355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Кузнецов » «ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г. » Текст книги (страница 23)
«ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:22

Текст книги "«ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г."


Автор книги: Юрий Кузнецов


Соавторы: Евгений Банников,Владимир Лорченков,Вильгельм Кюхельбекер,Тамара Гончарова,Александр Шлёнский,Владимир Костельман,Василий Сыроежкин,Анастасия Зубарева,Михаил Гундарин,Анатолий Елинский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)

Юрий Беликов
Игрушки взрослого мужчины
(повесть-матрёшка)

«Я любил одну женщину в разных изданьях…»

Геннадий Кононов


1

На сорок восьмом году жизни Шрамова матушка купила ему детскую игрушку. И не одну, а сразу двух близнецов-сенбернаров, мягких, пушистых, лобастых щенков. Потому – двух, чтобы не было скучно одному. А ещё – оттого, что рождён Шрамов под созвездием Близнецов. Теперь он не мог шагнуть в бездну: обхватили и держат его за обе ноги Тишка и Лапик – так назвал он матушкину причуду.

А вы помните свои детские игрушки? Не пожимайте плечами, ибо от вашего ответа зависит зарождение другого вопроса: уместно ли вам жить дальше? Что значит – «уместно»?! Всё – в Божьей воле! А вот и не всё. Есть ещё воля детских игрушек. Бог-то на вас – сколько можно искушать Его покаянием? – быть может, давно уже крест поставил. А вот игрушки…

Поэтому вспоминайте-вспоминайте своих плюшевых мишек, своих алёшек-матрёшек, оловянных гвардейцев и пластмассовых всадников! Разве не сочилась сукровица золотых опилок из их прохудившихся швов-ссадин, разве не вынимали вы серьги для мишек из отцовского набора рыбацких блёсен с тройничками, не отчекрыживали ножницами от рукава его свитера – только лапы сквозь дырки продёрнуть – сначала одну долю (рыжему), потом – другую (чёрному), затем – третью (белому мишке Толика Михалицына), и, когда отец, собираясь на рыбалку, брал на запаску снасти и надевал этот самый свитер, разве не обнаруживалось, что волшебный шагреневый рукав сжался наполовину, а в запасном наборе не хватает самых лучших блёсен?..

Попробуйте-ка выдрать рыболовные крючки из плюшевых ушей! Терпения не хватит. И – мата. И потому спрашиваю: разве не извивались вы под всплесками отцовского ремня? И всё равно – выманивали потом рифмой у мира новую игрушку:

– Бабушка, скажи: «мак»!

– «Мак»…

– Пойдём в культмаг!

А культмаг – это магазин культтоваров. И в нём – столько русских воинов времён Александра Невского и рыцарей-тевтонцев, что, пополненные в несколько заходов с бабушкой и без бабушки, они тучей сгущались у вас дома в огромной картонной коробке, опрокидывались из неё, как ливень, подчиняя себе всё – горные перевалы шкафов, холмы дивана и седловины кресел, долины половиков и равнину вытершегося ковра. Всемирный потоп, где болтался Ноев Ковчег отцовского тапка…

Скажите: разве не были вы завоевателями мира? Ну, хотя бы – до 8-го класса, когда отец, раздосадованный, что переросток запустил учёбу, точно Бог, озабоченный расширением державы заигравшегося Сына, в одночасье хватает ту самую картонную коробку и по первому снежку выворачивает её содержимое на мусорной свалке… Не так ли рассыпались империи Чингисхана и Македонского?

И разве вы не пытались собрать их в школьный портфель, опасливо озираясь по сторонам? Однако перепоручали командовать своими армиями какому-нибудь Серёге Марамзину, живущему на два этажа ниже. Не вы отреклись от игрушек, но вас от них отлучили: пора, мол, и девочек драть.

