Текст книги "Арбат"
Автор книги: Юрий Вигорь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Ося хотел отправить письмо без обратного адреса, но женщина в окошке, в погонах капитана и кителе цвета хаки, сказала ему, что без обратного адреса нельзя. Письмо не примут в почту и экспедицию.
– Да вы не бойтесь ничего, смело пишите свой домашний адрес, – сказала она с матерински ласковыми нотками в голосе и облучила его дружеским прищуром голубых с мельчайшими розовыми прожилками глаз. Она напомнила Осе чем-то энкавэдэшницу из старых советских фильмов, усталую и простоватую энкавэдэшницу, которая служит не потому, что верна товарищу Сталину и его делу, а потому, что хочется жрать и надо кормить детей, а больше служить негде. Да и тут, в сущности, платят копейки – стучи не стучи на коллег…
– Пишите, пишите, никто к вам домой не приедет, – мягко, почти умильно добавила она, глядя со смешинками в углах рта на растерянного Осю. – А если уже очень хотите, напишите просто: «До востребования». И укажите номер почтового отделения…
Они разговорились. Женщину-капитана из Кутафьей башни звали Татьяна Алексеевна. В башне пахло мышами и сыростью. На маленьком столике перед окошечком за сеточкой с прорезью для писем стоял большой щербатый таз с водой, в который с потолка мерным музыкальным звоном били бульки, брызгая по столу. И чем полнее был таз, тем меньше капали бульки, тем мягче отдавался их перестук, напоминавший чем-то просачивающееся в бездну время. Татьяна Алексеевна неторопливо вытирала тряпкой стол. Было в этой процедуре что-то домашне-житейское, разрушавшее атмосферу официоза, которой были пропитаны все фирмы, все предбанники фирмачей в Москве. И в этой домашней, такой дурацки-милой обстановке, Татьяна Алексеевна выглядела чуть ли не царевной в погонах, хотя погоны абсолютно не шли ей. А китель цвета хаки шел к ее светлым волосам, зачесанным на пробор и скрепленным тайваньскими заколками.
Разговаривая и снова как бы между делом вытирая стол, она странным образом успокаивающе действовала на нервы и производила впечатление очень занятого, очень сосредоточенного на подборе этих брызг от булек человека. И дело это, как видно, было привычно ей и нравилось ей.
– А что это у вас тут капает с потолка? – недоуменно и даже слегка ошарашенно спросил Ося, нагибаясь и пытаясь рассмотреть, кто же там льет эти чертовы бульки с потолка в подтеках и абстрактно-замысловатых разводах стиля постмодерна. Ведь так ненароком можно и письма от народа на имя президента подмочить…
– Да это вода, простая дождевая вода, – сказала с деликатной извинительностью Татьяна Алексеевна. И мило улыбнулась, и добавила, развеивая страхи Оси: – Письма не подмочатся, не успеют, у меня их в шестнадцать ноль-ноль все заберут. Я ведь только приемщица-регистратор. Как осень или весна – ну чистое наказание с этой башней, протекает где-то кровля и протекает. Дождь нынче был три дня назад, а она все течет и течет. Набралось, видать, много в камни. А где там щель – никто вызнать не может. Лазали наши строители, ковыряли сверху башню, а вглубь нельзя: кремлевская реликвия!
– А зачем вглубь? – удивился Ося. – Надо кровлю новую положить. Башня-то небольшая. Укрыли бы металлочерепицей.
