже пустил сюда писателей? Ну разве это не подковерные игры Кремля?
…Пикировка писателей с Кособокиным длилась час. Кособокин лавировал, Кособокин врал. Кособокин обещал. Он просил обождать. Но писатели не соглашались ждать.
– Я доложу президенту, – заверил Кособокин.
28
Ну что ж, господа, про революцию нравов так про революцию, сюжет делает внезапный прорыв в будущее, сюжет начинает прорисовываться все явственнее и набирает скорость, как пущенный под откос товарняк. Так или примерно так выразился в свое время Владимир Ильич Ульянов, на что Надежда Константиновна резонно заметила: «А нам, марксистам-прогрессистам, все равно, что подносить не целованных, что относить целованных…»
Вам-то все равно, господа революционеры, у вас времени в истории и красных красок предостачно, а вот войдите в положение низкооплачиваемого автора, у которого на шее две тещи и две неработающие жены. Цензуры нынче вроде нет, вроде тишь и благодать, а на самом деле как раз все наоборот, тухлый ветер перемен уже задул… И невольно пишешь с оглядкой, чтобы самому не стать внештатным персонажиком в белых тапочках, чтобы самому не угодить в отлет. Да, творческая свобода, надвременная свободка нам только снится. И никогда, никогда не можешь себе позволить, как жертве социализма, убрать ногу с педали тормозов, стоп-сигналы то и дело помигивают, вызывая недовольство читателей, критиков, а в первую очередь персонажей. Персонажи нынче ой как непросты, и всяк качает права и даже порой угрожает автору. Вот и попробуй с ними сладить. А не угодишь – разбегутся во все стороны, как тараканы, да на тебя же, где надо, и настучат. Приходится искать консенсус и усмирять недовольство тех, которые еще не описаны и то и дело стучатся то в дверь, то в крышку гроба, то в затопленный отсек… межзвездный отсек. И вся эта пестрая публика буквально раздергивает сюжетик, как жильцы коммунальной квартиры. Порой эта неугомонная братва расшатывает стропила, растаскивает кто куда строительный материал романчика, и чтобы ее как-то утихомирить, приходится мимоходом делать зарисовки, небольшие творческие заготовки, маленькие отступления и инверсии. Ничто не исчезает в этом мире бесследно, не растворяется в космосе ни одна душа и каждый персонаж – это слепок либо с живой, либо с усопшей души. Впрочем, усопших душ не бывает, усопшими бывают лишь люди, а души бессмертны, и они непрерывно плодят и плодят персонажи, чтобы воплотиться хоть в них и начать разговаривать, начать передвигаться и незримо перетекать в читательские миры, завоевывая и их души, а затем перевоплощая в живых людей. Бог не дает сачковать. Он всегда на стреме. Он только и делает, что занимается сублимацией душ и перелицовкой персонажей, вставляя все новые и новые файлы в башку автора. И особо в цене души покинувших земную юдоль писателей, как трансформаторов персонажей.
Вот так иной раз в минуты отступлений предаешься размышлизмам, расхаживаешь, как прораб, по строительной площадке романчика, а под ногами то здесь, то там лежат нетрезвые, что-то невнятно мычащие, что-то претенциозно помыкивающие персонажи, лежат штабелями еще не нашедшие применения заготовки, которые и выбросить жалко, и неизвестно куда приткнуть, не лезут в строку, а ты примериваешь их и так и эдак…
Ну как откажешь во внимании Николаю Васильевичу Гоголю, если он прорвался на страницы повествования! А ведь дальнейшая судьба андреевского Гоголя и впрямь трагична, и впрямь символична для нашего времени и достойна отдельной главы. И надо бы описать то, как бронзовый андреевский Гоголь пробирался тайком на Украину по ночам, и сколько претерпел он в пути разных невзгод, и даже посягательство на его личность и бронзовое имущество. У нас ведь обидеть и ограбить даже бронзовый памятник – плевое дело. И куда жаловаться пойдешь? Самое трудное было – отбиться Николаю Васильевичу от простых мужиков в провинции, от собирателей цветных металлов, которые все порывались сдать его в утильсырье. У них голова шла кругом при виде разгуливающего такого количества валюты, неважно, классику она принадлежит или нет. И дело порой доходило буквально до драки, буквально до руко– и бронзоприкладства, хорошо рядом был в изножье Тарас Бульба. А то б не миновать беды. Не миновать переплавки. И очень был удивлен Николай Васильевич андреевский, что таким непотребным делом стали заниматься мужики на Руси Великой через сто пятьдесят лет после написания «Мертвых душ», прямо-таки антинародным делом выкорчевывания памятников из истории и обрезанием высоковольтных и низковольтных проводов, а также телефонных линий. Это обстоятельство повергло незабвенного классика в шок, и он даже сделал передых в пути и две ночи кряду сидел в глубокой задумчивости на площади какого-то зачуханного городишки в рязанской провинции под названием Козловещенск. И нелегкие думы выдавили бронзовую слезу из его бронзовых глаз. Николай Васильевич пытался предугадать, что же ждет его дальше в тайном шествии по Руси Великой, что ждет его в тихом некогда городе Нежине и на хуторе Васильевском. Нет ли и там злостных утильщиков и посягателей на памятники, невзиравших на лица и литературную особенность. А ежели и там, на Украйне, такая же нищета, как и в Рязанщине, как и в тульской глубинке, то стоит ли туда держать путь? Не проще ли одуматься и поворотить назад в Москву? И начхать на запахи, начхать на «Грузинскую кухню».