И Шрамов начал. Сперва – жену своего старшего товарища (тут вспоминается анекдотический случай: ранним утречком бежит по главной улице тихого городка татарин, мотает сокрушённо башкой и приговаривает: «Ой, бяда-бяда, бяда-бяда, бяда-бяда!» Навстречу – знакомый. Что стряслось? «Бяда! – восклицает татарин. – Жену начальника вы…л!»); затем – однокашницу (она любила заниматься этим в лесопарке, в котором её изнасиловали); потом – подругу однокашницы (но только тогда, когда умер её отец, а до той поры, как вчерашний завоеватель мира ни брал осадой вставшую на пути крепостушку, ему выливали на голову кипящую смолу). Опять – отец? Как и в истории с игрушками? То-то и оно. Кажется, Иисус однажды уже продемонстрировал, как Бог-Отец влияет на Сына. Он-то продемонстрировал. А Шрамов?

2

А Шрамов поразил Инессу своими штанами. Она потом ему в этом призналась. Штаны были серо-синими ближе к фиолетовому, с карманными вытачками, на карманах – мелкая, более светлая, чем основной цвет, сеточка, разные кнопки-клёпки, а по бёдрам ещё болтались завязки, продёрнутые через металлические пряжечки… В общем, не штаны, а бредень, утяжелённый свинчаткой. Инессе сразу же захотелось в эти штаны залезть. Вернее, облачиться. Вот и попалась, щучка. Или попался Шрамов?

Представляете: какую роль в отдельно взятой человеческой истории могут играть штаны? Маяковский знал в этом толк и подобрал штаны даже облаку, чем обеспечил себе место за облаками. Если же говорить о Шрамове, то надень он тогда, допустим, джинсы или обычные брюки-стрелочки, возможно, не произошло бы того, что приключилось после.

В сравнении с щучкой, её подруга Света, та самая, из притаившегося лесопарка, на которую Шрамов поначалу и ставил прикорм в баре, выглядела абакшей – этакая волоокая, обременённая метанием икры голавлиха. А у Инессы – талия змейки, глаза – действительно, щучьи: жёлтые, хищновато-лукавые, чуть рассечённые к вискам лезвием киргизских песков (при близком изучении он даже рассмотрел эти песчинки в глубине зрачков), походка только что спрыгнувшей с седла кочевницы и голос – певучий, как колодезный ворот.

Не приехав к Свете, Шрамов ждал в Коломенском Инессу. Он присел на пустую, набухшую талой влагой скамью, и чертил на земле какие-то руны металлическим остриём длинного чёрного зонта, с некоторых пор, как лапа страуса, сопровождавшего его в качестве трости. Когда шёл дождь, страусиная лапа превращалась в распластанные крылья коршуна, и зонт становился таким огромным, что все остальные зонты и зонтики невольно притормаживали, уступая ему дорогу. Это всё равно что в улицу въехал бы лимузин, оттесняя на обочины разную автомобильную челядь.

 
Надо мною – чёрный огромный зонт.
Над тобою – маленький яркий зонтик.
У тебя – зонтик и горизонт.
У меня – зонт и горизонтик.
 

Подошедшая к скамье Инесса сравнила его глаза, которые он прятал от мира, с камушками на Иссык-куле. Такие же переливчатые, когда на них играет солнечными сотами чуть колеблемая вода. Слепой щенок, он впервые тогда взглянул на мир, не отводя взгляда. И увидел эти самые песчинки в Инессиных зрачках, потом – проржавевшие латы на дубах, помнящих Дмитрия Донского, испаряющиеся горьковато-сизой дымкой весенние овраги и ложащиеся чайными примочками на воспалённые веки потомков синие со звёздами купола…

Лет через пять, когда он приведёт сюда очередную пассию, в которую попытается влюбиться, и они присядут на ту же самую по-апрельски влажную скамью, а потом пойдут через те же овраги, мимо тех же дубов, любуясь теми же куполами, но не отыщет знакомых, засорённых песчинками зрачков, то, преследуемый фантомами своего изначального Коломенского, снова отведёт взгляд и поймёт, что мир прячет его глаза обратно – в пустую, выпотрошенную на мусорной свалке коробку из-под игрушек.