– Ну вы скажете, – махнула белой ручкой царевна в погонах и звонисто засмеялась. – Откуда у нас деньги-то? Три года я здесь сижу и вытираю, вытираю… У меня уж мысль закрадывается: а может, подкопить малость деньжат, да и попросить зятя покрыть толем…
– Ну и дела, – вздохнул смятенно Ося и вдруг понял, что если президенту нет дела до крыши этой исторической башни, то как же далеко ему покажется все, что написал Ося. И что значит его борьба за правду против шанхайского форума… Но письмо он все же отправил. Неудобно было забирать. Это было равносильно тому, как обидеть ее. И Ося написал свой домашний адрес и отдал письмо. «Будь что будет, – думал он. – Мне нечего терять. Бандиты нас не съели, менты недожевали и подавились, а фэсэошники и фээсбэшники вряд ли скрутят голову». Он сожалел лишь об одном – он сожалел о том, что упомянул в письме: все лотки на Новом Арбате сейчас достигли высоты два метра против положенных метр двадцать сантиметров. Но этим он хотел бросить упрек властям, что вся их якобы высокая требовательность к технологии торговли на президентской трассе – чистейшая профанация. Никто из фэсэошников принципиальности не проявлял, с ними всегда легко договориться за мзду. И вряд ли был святым человеком начальник секретариата Федеральной службы охраны Российской Федерации полковник Сергей Киселев, в чьем ведомстве работала царевна Татьяна Алексеевна. Полковник Киселев находился в некой ирреальной, абсолютно недостижимой удаленности. Но Осины мечты достичь справедливости простирались еще дальше. И когда пришел письменный ответ от полковника Киселева на Осин домашний адрес, Оси Финкельштейна уже не было в живых. Перед тем как пришел ответ Осе, пришла официальная бумага в управу «Староконюшенная» с требованием понизить высоту лотков. Полковник Киселев все же обязан был как-то отреагировать на сигнал и если не принять меры, то хоть уведомить…
Но это произойдет не скоро, жить Осе еще оставалось тридцать три дня. И никто на Новом Арбате и Арбате не знал об отправленном Осей письме, не знал ни Карен, ни Нурпек, ни Закия, ни Садир, ни сам крутой Зуди и еще более крутой Зураб. Не знал и авторитет третьего разлива чеченской группировки Мустангер. Не знал и провидец судьбы, колдун Фемистоклов, допивавший с журналистами коньяк, не знал и сам Ося, который был сейчас в баре уже изрядно навеселе и хотел пригласить журналистов в подвал, который он в шутку называл «погреба» и где в дальнем конце, в углу, был как бы альков, но если зайти в это углубление, то за поворотом открывалась ниша со сводчатым старинным потолком в виде лука, такие своды назывались в старину «монье». Проход сужался, свод становился все ниже и ниже, достигая высоты полтора метра, и тянулся в сторону Малого Кисловского переулка, пересекая Калашную улицу. Этот ход шел в конце XVIII века в Квасную слободу и обрывался под зданием, где сегодня расположено издательство «Искусство», а рядом, за стеной, находилось японское посольство.
Прежде ход был завален каким-то хламом, иструхшей старой мебелью, мятыми ведрами, среди которых попадались старинные бланки акций компании «Квас купца Полубабина» и даже нашлась домовая книга, обернутая в вощеную бумагу, где были все арендаторы второго дома князя Шаховского, построенного на месте бывшего сада и огорода графа Петра Ивановича Мусина-Пушкина. Граф Мусин-Пушкин продал свой земельный участок князю Шаховскому в 1763 году. И деловой, неутомимый конной гвардии ротмистр тотчас начал строить второй дом, в подвале которого они и находились. А так как винные погреба в старом доме, где сейчас ЦДЖ, были маловаты, он соединил подвалы и устроил еще один потаенный винный погреб, находившийся почти под Калашной улицей. От богатых запасов князя остались только две рассохшиеся дубовые бочки, хранившие стойкий запах чудесного вина. Почему-то в этом погребе, в отличие от всех остальных коридоров и комнат подвала, абсолютно не было крыс. Наверное, они боялись винного запаха.
24
Ковбой есть ковбой, ковбой пасет лошадей. Мустангер пасет ковбоев. Он – смотрящий. Смотрящий на Новом Арбате и Арбате.
Мансур искал встречи с Мустангером. Нужен был разговор. Нужно было разрядить обстановку и внести ясность. Возражать против проекта превращения новоарбатских тротуаров в стоянки для машин Мансур не стал. Время было упущено. Поезд ушел. Семафор потух. Воевать с альянсом чеченцев и правительства Москвы было по меньшей мере неразумно. Надо было найти компромисс, надо было сделать ход конем и отстоять свои интересы. И разве биотуалеты помешают автобильной стоянке? Разве цветочные лотки и домики не украшают Новый Арбат? Разве владельцы «кадиллаков» и «ландроверов» не дарят красивым женщинам цветы?
– Брат, – сказал Мансур, – я давно живу на Арбате. Эта улица – моя судьба. Здесь жили, здесь молились, здесь умирали мои предки. Они завещали жить и нам здесь. Рестораны – это наша плоть. Казино – это наше сердце. Но уличная торговля – это наша душа, потому что она многолика, она многогранна, она весела и искрометна, и она ко всему еще дает прибежище небогатым азербайджанцам. Это многоводная река жизни, питающаяся от сотен мелких ручейков. Ваши автомашины закуют в гранит эту реку, они сделают каменными ее живые берега и польют эти берега мазутом и отработанными маслами. Лужок не прав. Но раз так решено в мэрии – мы не станем базарить, мы не станем поднимать пыль. Однако торговля не должна умереть. Книги пусть уйдут. Но цветы и конфеты должны остаться. Я больше ничего не прошу.
– И пусть они останутся, – весело сказал Мустангер. – Но только не на территории автомобильных стоянок. Занимайте пешеходную зону. Там есть простор. Мы оставили проход – два метра. А сколько человеку надо, чтобы пройти? Это в пять раз больше, чем горная тропа, где умеют разойтись мирно двое мужчин.
Еще до первых морозов на Новом Арбате появились стеклянные домики на колесах. К ним тянулись электрокабели от высотных домов. Цветам стало тепло. Это были цветы из Голландии, и они не любили, чтобы температура воздуха опускалась ниже плюс пяти.
– Лужков будет недоволен этими тонарами, – сказал Нурпеку майор ФСО Дмитрий Подхлябаев.
– Ему сейчас не до нас, – ответил Нурпек. – Он воюет в высших сферах. Он занят пикировками с Кремлем. Нельзя открывать войну на два фронта.
А через два дня на углу Нового Арбата, дом два, появились еще два стеклянных домика с цветами на месте книжных лотков. Они заняли не только бывшее место Оси Финкельштейна, но и наших героев. Негде было стать ни певчему дрозду Василию Мочалкину, ни попугаю из Рязани Бирюлькину. Они ринулись названивать в ОВД «Арбат», в Мосгоргинспекцию самому товарищу Никитину. Мосторгинспекция направила их в Госторгинспекцию, а там старший инспектор по торговле Центрального округа Куракина молвила:
– Я не занимаюсь проверкой установки тонаров, я проверяю лишь качество товара. Вот ежели цветы будут дурно пахнуть – тогда вопрос ко мне и я уж задам жару этим азербайджанцам.
– А вы пожалуйтесь в управу «Староконюшенная», – посоветовала секретарша.
Ося засмеялся и сказал:
– С таким же успехом можно жаловаться в «Спортлото» или в телепрограмму «Угадай-ка». Но мы-то знаем отгадку…
– Тогда обратитесь к архитекторам города Пасенко и Любимову, без их согласия никто не имеет права устанавливать в центре Москвы на тротуарах тонары, – сочувственно и устало посоветовала Куракина. – А еще лучше – напишите жалобу в Центральный округ заместителю префекта Коркневой. Она поручит разобраться… И если тонары незаконны, милиция должна их убрать.
– Ни за что не уберет! – сказал Ося Финкельштейн. – Потому что это советская милиция. Она знает свои возможности. И проверяет милицию только советская милиция… Из ОВД «Арбат», из УВД Центрального округа…
– А вы сходите к заместителю начальника УВД Центрального округа по борьбе с экономическими преступлениями товарищу Хуснетдинову Ренату Зафировичу. Он очень принципиальный товарищ, – снова подарила бесплатный совет мадам Куракина.
– Это у которого начальник Сергей Семенович Зуйков? – поинтересовался Ося.
– Да вы же всех прекрасно знаете, – улыбнулась инспектор Куракина, – вам и карты в руки. А уж если не поможет сам Зуйков, тогда пишите на имя мэра. Он поручит кому-нибудь разобраться.
– Начальник УВД Центрального округа Зуйков Сергей Семенович уже не работает, – сказала вторая инспектор по торговле, Дыроколова.
– Неужели сняли? – обрадовался Ося.
– Не сняли, а перевели, – поправила Дыроколова. – Сергей Семенович пошел на повышение! Да вы не забирайтесь так высоко, вы обратитесь лучше к начальнику отдела по работе с потребительским рынком по линии ГУВД товарищу Певзу. Он очень принципиальный человек. И товарищ Ножкин, инспектор по особым поручениям, тоже очень принципиальный человек. Они могут дать команду – и тонары одним махом уберут. У них и кран есть, и платформа для вывоза тонаров…
– Эх, сюда бы товарища Ким Чен Ира, – вздохнул Ося. – Он бы живо навел порядок.
– А вы и впрямь от арбатской общественности? – полюбопытствовала Куракина.
– Да, мы общественники. Мы представители Совета района «Староконюшенный», – сказал Костя Збигнев. – Мы борцы с ветряными мельницами. Дон Кихоты и раблезианцы. Мы мечтатели правопорядка.
– А я из фонда «Закон был и сплыл», – сказал Ося Финкельштейн. – Мы завтра организуем стачку лоточников на углу Нового Арбата и Никитского бульвара, а эти чертовы тонары нам очень мешают.
Они как наивняки пытались достучаться до правительства Москвы, они обзвонили сотни телефонов Департамента потребительского рынка и поняли, что к реальному рынку эта контора не имеет никакого отношения, она была фабрикой бумаг, фабрикой рескриптов и указов, постановлений и предписаний, так похожих одно на другое, так же малоэффективных, как знаменитое распоряжение мэра номер 10–10 от 26 октября 2000 года. Это распоряжение, черт бы его побрал, часто снилось Року, и он пытался почему-то внедрить его в жизнь, ему снилось, что он это не он, а инспектор Моисейкин, всесильный и всеничтожнейший инспектор Моисейкин, которому дано вроде бы все и вместе с тем не дано ничего, потому что простой инспектор – это лишь проводник чужой воли, пусть хоть и воли самого мэра, но эта воля рассыпается в прах при соприкосновении с жизнью. И здесь ты становишься проводником, истинным проводником волеизъявления тех людей, от которых все зависит на деле, а не на бумаге. И в этом дурном сне Рок вскоре становился этим проклятым распоряжением десять-десять и всеми клеточками тела ощущал, как об него все городские торгаши гнилыми, лежалыми курами вытирают ноги, а он им совал, этим нахалам, в лицо свои нолики и палочки, он истошно вопил: «Эй, вы, поганые рыночники, да я же «Десять-Десять»! Я бью только в десятку. Только в очко. Только в бублик!» А они отвечали: «Утрись! Ты дырка от бублика и больше ничего. Не смеши нас, лощенок, кончай галчить…» – «Ах так! – кричал Рок, заходясь от бешенства. – Да я же сам автограф мэра, я плоть от плоти его росчерка руки, руки слуги народа, руки божьего избранника. Да я подниму против вас Управление мэра!»
И просыпаясь, он обливался холодным потом и спешил позвонить в Управление мэра самому наиглавнейшему шефу – Норкину Кемеру Борисовичу. Но он, о ужас, не желал даже разговаривать с ним. И секретарша из жалости, из сострадания переключала телефон на человека-громоотвода, на человека-благодетеля и миротворца, а именно главного специалиста Павла Петровича Макагонова, профессора, душку, милягу, не умевшего лгать, но мастера с честью обходить острые углы, за что и держали в апартаментах и платили изрядно.
Макагонов не перебивал, голос у него был мягкий, как у брамина, он чутко слушал вас по телефону, как терапевт слушает хрипы в груди, и вы ощущали явственно, как ваши слова касаются чудесных раковин его ушей. До вас долетало слабое, чарующее эхо от этих пещеристых ушей. Вы рассказывали и уже тотчас чувствовали, что вас понимают, вас не отторгают, вы для слушателя не инородное тело, а живая плоть и вам сочувствуют, вас диалектически приемлют. Но что мог сделать профессор Павел Петрович Макагонов, аквалангист и исследователь мэрских бюрократических глубин, спускавшийся туда в специальном антигравитационном скафандре.
Рок смиренно поведал профессору грустную повесть о лотках, маленькую историю, выросшую на пыльном, захарканном асфальте, историю ничтожного малого русского бизнеса и малой лоточной войны, больших лоточных страданий и надежд, лоточной феерии нашей «опущенной» жизни, призрачной жизни богатеев и хозяев положения на час, надень…
– Ну что я могу посоветовать, – ответил профессор Макагонов тоном усталого, все повидавшего на своем веку эскулапа, препарировавшего не одну тысячу уродцев рыночного мира. – Мэр не слушает нас. Он велик! А городу нужна оздоровительная процедура чистки кадров. Нужна вивисекция. Нужна кастрация чиновников. И мы работаем над проблемой клонирования честного чиновника-работяги. Остается найти типаж. Живой типаж. А вы не пробовали, голубчик, бросить эти вздорные лотки и заняться чем-то более возвышенным?
– Разведением орхидей? Писанием памфлетов о мэре? – хотел спросить Рок, но вовремя передумал. Линия прослушивалась.
И они бы так никогда и не узнали, если б не лоточная война, что Павел Петрович был действительный член-корреспондент и великий ученый и гуманист. Он приоткрыл им лишь жалкую тень истины. Он и его сподручные аналитики обдумывали, составляли, писали все книги мэра, они были дублерами мэра в космическом полете над безднами перестроек и реформ, его вторым, гуманистическим мозгом, который не слушалась беспокойная, мятущаяся в борениях страстей мэрская душа, зараженная бациллой большой политики. Мэр как бы раздвоился и даже растроился, его сущность то рвалась к изобретательству вечных двигателей, то он видел себя вождем страны и строил для себя комфортный мавзолей с евроотделкой, то восстанавливал в Риме Колизей, то окутывал Москву серпантином дорог, строил храмы и мечети, чтобы еще прочнее оставить по себе народную память и блеснуть заслугами в череде московских градоначальников. Его творческую душу снедало безмерное честолюбие. Он и впрямь был достойный персонаж. Достойный пера Гоголя. Но речь сейчас не о нем. Мы не имеем права перегружать наш творческий ковчег такими тяжеловесными, отягчающими душу и желудок персонажами. Куда занимательнее совершенно особый рассказ о том, как профессор Макагонов Павел Петрович клонировал и впрямь в Москве, в тайной лаборатории в подземелье, «честного чиновника». Прототип, а вернее, типаж он привез из Республики Марий Эл, откуда-то из захолустья, где и вовсе нечего воровать, кроме мышиного помета. И этим «честнягой» он хотел облагодетельствовать Москву в 2003 году. Этот «честняга» должен был совершить истинную нравственную и духовную революцию в русской жизни, потому что, как справедливо было замечено, «кадры решают все»! Но какие кадры и чьи кадры? И повествование об этом мы вынуждены вынести на отдельное, так сказать, обособленное читательское суждение в отдельной повести, имеющей право на жизнь.
25
Иногда Рок ходил на писательские сходки меченосцев в «Ассоциации», в бывшей дворницкой на Большой Молчановке, но там была такая теснота, негде было расслабиться и поговорить по душам, негде было, как говорил Гриболюбов, «отлить душу». Замечено, что человек подзаряжается энергией от себе подобных, он как бы лечится в этой среде, происходит взаимное зализывание ран, взаимное вылизывание шерсти, как в сбившейся вместе собачьей стае, воюющей с другими стаями на городских помойках. Боев не избежать. Шерсть время от времени летит клочьями. Но нужна нора, где можно вылизать раны, где можно обнюхать товарищей по стае, можно поскулить, можно обмозговать предстоящие бои. У наших героев такой норы не было. И что уж говорить, что попусту мечтать о литературном кафе, о тех литературных кафе, которые были в Москве в начале XX века. Писатель тогда, в годы разрухи, был не так одинок, как сейчас, в сытой, зажравшейся Москве приватизаторов.
Им нечего было делать в приватизированном Центральном доме литераторов. Чиновники не спрашивали их мнения, когда за взятки разрешили приватизировать этот дом человеку, нанятому завхозом и временным распорядителем. Но разве это волновало власти? Путин строил свою «вертикаль», Лужков строил «Отечество», свое «Отечество», пытаясь скрестить его с «Единством» и вырастить очередного монстра. Ему тоже было, в сущности, наплевать на писателей. Он не боялся их. И даже не старался приручить. Он не имел в них проку. О нем его подопечные чиновники и журналист Полятыкин написали уже множество книг, прославляя необыкновенного Юрия Михайловича. Рока тошнило от этих книг. Они не продавались с лотков и по рублю.
Никому не выгодно дать место для посиделок писателей. Сборища писателей, с точки зрения мэра, были вредны. Вредные были вообще всякие сборища мыслящих людей и вольнодумцев.
Игорю Року и Косте Збигневу приходилось только с горечью вспоминать об открытом в Москве в 1919 году литературном кафе «Стойло пегаса», хозяином которого была «Ассоциация вольдодумцев» – имажинистов во главе с Сергеем Есениным, Анатолием Мариенгофом, Вадимом Шершеневичем. Это «стойло» располагалось в помещении бывшего кафе «Бом», до революции принадлежавшего клоуну Михаилу Станевскому, сбежавшему в Париж. А неподалеку, в Настасьинском переулке, в помещении бывшей прачечной, в доме 1/52, находилось «Футуристическое литературное кафе», где организаторами были Давид Бурлюк, Владимир Маяковский, Василий Каменский.
На улице Тверской, дом 18, в помещении бывшего кафе «Домино» был клуб «Всероссийского союза поэтов».
Творческий человек не может жить без общения, он непременно сопьется или начнет тихо сходить с ума. И чтобы избежать этой беды, наши высокопоставленные писательские чиновники устраивали для узкого круга своего рода кафе у себя в кабинетах после пяти часов вечера. Вокруг них всегда клубилась стайка прихлебателей, собутыльников, готовых пить за «батюшку царя», за «Русь великую», за «матушку Россию»… за «Отечество»…
Когда Рок приближался к зданию Московской писательской организации на Большой Никитской, направляясь к метро после работы на лотках, у него всегда почему-то учащался пульс. Свет в окнах «советского» критика Владимира Ивановича Курицина горел допоздна, шторы задернуты, за ними двигались шаткие тени, кто-то взмахивал руками, произнося дежурные тосты. И когда выпивка кончалась, «гонец» спешил за очередными бутылками к ночному ларьку у метро «Баррикадная». Восемь лет Рок ходил вечерами мимо писательского Союза на Большой Никитской, и восемь лет вечерами каждодневно за шторами двигаются полупьяные или вовсе пьяные тени, они размахивают руками, беззвучно произносят речи, пустые речи мертвецов, порочные порождения порочной советской школы соцреализма, выпестовавшего этих призраков, наделившего их плотью и кровью, болтунов, проболтавших судьбы России, за которую они все пьют, пьют и пьют. Было бы нечестно не упомянуть тех, кого никогда не зовут на эти чиновничьи застолья. Здесь никогда не бывают настоящие писатели, сюда никогда не заглянет на огонек Владимир Орлов или Анатолий Ким, не зайдет Григорий Бакланов или Лев Анненский, здесь всегда на первое, на второе, на десерт – одно и то же: селедка, колбаска, сардельки, нарезной батон, банка огурцов. Бывший правдолюбец, бывший ниспровергатель авторитетов Владимир Иванович Курицин непритязателен, по временам во время занудных бесед он засыпает, но минут через пятнадцать спохватывается, когда кто-то объявляет очередной тост, и что-то быстро неверной рукой черкает в своем замызганном блокнотике. Он создает видимость, что процесс творчества никогда, ни на минуту, ни на секунду не замирает в его возбужденном, отравленном алкоголем мозгу, он черкает пять-шесть слов, чтобы все видели: процесс на контроле, «великий критик» не спит, вулкан не дремлет, лава кипит, хотя над кратером едва уловимо курится жидкий призрачный дымок, едва-едва попахивает серой, попахивает пережженной магмой. «Великий критик» – он и в пьянстве велик, он всегда загадочен и непредсказуем. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон, среди детей ничтожных света, быть может, всех ничтожней он…» Да, да, писателя вправе судить только писатель… Для читателя его тайны недоступны… «И только утренней порфирой Аврора вечная взойдет…» О, едва она взойдет, проснутся, кинутся за перо, разом протрезвев, и Курицыны, и Гусевы, и Синицины… Какие странные мы создания! У нас вроде бы так много органов, они так запутанно близко расположены в теле, урчащие, чавкающие органы, облизывающиеся органы, хватающие, наливающие, жующие, икающие, кашляющие, чихающие, смердящие… А писателю, нужно ли ему их так много? Не достаточно ли одной души? Или, на худой конец, душонки? Эфирно-прозрачной, светящей в темноте, переливающейся всеми цветами радуги в зависимости от настроения, от температуры, от времени года, от политической обстановки, от курса доллара, от верности жены, от лунных отливов и приливов? Писатель вообще должен быть не ходящей, не бродящей, не спотыкающейся по пьяни тварью, а летающей тварью, тварью, парящей над бытием, клюющей это бытие, как свою печень. А пьяных птиц никогда не бывает потому, что при таких скоростях запросто можно разбиться или налететь на фонарный столб и сломать крылья, а попросту говоря, офонареть. И будь писатель тварью летающей, птичья мудрость стала бы выше мудрости человечьей, птичья искренность стала бы выше фальшивых полуискренних человечьих душонок и каждого сразу было бы видно по полету. А так у нас, бродячих полупьяных поэтов, полет души сокрыт, мы только делаем видимость, что мы парим… А пусти нас над пропастью – мы тотчас разобьемся… Мы, писатели, представляем собою комбинацию каких-то странных существ, мы вроде бы живем в этом земном мире, пьем, как все остальные люди, смердим, как все, но нам тесно на этой земле, нам тесно на этой планете, и, как утверждал Владимир Иванович Курицын, мы оттого и пьем, что у нас нет крыльев. Да, увы, курица не летает! О, будь он Уткин или, на худой конец, Гусев, он ни за что бы не стал пить, но он-то всего лишь Курицын… Вроде бы человек с полетом и вроде как нет. Вот эта-то раздвоенность и заставляла пить… Но разве всем объяснишь? Разве ж поймут? Рок его понимал. И понимал, что никакая он не жертва соцреализма. Соцреализм – это чушь! Соцреалист никогда не будет страдать. А Курицын страдал каждодневно. И он прекрасно понимал, что его поведение, его попойки осуждают очень разные по стилю и духу писатели – и евреи, и русские, и казахи… Но как жить иначе на этой земле, если ты всего-навсего ползающая тварь, неспособная вырваться из колеи бытия? И эта колея тебя засасывает все глубже и глубже. И завтра могут выгнать с этой важной вроде бы должности, лишить председательства над писательским стадом. Да ведь он и сам понимал, что никакой он не председатель. Он в лучшем случае просто заседатель. Отседатель… Зиц-отседатель времени. И ему опостылел этот кабинет. И все эти проклятые собутыльники, лезущие со своими тостами выпить за матушку Русь. А пьет ли она сама, эта матушка? Не представляет ли она сама тоже комбинацию неких странных процессов? Неких материальных структуральных космических завихрений и протуберанцевых вспышек, как помигивающий бакен на реке, предупреждающий, что сюда нельзя плыть, что здесь отмель, выпуклость материи, нездоровая выпуклость материка…
И может быть, Владимир Иванович Курицын специально и собирал вокруг себя слизняков писательского сообщества, худших представителей хомо-пишущего, хомо-стряпающего сапиенса, чтобы получше изучить этих тварей божьих и создать коллективный персонаж эдакого совокупного пишущего, пописывающего мерзавца… И черкал с натуры, обрисовывал штрихи в своем блокнотце, как работающий жирными короткими мазками, точечными ударами Ван Гог… Может быть, он и впрямь сочинял на досуге нечто сногшибанное о мертвых писательских душах. И эти новые «Мертвые души» будут под стать гоголевским «Мертвым душам», ибо само название, как нельзя более, подходило всем нашим политикам и обустроителям Новой России. Перелицованной России, Прокипяченной и Отутюженной наново России… Или, может, он писал роман «Новые души»? Потому что никакие эти «новые русские» не русские… Странным образом идеи, бродящие в горячечном мозгу Владимира Ивановича Курицина, не отражались в русской жизни, не отражались в его общении с писателями. Он не доверял их никому, даже жене… За напускной грубостью, за напускным петушиным молодечеством в нем жила ранимая, куриная душа. И он сам питал к ней чувство идиосинкразии. Он никогда не ел кур, не ел цыплят. Ни жареных, ни вареных… Ни куриную колбасу… В нем всегда жило ощущение ущербности и раздвоенности… Он хотел писать прозу, а вынужден был довольствоваться тем, что стал критиком. А кого здесь было критиковать? Этих жалких «новых душонок»? Псевдославянофилов, даже не поднявших меча, когда ельцинисты-евреи душили Русь, кастрировали ее, кастрировали СССР… Ни одного яркого романа о перестройке… Ни одной кровоточащей вещи о нашем больном времени… Ни одного романа-казни, писательской казни, писательского приговора своему народу, допустившему поругание Руси… Попирание Руси… Потому и пил, что не о ком было писать критических статей, критических монографий…
Его кабинет был завален книгами. Но он давно ничего не читал. Ему противно было брать книги в руки. На столе высилась стопка романов Генри Миллера, выпущенных издательством «Азбука». Он пил с питерскими азбучниками, державшими в Москве склад, весь вечер, а потом показал им в углу стопку романов Генри Миллера, выпущенных другим петербургским издательством, а именно «Лимбус-пресс», и спросил:
– Вы что там у себя, в Питере, все охренели от этого Генри Миллера, вам что, больше нечего издавать? «Сексус», «Плуксус», «Нексус»… Трилогия про шланг… Про фаллос… Человек начал с романов про фаллос и кончил… И все его романы – это продолжение «Тропика Рака». Это перепевы «Тропика Рака…» Он не стал Хемингуэем, а замахивался перещеголять Достоевского… Оплевал Томаса Манна… Он классический пессимист, американский еврей, а пишет, что нормален, яркий представитель нордического типа… И никакой он не великий стилист. Да вот возьмите любую его страничку философствований… из «Тропика Козерога»… «Все, что происходит, когда оно исполнено глубокого смысла, имеет характер противоречия. До встречи с той, по чьей милости это пишется, я всерьез полагал, что разгадка всех вещей кроется где-то вовне – в жизни, как говорится… Я вообразил, когда на нее наткнулся, что хватаюсь за жизнь, за нечто такое, за что мог зацепиться. Вместо этого я окончательно оторвался от жизни…»
Да, он писатель, этого не отнять… Но меня убивает, что его уже ввели как обязательного автора в школьную программу, в программу всех русских лицеев. И школьницы мечутся по городу в поисках «Тропика Рака» и «Тропика Козерога»… А русские писатели вроде как забыты… Это траханое Министерство просвещения само намеренно американизирует русскую жизнь! А потом мы удивляемся – откуда у молодежи западная мораль, откуда появилось поколение «пепси»…
Нет уж, что ни говорите, а Владимир Иванович Курицын был патриот, хотя и развалил Московскую писательскую организацию. Но чего не простишь страдающему за Русь человеку…