Всюду в жизни есть свои неудобства и надо искать консенсус, надо притираться в рыночном мире, надо уметь прощать и забыть об амбициях, о том, что ты велик. Ты думаешь, что ты велик, а это оказывается иллюзией… Ты просто кусище, глыбища бронзы. И вся твоя цена измеряется весом…
Вот так его всегда на полдороге терзали сомнения и всегда было трудно на что-то решиться, даже рукопись «Мертвых душ» толком сжечь не сумел и несколько страниц выхватил из камина холоп Семен… Не было советчиков рядом, не было ни друзей, ни жены, ни детишек… И чем дольше предавался горестным мыслям Николай Васильевич, сидя посреди площади города Козловещенска прямо напротив бывшего здания райкома партии, а ныне Союза рязанских коммерсантов, тем тверже зрела в нем уверенность, тем увереннее прорастала мысль, что зря, зря он сорвался с места и оставил одного Гоголя томского. Как-никак собрат, несмотря что гранитный и изваян коммунистами. Москва есть Москва! Хоть в утиль не сдадут! Не пропадешь бесследно в жерле доменной печи. А в Нежине мужичье, видать, тоже бедствует, тоже изрядно озлоблено. И кому он там нужен? Помнят ли хохлы о нем? Ведь никогда не был украинским писателем, никогда не был ультранационалистом…
И вот однажды ночью тихую задумчивость Николая Васильевича нарушили звуки тяжелых бронзовых шагов, и он поднял очи и увидел нежданно пробирающегося такого же бедолагу, как и он сам, бронзового, в полный рост, Михаила Юрьевича Лермонтова. Правая бронзовая рука его была на перевязи и брякала, позванивала чуть слышно на ходу, а в глазах слабо светились судорожным светом то ли страх, то ли загнанность затравленного зверя.
– Сударь, – окликнул он Гоголя андреевского. – Вы спите? Простите великодушно, что потревожил вас и оторвал от высоких дум.
– Да нет, я не сплю, какие уж тут высокие думы, я отдыхаю с дороги, притомился малость в боях с местным мужичьем-утильщиками, – отвечал Николай Васильевич.
– Так, значит, вы не местный? – удивился Лермонтов.
– Конечно же, нет. Да и откуда взять в этом захолустье столько бронзы на памятник. Во мне четыре с половиной тонны, – проговорил с грустью Гоголь. – Да и зачем я рязанцам? Здесь не почитают и не читают меня.
– А во мне четыреста пудов меди, да восемьсот пудов олова, да тысяча двести пудов бронзы, – отвечал с горьким вздохом Михаил Юрьевич. – Мне передвигаться бесшумно очень сложно. А тут вот давеча на пустынной дороге напали парни из захолустья, хотели руку отпилить. Покалечили меня. Теперь бряцаю на ходу. А на ремонт средств нет. Мне бы вызнать покороче дорогу на Кавказ. Я пробираюсь из Нижнего Новгорода в Пятигорск.
– На лечение? – полюбопытствовал Гоголь.
– Да какое, к черту, лечение! Устал я стоять в этом Нижнем Новгороде на площади. Кругом киоски, тонары, лотки, грязь, ругань, торги идут от зари до зари, война с рэкетом, поборы чиновников. А тут я ни к селу ни к городу. Они и прозвание мне дали – «Мишка Бельмастый». Если забивают «стрелку», то так и говорят – побазарим у Бельмастого ровно в шесть. Надоело, знаете ли, опостылело все на свете. Сто восемь лет отстоял, всего повидал на своем веку, терпел мэром города Бориса Немцова, потом этого, как его, киндерсюрприза Кириенко. Воровали тогда, я бы сказал, умеренно, а сейчас распоясались вовсе, не отличишь блатных воров от политиков, а политиков от казнокрадов, хотя мне, прошу заметить, сверху видно все даже за каменными стенами. А вы куда держите путь, сударь?