К моменту знакомства с Инессой Шрамов полностью соответствовал своей страшноватой фамилии. Калмыцкие степи щёк, испятнанные следами от копыт бушующей плоти, под правым глазом – штопка от рассечения бутылочным стеклом, на верхней губе – красноватый зигзаг от наскока на проволоку, на правом бедре ближе к паху – уже побледневшая памятка о разливании водки в кузове мчащегося на скорости 100 км/ч грузовика, вдруг ударившего по тормозам и удержавшего отброшенного к переднему борту человека наградой ржавого болта… А рубец с симметричными швами по бокам в районе мечевидного, как гласило медицинское заключение, отростка, чуть выше солнечного сплетения?..

Когда в своих путешествиях по лесам Подмосковья они спрятались от дождя под тем самым зонтом, куполом траурного парашюта повисшим меж лапами двух сопредельных елей, и сбросили мокрую одежду, чтобы обсушиться, озёрно-степная Инесса, осваивая дуновением пальчиков на карте его тела ещё неоткрытый ею архипелаг опасного шрама, сказала, будто любуясь:

– Он похож на краба!

Подумав, добавила:

– Но сначала он напоминал осенний листок рябины?! Ведь правда?

Шрамов вздрогнул: неужели любовь – как матрёшка: первая скрывает в себе все будущие любови, а последняя умещается во все предыдущие? Через своего приручённого краба Инесса заглянула в замочную скважину угаданного рябинового листка, где вольно или невольно разглядела Наташу.

3

Если бы к окну, устроенному так, что выше снующих за ним ног он всё равно бы ничего не увидел, поставили тогда для опознания десять пар женских ножек в одинаковых туфельках, он безошибочно присягнул бы ногам Наташи, приближения которых его, переросший в зренье украдчивый слух, ждал вот уже два часа. Не очень тонкие в щиколотках, когда выпирают яблоки лодыжек, и не очень толстые в икрах, когда ноги становятся опрокинутыми горлышком вниз бутылками из-под шампанского, не очень широкие, но и не очень узкие в бёдрах, особенно с их внутренней стороны, когда они превращаются в мосластые клешни топ-моделей, ноги Наташи вдобавок ко всему были облагорожены маленьким изъяном, придающим образцу силу смутного притяжения: в одной из подколенных впадинок виднелась чуть просвечивающая сквозь капрон синеватая венозная кисточка, виноградины с которой словно были кем-то сцелованы.

– Вот – ноги возлюбленной моей! И не подсовывайте мне другие! – готов был восклицать Шрамов, прикованный наручниками ожидания к подоконной батарее. Не оттого ли его теперешнего тянуло в приват-студии к ногам обтянутых чёрным латексом надменных госпожей? Всё дело в давнем подвальном окне, вбирающем лишь низкую, подкаблучную часть жизни…

Наташа должна была войти в его окно в полдень, но время длилось, извивалось, превращаясь в ленту Мёбиуса, в целую сеть этих, защёлкнутых друг о друга лент, привариваемых накалившейся мыслью Шрамова к окну, как решётка, на которую наткнётся (хорошо бы!) низводящая его терпенье до рабского, пахнущая «Лесным ландышем» садистка, чьи каблучки зазвучат по асфальту строчками швейной машинки. (Якобы спешит?..).

Есть подозрение, что закройщиками Времени становятся двое каких-нибудь безуглых, неопознанных миром и не утоливших страсть любовников. Если вам удосужиться быть в Пермудске и вас повлекут сначала в художественную галерею сопоставить себя с деревянными богами, удерживающими в скулах тайное столкновение вер, а потом повезут в Хохловку, похожую на спичечный конструктор для часовен и мельниц, а затем доставят отобедать в ресторан «Живаго», где служит научным консультантом (чего изволите: коктейль «Встреча Юры с Ларой в библиотеке»? Бифштекс «Комаровский»? Коньяк «Рождественская звезда»? Бальзам «Гефсиманский сад»?) университетский профессор Дадашев, и ваш пищеварительный тракт не шибко обременится ямщицкой ездой, – совершите экскурсию к торцу дома № 42 по улице Революции – не прошло и двадцати лет, как то самое присевшее к земле воспалённое окно, за которым ждал Шрамов Наташу, усмирено металлическими прутьями, а за ними – стрекот швейных машинок. А? Как вам это нравится? Так по какому, скажите, лекалу сшито настоящее?

О, если жив дядя Сурен Золотарян, супруг администраторши той тихонькой гостиницы, которой и принадлежало могущественное оконце, – высокий, сухопарый старик, нередко разгуливавший по причине проживания в оной её протяжным коридором в пижамной двойке в чёрно-белую полосу, как определённый в барак особого режима генерал расформированной до срока великой армянской армии, он вам непременно разъяснит, по какому лекалу!

Когда из нашей кастрюльной, с плотно закрытой крышкой, без «сторожа» на донышке, державы сплыло молоко-на губах-не обсохло через собственные края в Афган, никто иной, как дядя Сурен, первым покачал седой витиеватой головой и поднял к небу восклицательный палец:

– Вах! Афганец невесту на скаку подхватит, на скаку свадьбу сыграет, дитё на скаку зачнёт, и она ему родит – тоже на скаку, неужели этих людей они думают победить?! Я жил среди них – и знаю…

Под расставленным, как капкан, местоимением «они» подразумевались те, кто не соблаговолил посоветоваться с дядей Суреном.

Шрамов, с которым тот любил вести высоколобые беседы, однажды был огорошен:

– К тебе ходит замужняя женщина?.. Мальчик, это до добра не доведёт. На кого ты стал похож?! Давай постригись, а то напоминаешь девку!

– Никто ко мне не ходит! – возмутился вспыхнувший, как девица, Шрамов, но, глянув в грустновато-ядовитые очи своего старшего друга, ретировался: – А откуда вы взяли, что она замужняя?

Дядя Сурен спокойно выбил в пепельницу длинную трубку чёрного дерева, завершённую клиновидной головой Мефистофеля:

– Незамужняя женщина предпочла бы окну двери…

– Ладно, – согласился Шрамов, – постригусь…

– Надеюсь, не в монахи, – очертил должную границу действия настоятель гостиничной обители.

Но когда её послушник протиснулся сюда с перевязанной, а перед этим выстриженной в двух местах ножницами медсестры головою и зашнурованным виском, дядя Сурен выпустил из своей резонерской трубки такой клуб враз позеленевшего дыма, что перевод этого дыма в слова был, разумеется, излишен.

Тут следует оговориться, что на всякий случай жизни у дяди Сурена был свой дым. «Как вам это удаётся?!» – заворожённый магией его фокусов, однажды поинтересовался Шрамов. – «Наваждением мысли, – посапывая трубкой, пояснил тот. – Я не только доказываю, что мысль материальна – сие доказал ещё наш пермудский психиатр Крохалев, впервые сфотографировавший зрительные галлюцинации у вашего покорного слуги, а затем уже подтвердивший это на других пациентах. Разумеется, я пошёл дальше Крохалева. Я демонстрирую, что каждая мысль окрашивается в соответствующий ей цвет».

На сей раз лакмусовый дым свидетельствовал, что мысль дяди Сурена позеленела.

Шрамов должен был защищать диплом, но защиту из-за его упрямства отклонили. И всего-то нужно было – вырвать из рукописи две-три страницы, в коих он набрался наглости вступить в полемику с деканом. Не вырвал. Накупил вина и шампанского и решил отметить с чуваками День не защитника Отечества в месте глухом и живописном – за готически мрачным корпусом военной кафедры, под сизым шлаком крутой железнодорожной насыпи, в буйных зарослях взнявшихся на майском тепле уральских клёнов-ясеней, куда тянулась, извиваясь удавом, толстая коленчатая труба, приведшая на своём загривке юных собутыльников в пасть их неосторожного кутежа.