– Да я и сам не знаю, – ответил смущенно Гоголь. – Думал было идти в Нежин, да, видать, утильщики не дадут достигнуть, очень уж во мне большой соблазн для них таится. Лучше б я гранитным был. Гранитным памятникам нынче жить куда проще. Что с них взять? Никому до тебя дела нет, если не подпадаешь под постановление бывшего президента Ельцина «О идеологической направленности памятников». Я до 1952 года на бывшем Арбатском, а ныне Гоголевском бульваре стоял. Не угодил Сталину как «думающий Гоголь», задвинули во двор, хотя к политике никогда не имел никакого отношения. И нынче иметь не хотел бы. Вон ведь выселил прощелыга Гавриил Попов с Лубянки Феликса Эдмундовича Дзержинского, а ведь какая глыбища была. Теперь красуется на месте свалки памятников на Крымском валу. Там и тридцать шесть Ильичей, там и Крупская, и три Карла Маркса, и семь Энгельсов, и два Щорса, а Павлик Морозов бронзовый работы скульптора Исаака Рабиновича пропал бесследно, хотя был на балансе у правительства Москвы. Пропали неизвестно куда все семнадцать товарищей Сталиных, пропал памятник скульптора Шадра «Ленин в гробу»…
– Это которого Шадра? – полюбопытствовал провинциал Михаил Юрьевич, не блиставший эрудицией и часто путавший гениального скульптора Ивана Петровича Витали с сыном плотника из города Шадринска Ивана Дмитриевича Иванова, взявшего себе псевдоним «Шадр» на европейский манер.
– А это того самого, голубчик, который наваял бюсты «Рабочий», «Крестьянка», «Красноармеец», «Сеятель»… Их изображения, если памятуете, были запечатлены на советских денежных знаках до 1961 года… Вы должны были слыхивать о его нашумевших скульптурах «Булыжник – оружие пролетариата» или «Рабочий сезонник», который стоит рядом с вашим московским собратом – Михаилом Юрьевичем гранитным – в Лермонтовском скверике, который уцелел от Лермонтовской площади. А ведь раньше в Москве был Лермонтовский проспект… Времена меняются, господин поручик, вчера ты был проспектом, а завтра, глядишь, именем твоим не назовут и закоулок. Вы ведь и при жизни стали жертвой политических интриг. Жаль, жаль, что свидеться нам не довелось, а ведь дом вашего батюшки на Малой Молчановке всего в двух шагах от усадьбы Аксакова на Большом Афанасьевском переулке, где я живал прежде. Да и последние четыре года я обретался неподалеку, в доме Талызиных, где сжег рукопись «Мертвых душ»…
– Неужели так-таки взяли и сожгли без оглядки на потомков?! – тоскливо вскричал поручик Лермонтов. – Я не знал, я не дожил, я был в ту пору уже давно убит на дуэли…
– Да помилуйте, зачем она им. Они и остальных моих сочинений сегодня не читают. Мы устарели, голубчик. Мы уже не «герои нашего времени», мы покрытые патиной герои прошедших времен. Впрочем, все, что я там накалякал, у меня сидит сиднем в голове, я ведь на досуге все мысленно перелицовываю и переписываю, женил вот надысь Чичикова на одной отставной генеральше и пустил его на поприще дипломатии, а он, подлец, возьми и развяжи с турком войну. Грозил втянуть весь Новый Свет вместе с Абрамом Линкольном. Я, брат, вовремя его остановил, перекинул лет на пятьдесят вперед, так он надумал учинить в России революцию, а допреж переловить и извести всех граждан по фамилии Ульянов.
– Да что Ульянов! Он пацан. Хоть грамоте умел… А надо бы переловить допреж всех, кто имел фамилию Ельцин и Чубайс. А заодно всех отпрысков Черномырдиных. А та-кож Абрамовичей и этих, как их…
– Лужковых?
– Да нет же… Выскочило из головы. Ну, которые приватизировали алюминиевые заводы.
– А, братьев Черных?
– Да нет же, – тер в досадной забывчивости бронзовый лоб Михаил Юрьевич.
– Знаю, знаю, кого вы имеете в виду. Дерипасок, – мелко, дробно хохотнул Гоголь. – Расчудеснейшая фамильица. Надо будет ввести какого-нибудь негодяйчика в сюжет «Ревизора» в новой редакции бронзового литья.
– А вы что же, рукописи льете? – удивился провинциал Лермонтов.
– Запросто, – усмехнулся Гоголь. – При нынешней технологии это пустяки. А то ведь бронзовых перьев нынче нет, да и бронзовых чернил не сыскать. А так отлил на матрице и держишь в себе… Была тут одна предерзостная мыслишка послать на конкурс в «Триумф», в фонд Бориса Абрамовича Березовского, где председатель жюри Василий Аксенов. Да ведь они, наверное, в бронзе не берут? Им в золоте подавай, наивысшей пробы. Да и концы надо иметь…
– Это какие же такие концы? – насторожился поручик Лермонтов и на всякий случай подкрутил свой бронзовый ус.
– Да обыкновенные концы. Ты знаешь меня, я знаю тебя, а ты, к примеру, Никодима Петровича, а он Виктора Степановича, а тот Владимира Владимировича, а уж тот самого… Вот и выходит, что сводишь концы с концами. А у меня на Аксенова нет концов. И на Юнну Мориц нет. И на Фазиля Искандера нет… И замусолят они мою бронзу… А ведь от себя, от плоти своей отрываю, голубчик, переписываю по шестнадцати разов кряду за долгие московские зимние ночи. Вернее, переписывал раньше. А пару лет назад построили рядом со мной во дворе «Грузинскую кухню». Запахи там, доложу я вам, ужаснейшие по своей сложности, во дворе двенадцать мусорных баков, высятся грудой ящики из-под пива, из-под вина, из-под водок семнадцати сортов, банки консервные из-под соусов всевозможных иностранных. Летом предаваться сочинительству невозможно: вонь, мухи хмельные носятся роями целыми, полчища полупьяных крыс. Я летом и не творил последние три года. Сочинял немного зимой, когда нет такой вони и окна ресторана не открывают, не слышно запахов, не слышно кичливых грузинских песен. Это вам, голубчик, мил Кавказ, это вам хотелось бы стоять на моем месте. Глядишь, и написали бы роман о «новых русских», о «новых грузинах» и «новых азербайджанцах»… Ведь как ловко опутали своими шелковыми прядями медоточивой лжи Москву, погибла матушка, омаразматилась вконец, все пропили дети гнилостного пролетариата, молившиеся на идола Ульянова. А он идол, идол! Да и мы с вами, голубчик, превратились в идолов. Только нам веры нет, слаба наша вера красивых, хоть и честных слов, не пробрать ей нынче сердца. Иное литье сейчас надобно. Я ведь только сейчас понял – языческой верой мы, памятники, сильны! И обижать нас, идолов, не след. Вот недавно два молодых балбеса забрались на памятник Минину и Пожарскому на Красной площади, обломили часть бронзового барельефа, а тут нога возьми да и подвернись, рухнул обидчик на мостовую с расколотым черепом. Думали – случайность… А случайность – это самая строгая закономерность. Никакой случайности не было. Минин того балбеса и наказал, хотя Пожарский хотел простить дурню шалость…
– Это вам, москвичам, привольно, у вас есть о чем писать, – ответил, баюкая пораненную руку и нежно поглаживая ее, поручик Лермонтов. – А у нас в провинции такая дремучая смертельная тоска, такая непробиваемая коррупция, такая гибельная спячка умов. Интеллигенция вымерла. Остался либо спившийся пролетариат, либо проворовавшиеся господа коммунисты, ставшие неокапиталистами и лжепророками. Тоска, тоска, как чума, затопила Россию, она царствует и здесь, в Козловещенске. Прозы я не писал сто лет. Изредка стихи. Хотя был соблазн разворошить новгородский муравейник. О если б кому-то удалось разворошить эти муравейники по всей Руси!.. Но никто, никто из живых не сумел разворошить их. А надо, надо ворошить. Надо, чтоб звонили колокола. Не колокола этих пригревшихся елейных служителей мистического пророка из Назарета, сзывающие на рабское поклонение и шептание молитв, а колокола, разбудившие Минина и Пожарского… Разбудившие умы. Герценов надо клонировать, хотя я всегда был поклонником метода индукции Фейербаха и чувствовал себя неуютно в девятнадцатом веке. Я обречен на вечность, но с готовностью обменял бы эту вечность на год жизни. И неужели мы с вами, Николай Васильевич, не пробудим Русь? Как это там у вас: «О Русь, взмахни крылами». Но нет, не машет…