После смеси вина и шампанского всех быстро развезло; Шрамов помнит, как они базлали, потрясая кулаками в сторону военной кафедры и всех причисляемых в этот миг к её подобию доморощенных пиночетов строки Вознесенского: «Анафема вам, солдафонская мафия! Анафема!»; потом с той самой насыпи съехали какие-то кеши и стали колошматить их опустошёнными бутылками. Первый удар пришёлся Шрамову в голову, с оттягом под правый глаз, а второй, сваливший его с ног, – «розочкой» в область солнечного (эх, солнышко весеннее!) сплетения. Когда без помощи наркоза (алкоголь-то на что?!) хирург стягивал эту рану какими-то узловатыми нитками, то пробурчал, что Шрамову просто-напросто повезло… Тогда ещё с ним не было его нынешнего верного оруженосца – шпагоподобного зонта.

Осмотревший место происшествия участковый обставил дело так, что они сами подрались друг с другом («Нет? Тогда мы завтра же сообщаем о случившемся в деканат и ректорат!»); Шрамов взял вину на себя – чувакам предстояла защита дипломов и ему не хотелось, чтобы они защищали их по Шрамову, и накатал расписку, что, собственно, это он учинил потасовку и «претензий ни к кому не имеет». С той поры Шрамов не допускал, чтобы на дружеских пирушках в воздухе рождались куколки ментов, и, когда по улице проезжала милицейская машина, не отказывал себе в удовольствии цвиркнуть слюною под ноги при её приближении.

– Вы считаете – это он? – подумал юноша про Дадашева, чьей женой приходилась Наташа.

– Может, он, а может, не он. Может, аргон? Может, Арагон или вообще какой-нибудь Барбюс с улицы, названной в Пермудске в его честь, – причудливо скаламбурил дядя Сурен. – Без разницы, мой мальчик. Важно то, что ты вторгся в чужую жизнь и тебе прилетело… Не возжелай жены ближнего своего – разве это мною сказано?

– Но я же мучился, хотел признаться ему в своём грехе, – ведь он мой, если не друг, то хороший знакомый! А она просила: «Когда я буду звонить ей по телефону (чтобы в который раз спросить: „Ты меня любишь?“ и услышать конспиративное: „Ну, конечно!“), когда буду звонить и ответит он, не бросать трубку, а о чём-нибудь поговорить. И я говорил – фиг знает о чём! Мысленно каялся, ревновал, завидовал – и говорил! „Да-да?..“ – отвечал Дадашев. – „Это – Шрамов“. – „Да? А я думал, Рубцов!“ – „Тогда вам придётся меня задавить подушкой…“ – „Вот так вот, да?..“» А потом напился и пришёл к ним домой, потому что хотел увидеть её, и Наташа постелила мне на полу, и я вдыхал запах – ни с кем его не перепутаю! – подушки, на которой она спала и которая на эту ночь была снисходительно выдана мне, я не спал – прислушивался к каждому шороху в их комнате, и вот услышал то, чего не желал услышать (или желал?) – учащённое дыхание, шаги в ванную, звук открываемой воды, задавил своё лицо подушкой и чуть не сошел с ума от бессилия и унижения, но вытерпел эту пытку, потому что был счастлив хотя бы тем, что слышу это собственными ушами, а не распаляю своё воображение разбухающими в мозгу картинами здесь, у гостиничного окна!

Дядя Сурен шумно вздохнул, извлёк из кармана своей пижамы футляр из-под очков, из футляра – гаванскую сигару, распотрошил один из её концов, наполнил свою цветодымную установку ещё не освоенным табаком и, выпустив клуб сиреневого дыма, сначала оценил его на глаз, словно сверился с некими толкунцами делений в себе самом, затем перевёл испытующий взгляд на Шрамова:

– Мой мальчик, глина твоей души прошла через ненужный обжиг. Всё будет зависеть от того, какой опыт тебя победит – старый или новый…

– А что означает сиреневый дым? – полюбопытствовал его молодой собеседник.

Ничего не ответил ему дядя Сурен, отправляясь в свой номер по длинному коридору гостиницы неспешным шагом – прямой, седовласый старик, заключённый в чёрно-белую полосатую пижаму, по которой рассыпались хаотичными леденцами небесные разности – то солнца, то луны, то звёзды… Одно из двух: или мироздание заточило дядю Сурена, или дядя Сурен заточил мироздание?..

…Наташа вошла в окно Шрамова на фразе, камешком пущенной ей в спину кем-то из случайных ротозеев: «Ничего себе! Бабы уже в окна входят!», подчинила его усталое негодование гипнозом духов и обезоруживающей репликой опытной женщины, знающей силу своего притяжения: «Что ли, я опоздала?!», принялась теребить-расстёгивать его рубашку, заштопанную между третьей и четвертой пуговицами, а когда расстегнула и обнаружила на неоперившейся груди багряное произведение ножевого искусства, то умилилась:

– Какая прелесть! Как иллюстрация книжки Решетова «Рябиновый сад»!

 
Лежу на больничной постели,
Мне снится рябиновый сад.
Листочки уже облетели,
А красные грозди – висят…
 
4

Они не были москвичами. Инесса приехала в столицу из Фрунзе, а Шрамов – из уральского Червоточинска. Шрамов заканчивал ГШД – годичную школу диверсантов, как с допустимой долей иронии именовали один из режимных вузов планетарного поползновения, а у Инессы впереди – пир аспирантуры.

– Как мы необдуманно влюбились! – однажды воскликнула она. И спросила – то ли Шрамова, то ли саму себя: – Но ведь у нас ещё есть время?

Что таилось под ледком этой обмолвки? Шанс перелицевать время на свой лад, сделав из «необдуманного» обдуманным, правильным и удобным для употребления? Или – осознание неизбежности, отложенное на потом?

Они поглощали время по-разному. Она была приверженицей раздельного питания: отдельно – овощи, отдельно – хлеб, отдельно – вино, отдельно – мясо. Ему казалось, что отдельно – это невкусно. Учёба, отдельная от любви? Красота природы, отдельная от влечения? Влечение, отдельное от слияния? Отдельное напоминало Шрамову четвертование – слишком мучительно. Не лучше ли залп: или «да», или «нет»?

Помня о рае под куполом зонта, однажды он даже купил двуспальную палатку, но, само собой, двуспальная палатка не устроила Инессу. А когда они очутились в загородном доме тремя парами, и к ночи каждая разошлась по комнатам, и торжественная вибрация тонких перегородок, отделяющих от двух других пар, сообщила о совместном и залповом, а они по-прежнему – Тристан с Изольдой, Шрамов вдруг, как полоумный, закричал: «Крюк, крюк!» – и выбежал в сенцы. Инесса – за ним, в ночной сорочке до пят (где только такие выдаются?!), чтобы утихомирить и воротить к исходному мечу между ними – затяжным, с проникновением язычка, поцелуем в ушную раковину. Улитка, нашедшая свой домик…

А наутро:

– Шрамов, мне хотелось бы понять, что это было?!

Неделей позже, когда они заночуют в пустующей по причине дачного сезона квартире Кормовищевых, куда он время от времени перебирался из общаги, и будут спать, как водится, раздельно: он – на кухне, она – в комнате, раннеутренняя Инесса скажет, припоминая ту, висящую на крюке ночь:

– Как ты себя хорошо сегодня вёл!

А пока, собираясь в Москву из чужого загородного дома, он запихнёт в свой рюкзак шкурку царевны лягушки, словно в отместку, чтобы его возлюбленная никогда не становилась оной, – лиловый её купальник, такой сжавшийся и шелковисто-юркий, что, во-первых, было неясно, как она в нём умещалась, а во-вторых, сама в суматохе сборов позабыла-не заметила отсутствие сказочной маскировки. Но Шрамов-то заметил!

И, как выпустивший меткую стрелу охотник извлекает из мешка трофей, на той самой кормовищевской квартире вытянул добытую лягушачью кожицу и, озираясь по сторонам, хотя, кроме него, здесь никого не было, поднёс к лицу кислородную маску купальника, и начал вдыхать, вдыхать, вдыхать!.. Вывернул наизнанку, разглядел янтарно расплывшееся пятнышко – отпечаток игольного ушка, через которое он так и не сумел войти в царство Божье, и снова вдохнул, будто попытался вывести формулу запаха. Ему опять доставался запах, формула его. Сквозь полынные нули этой формулы просачивалась эпоха «Лесного ландыша».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю