Текст книги "Розыск. Дилогия"
Автор книги: Юрий Кларов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
3. Сейчас можно забыть старую распрю, бывшую плодом недоразумений и незнания друг друга. Пора вспомнить, что родина и народ, т. е. то, что и батьки и нам дороже всего, уже шесть лет мучаются в кровавом кошмаре.
Коммунисты не дадут мира и довольства, и это – не власть народа. Нужно нам сплотиться, избавить Русь от насильников и строить новую жизнь, вольную жизнь, вольную для всех.
ВОЗЗВАНИЕ БЕЛОГВАРДЕЙСКОГО ОТРЯДА:
«Славные повстанцы Украины!
Я, командир партизанского отряда имени батьки Махно, призываю вас в свои партизанские ряды, чтобы ударить всей силой и атакой на тех кровопийцев-коммунистов, которые расстреливают наших товарищей – партизан.
Сметем с нашей земли коммунистический комиссариат самодержавия!
Деникина нет, есть Русская Армия, которой подадим руку, и сомкнем ряды, станем любить друг друга и освободим истерзанную Русь святую от комиссарского царства и создадим власть по воле народа.
Да здравствует Русь святая и русский народ!
Командир партизанского отряда имени батьки Махно
Яценко».
Глава седьмая
ФОТОГРАФИЯ
IПомимо портфеля с бумагами, найденного на квартире, в письменном столе Прозорова, Сухов отыскал пакет со старыми фотографиями. Одна из них привлекла мое внимание.
Но прежде о портфеле.
Хранящиеся в нем документы были типичной для набатовцев последнего времени демагогией, которая уже не могла обмануть не только рабочих и крестьян, но и подавляющее большинство самих анархистов, не связанных с конфедерацией. Набатовцы изжили себя, но не хотели сами себе в этом признаться.
Скатываясь все ниже и ниже, эта группка фанатиков и отщепенцев закономерно должна была закончить свой путь в политике прямым призывом «к решительной непримиримой борьбе с Советской властью и ее институтами, не менее опасными для социальной революции», по мнению набатовцев, чем Антанта и Врангель.
Ни для кого не была секретом и практическая политика Махно, который, свято блюдя принцип равноправия, добросовестно громил и грабил как белые тылы, так и красные. Позиция батьки, широко освещавшаяся в нашей печати, представлялась достаточно ясной: кулацкий бандитизм, прикрытый легким пропагандистским флером.
Не столь трудно было развеять туман и вокруг его дальнейших планов, которые, точнее говоря, следовало бы именовать мечтой. «Длинноволосому мальчугану» не терпелось превратить восстание против Советской власти на Украине в Великую третью социальную революцию, на этот раз анархистскую, всемирную, осененную пороховым дымом и черными знаменами, сметающую на своем пути все и вся. А там… А там кто его знает? Может, именно ему, Нестору Ивановичу, и суждено сыграть роль этакого анархистского мужицкого Наполеона. Взовьется Нестор Иванович соколом!
Высоко взовьется! Главное – не просчитаться, момент не упустить…
Из всего содержимого черного портфеля единственное, что могло привлечь наше внимание и заставить задуматься, было письмо «болярина Петра», как именовали в церквах Врангеля, провозглашая ему, последней надежде русского православного воинства, здравие, и воззвание командира белогвардейского партизанского отряда имени Махно штаб-ротмистра Яценко, который с детской непосредственностью предлагал сомкнуть ряды, взяться всем за руки, полюбить друг друга и, проливая слезы умиления, тотчас же начать резать комиссаров.
Но и здесь главным было не содержание. О попытках Врангеля объединить все антисоветские силы, включая Махно и Петлюру, и о белогвардейцах, выдающих себя за махновцев, мы, конечно, знали. Но разве не любопытно, что на документах в портфеле едва-едва успели обсохнуть чернила, что их, как говорится, доставили в Москву на квартиру Прозорова с пылу с жару, тепленькими, с румянящейся и похрустывающей корочкой!
Кто же так расстарался и кому предназначались эти гостинцы, ежели покойный Прозоров действительно был далек от анархистов всех мастей и оттенков?
Исчерпывающий ответ на эти вопросы мог пролить свет и на фигуру самого Прозорова, поступки которого во многом представлялись загадочными, и на судьбу драгоценностей, похищенных покойным у Глазукова.
Поэтому предложение Павла Сухова организовать на квартире Прозорова засаду ни у меня, ни у Борина возражений не вызвало. Риск не велик, а польза могла оказаться большой: если повезет, сможем выявить связи Прозорова, разобраться в происшедшем.
Надо сказать, что нашим оперативникам не долго пришлось тосковать в бездействии. Уже на следующий день к дому подкатила пролетка, из которой с помощью извозчика выбрался благообразный седенький дедушка с тросточкой в руке и в высоких кожаных калошах, которые некогда носили биржевые маклеры и генералы в отставке. Старичок был не из бодреньких. Казалось, он готов рассыпаться от легкого дуновенья летнего ветерка. Но это только казалось.
Небрежно постукивая тросточкой по ступенькам, он, не останавливаясь для отдыха на лестничных площадках, резво взбежал на третий этаж и энергично нажал на перламутровую кнопку электрического звонка.
Посетителя ждали, поэтому дверь мгновенно распахнулась:
– Вам кто нужен?
– Товарищ Прозоров здесь… э-э… проживает?
– Ша, папаша, – интимно сказал оперативник и, приподняв старичка за шиворот, аккуратно внес его в переднюю, где так же аккуратно поставил на ноги.
Дверь за дедушкой с легким щелканьем захлопнулась.
– Вы… вы кто такой? – спросил старичок дрожащим от бешенства голосом.
– Я?
– Да, вы.
– Сотрудник уголовного розыска, красный Пинкертон.
– Нет, – затряс головой визитер, – ошибаетесь, глубоко ошибаетесь!
– А кто же? – придерживая старичка за воротник, с прежним благодушием поинтересовался оперативник, не забывая при этом прощупать карманы брюк, пиджака и жилетки.
– Палач! Опричник!
– Ну, знаете, папаша, за такие контрреволюционные слова не грех и по морде дать, – обиделся оперативник. – Будь я не при исполнении, а вы малость помоложе, не удержался бы…
– Я старый революционер.
– Бросьте, папаша!
– Я – Муратов!
– А я – Сергеенко.
На этом разговор агента уголовного розыска и патриарха русских бомбометателей, удостоившегося чести сидеть почти во всех тюрьмах Европы, Христофора Николаевича Муратова сам собой закончился. Но это вовсе не означало, что бурный поток возмущения иссяк. Просто он был временно перегорожен плотиной, которую тотчас же прорвало, как только Муратов переступил порог моего кабинета.
– Как это именуется на вашем ханжеском языке? – спросил он язвительно.
– Печальная необходимость, – отмерил я щедрую порцию грусти по поводу случившегося.
– Необходимость?!
Надо было в спешном порядке поправляться:
– Прискорбный факт, Христофор Николаевич.
– Не прискорбный, а возмутительный! – вскинулся он.
– Вы правы.
– Вам не стыдно смотреть после всего происшедшего в глаза демократической общественности?
– Стыдно, Христофор Николаевич, – признался я и даже зажмурился.
– Арестовывать старого политкаторжанина…
– Вы правы.
– Черт знает что!
– Абсолютно верно.
– Ведь это произвол!
– Грубейший.
Старичок смолк, долго смотрел на меня, а затем уже совсем иным тоном спросил:
– И долго вы еще собираетесь разыгрывать из себя идиота, Косачевский?
– Ровно столько времени, сколько вам потребуется, чтобы успокоить нервы.
– Гм… – хмыкнул он. – Это вы что, в интересах сыска?
– Нет, – смиренно объяснил я, – в интересах мировой анархии. Ведь я ваш старый поклонник, Христофор Николаевич.
– Не замечал.
– Естественно. Я не привык афишировать свои чувства.
– Фигляр вы, Косачевский!
– Не фигляр, Христофор Николаевич, а весельчак. Мы с вами как-то пришли к выводу, что все истинно русские люди весельчаки.
– Да, особенно Иван Грозный, – поддержал он. – Это кажется, он любил своих подданных в тесто запекать вместо начинки для пирогов?
– Он.
– Богатые традиции. Перенимать не думаете?
– Нет, Христофор Николаевич. Мы же интернационалисты, а не русофилы. А вот Щусь, говорят, у батьки Махно новые традиции вводит: вилкой глаза пленным выкалывает… Не слыхали?
Упоминание о Щусе Муратову не понравилось:
– Мне кое-что о вас Елена Эгерт рассказывала, Косачевский.
– Очередную сказку?
– Да нет… Здорово вы ее на допросе прижали. Вам бы в жандармы. Большую карьеру сделали бы!
– А больше она вам ни о ком не рассказывала, о Винокурове, например?
Личико Отца потемнело:
– Да, надула она нас тогда с ценностями «Фонда», – признался он. – Да и то сказать, надуть-то нас немудрено. Мы ведь не вы: мы к каждому человеку с открытой душой и открытым сердцем.
Мне показалось, что Муратов не столько расстроен фортелем, который выкинули Эгерт и Винокуров, сколько тем прискорбным обстоятельством, что я, вопреки его надеждам, оказался честным человеком и ничего не присвоил из ценностей. Он считал, что с моей стороны это просто непорядочно.
Отец всегда пытался отыскать у своих идейных противников что-нибудь ущербное, компрометирующее: хамоватость, скупость, болтливость, тщеславие, а на худой конец – наследственный сифилис или гонорею.
Это облегчало ведение дискуссий и помогало обосновывать свои философские и идейные взгляды. Кто-то мне говорил, что в комнате Муратова в Доме анархии на столе всегда лежала характеристика Бакунина, посвященная его главному оппоненту – Карлу Марксу.
Если в Доме анархии возмущались какими-либо действиями большевиков, например, отказом предоставить черной гвардии хранящиеся на складе пулеметы, Муратов, улыбаясь своей паточной улыбочкой, от которой поташнивало не только меня, спрашивал:
«А что вас, собственно, удивляет? Помните, что Бакунин писал о Марксе? Каков учитель, таковы и ученики».
Так что ненароком я обидел старика, огорчил. Ну что мне, спрашивается, стоило положить в карман хотя бы одну из вещиц «Фонда», какое-нибудь там дешевое колечко, браслет? Ведь ничего не стоило, а не положил. Из сатанинской гордости не положил, из постыдного тщеславия, лишь бы свою честность да бескорыстие напоказ выставить. Вот, дескать, полюбуйтесь, каков я, враг анархии, не подкопаетесь, кукиш! Скромности не хватает этим большевикам-марксистам, человечности, в боги метят. Все у них не так как у людей!
Старик сморщился всем лицом и, с отвращением глядя на меня, спросил:
– Так зачем же я вам потребовался, Косачевский?
– Сформулируем вопрос несколько иначе, Христофор Николаевич, – предложил я. – Что вам потребовалось от Прозорова?
Он кособоко дернул плечом:
– Все заговоры ищете? Я вашего Прозорова и в глаза не видел.
– Тем более непонятно, почему вы вдруг оказались у него на квартире?
– Ему документы для меня оставили.
– Кто оставил?
– Затрудняюсь сказать. Фамилии этого товарища я не запомнил, а возможно, он ее мне и вовсе не называл. Мы ведь с ним в прошлый раз мельком виделись. Он тогда сказал, что у него поручение от Драуле, передал письмо – и все. А вчера телефонировал мне на квартиру и назвал адрес Прозорова. Объяснил, что документы для меня там оставил, а сам ко мне заехать, к сожалению, не сможет – срочно уезжает.
– О каких документах шла речь? Об этих? – Я показал Муратову бумаги, найденные нами в черном портфеле.
– Возможно.
– То есть как – «возможно»?
– Какие именно документы мне должен был передать Прозоров, я не знаю.
– А кто же это знает?
– Драуле.
Из дальнейшей нашей беседы выяснилось, что Эмма Драуле, то самое произведение художника-кубиста, с которым я имел честь познакомиться у Муратова, не только благополучно добралась с моего благословения и с помощью Липовецкого до ставки Махно, но и пришлась там ко двору.
«Длинноволосый мальчуган» всегда считал себя фигурой международного масштаба. Приезд на Украину Драуле подтверждал это. Анархисты из далекой Америки и те интересуются батькой. Это не могло не льстить, и по приказу Махно Драуле предоставили, в достаточно приглаженном виде конечно, все интересующие ее материалы, начиная от поучительной и красочной биографии «вождя» и кончая его опытом насаждения основ анархизма в жизни крестьян и рабочих.
Человек обязательный и добросовестный, Драуле не забыла о своем московском покровителе. Поэтому ее обещания информировать Муратова о махновщине сразу же стали приобретать осязаемые формы.
Приблизительно две недели назад некий человек, ранее Муратову незнакомый, передал Отцу обширное письмо Драуле, в котором она описывала свои первые впечатления от батьки и его ближайшего окружения, в том числе и от знаменитой Галины Андреевны, удостоившейся чести попасть в боевую песню махновцев («Мы их же порежем, да мы их же побьем, последних комиссаров мы в плен заберем… Ура, ура, ура, пойдем мы на врага за матушку Галину, за батьку за Махна!»).
Это письмо завез Муратову тот самый неизвестный, который теперь адресовал его к Прозорову.
Человек этот, конечно, мог находиться в стороне от интересовавших меня событий. Но я был убежден в противном, в у меня для этого имелись некоторые основания.
– Письмо Драуле у вас, разумеется, не сохранилось?
– Разумеется. Вы же знаете, что я не имею привычки править письма.
– Но у вас, насколько я помню, всегда была привычка запоминать лица людей?
– Да, когда-то я на свою память не жаловался, – подтвердил Муратов. – Но это было когда-то… Старость, Косачевский, старость!
– И все-таки…
– И все-таки?…
– Вы смогли бы опознать человека, который привез вам письмо Драуле?
Муратов хмыкнул и с любопытством спросил:
– Вы что ж, его тоже взяли?
– В данном случае речь идет о фотографии, – дипломатично сказал я. Но Муратов был не из воробьев, которых можно провести на мякине.
– Упустили, выходит? Что ж вы так опростоволосились? Ведь начальство вас за это по головке не погладит. Как вы думаете?
– Не погладит, Христофор Николаевич.
– То-то и оно, – усмехнулся он. – Как видите, недаром мы против всякой власти выступаем. Тот, кто у власти стоит, добряком не будет. Портит власть человека. Кропоткин как-то говорил, что власть можно доверить только ангелам, да и у тех скоро рога вырастут…
То ли оттого, что нам не удалось задержать неизвестного, который был на квартире Прозорова, и меня в связи с этим ждет нагоняй от испорченного властью начальства, то ли от воспоминаний о Кропоткине, к которому, несмотря на расхождения во взглядах, он испытывал симпатию, но старик пришел в благодушное настроение. Если бы я теперь мог еще ему сообщить о том, что прикарманил кое-что из вещей «Фонда», дескать, был все-таки такой грех, то приобрел бы в его лице самого искреннего доброжелателя. Но увы, не все в нашей власти…
Я достал пухлый и потертый пакет с фотографиями.
– Ну-ну, что у вас там, покажите.
Муратов взял пакет, взвесил его на ладони:
– Фунта два потянет, не меньше… Поглядим.
Он по одной вытаскивал из пакета фотографии и, взглянув, небрежно кидал на стол.
На столе лежало десятка два карточек, когда я заметил, как в пальцах Муратова на какую-то долю секунды дольше других задержалась некая фотография.
– Знакомый?
– Нет.
Муратов поспешно, словно фотография жгла ему пальцы, бросил ее на стол и потянулся за следующей.
Перебрав все хранившиеся в пакете снимки, он собрал со стола карточки, перетасовал их, словно колоду игральных карт, и аккуратно вложил в конверт.
– Других фотографий нет?
– Нет.
– Весьма сожалею, Косачевский, но здесь я его не обнаружил.
– Ну что ж, на нет и суда нет, Христофор Николаевич.
– А документы, которые прислала Драуле, я смогу получить?
– Конечно, только попозже, через недельку. Как видите, власть меня еще не испортила и я вполне могу сойти за ангела…
Когда Отец вышел из кабинета, я вновь извлек из пакета фотографию, привлекшую его внимание. На ней был узколицый человек в черкеске.
Да, никаких сомнений: с ним я встречался у Кореина в Гуляйполе. Корейша говорил, что это его единомышленник.
Мечтал ли узколицый о Всемирном храме искусства, куда будут приходить паломники со всех концов мира, я не знал, но в том, что он имел какое-то отношение к Прозорову, ценностям «Алмазного фонда» и экспонатам Харьковского музея, я не сомневался.
IIПосле моего переезда, а вернее, перехода в 5-й Дом Советов (от предложения Ермаша переселиться к нему я отказался) в номере Липовецкого внешне как будто ничего не изменилось, разве что стало немного чище. И в то же время это уже был не прежний гостиничный номер, надежное пристанище двух неприкаянных мужчин. Теперь здесь жила семья. И номер как-то облагородился, смягчился, стал уютней и привлекательней. В нем появилось даже нечто неуловимо кокетливое.
– Что скажешь? – настороженно спросил Зигмунд, наблюдая за тем, как я внимательно рассматриваю комнату.
– Ничего.
– Ни одной гадости?
– Ни единой.
– Но желание высказаться есть?
– Нет.
– Странно. – Зигмунд незаметным движением ноги засунул под диван Идины туфли и прикрыл своим пальто валявшуюся на спинке стула юбку. – Не узнаю тебя.
– Я тоже.
– Располагайся. Скоро придут Ида с Машкой, чайку попьем.
– У меня к тебе дело, Липовецкий.
– Может, отложим?
– Нельзя.
Я достал из нагрудного кармана фотографию узколицего и объяснил, что мне требуется.
– Гляжу, не клеится у тебя расследование?
– Ничего, склеится. А без неудач в таком деле не обойтись.
– Фотографию мне оставишь?
– Если требуется.
– Ну а как же, надо будет товарищам показать. Заранее обещать что-либо не берусь, – сказал Зигмунд, – но, думаю, задача не из сложных. Кое-какие справки можно будет о нем навести. У меня есть несколько человек, которые в разное время крутились вокруг нашего «мальчугана».
– Сможешь сегодня меня с ними свести?
– Почему бы и нет? Сведу. Ты у себя на работе будешь? Я тебе телефонирую.
– Только без экспромтов, – предупредил я, – ладно?
Зигмунд расхохотался, и тотчас же гостиничный номер превратился в прежнее пристанище двух неприкаянных мужчин.
– Вот теперь тебя, сукина сына, узнаю! Не можешь ты обойтись хотя бы без одной гадости, душа не позволяет. Даже когда хочешь, все равно не можешь. Не в твоей это натуре.
Как я его ни убеждал, что слово «экспромт» было сказано без всякого умысла, что я и не думал намекать на Иду, он не поверил:
– Я ж тебя как облупленного знаю, Косачевский!
Зигмунд слов на ветер не бросал.
В тот же день вечером я уже располагал достаточно обширными, хотя и далеко не исчерпывающими сведениями о человеке с фотографии, который в ставке Махно был известен под фамилией Шидловского, но, кажется, имел еще одну или несколько других.
Гость Прозорова не был «природным» махновцем, как именовали в повстанческой армии тех, кто примкнул к батьке в восемнадцатом.
Появился он у Махно вместе с «атаманом партизан Херсонщины и Таврии» небезызвестным Григорьевым. Но я григорьевцам его тоже нельзя было отнести. Скорей всего, это был деникинский офицер, который перешел линию фронта и оказался у Григорьева в марте 1919 года, когда Kpacная Армия, в том числе и входившие в ее состав Григорьевцы, подошла к Одессе.
Вот в этот-то период в штабе Григорьева и появился. Шидловский – или как парламентер, или как «честный офицер», последовавший пламенному призыву атамана оставить ряды Добровольческой армии и перейти на сторону трудящихся масс.
В дальнейшем Шидловский присутствовал при расстреле махновцами «атамана Херсонщины и Таврии», но не шевельнул пальцем, чтобы попытаться спасти Григорьева.
Все трое, с кем я беседовал о Шидловском в тот вечер, утверждали, что он очень быстро завоевал доверие не только у Махно, человека эмоционального и очень переменчивого в своих симпатиях и антипатиях, но и у начальника контрразведки Зинковского и у личного друга Нестора Махно и его брата Григория – бывшего матроса с мятежного броненосца «Потемкина» Дерменджи, которого обычно бросало в жар при одном лишь виде офицерских погон.
Шидловский сумел поставить себя и среди идейных анархистов-теоретиков, заполонивших культотдел, редакцию газеты «Махновец» и Реввоенсовет армии, и среди командиров отряда бесшабашной партизанской вольницы, которые ни в кого, кроме батьки, не верили, никому, кроме батьки, не подчинялись, и имели такое же представление об анархии, как слепой о красках.
Какой-либо официальной должности в штабе, Реввоенсовете, а тем более в контрразведке Шидловский не занимал. Тем не менее его всюду знали и он пользовался влиянием. Оно, видимо, объяснялось не только его личными качествами, но и услугами, которые он оказывал Махно, хотя о характере этих услуг оставалось лишь догадываться. Один из моих собеседников, бывший сотрудник конфедерации «Набат», поддерживавший постоянную связь с культотделом махновской армии, худой человек с чахоточным лицом, некто Василий Соловей, теперь работающий в Москве, в типографии Сытина, говорил мне, что Шидловский использовал в интересах Махно свои старые знакомства среди офицеров деникинской армии.
Он бывал в Екатеринославе, Одессе и других захваченных белыми городах, где имелись подпольные анархистские организации разных направлений.
Мой бывший товарищ по семинарии, организатор Всероссийского союза богоборцев и сотрудник культотдела армии батьки Махно, основатель новой религии и «великий жрец Всемирного храма красоты» Володя Кореин был значительно менее известен, чем Шидловский.
«Блаженный», – коротко охарактеризовал его тот же Василий Соловей.
Увы, сотрудники культотдела махновской армии, хотя мыслили только мировыми категориями, особым уважением не пользовались.
Впрочем, о самом Кореине и о его занятиях знали, хотя и не придавали им значения: дескать, чем бы дитя не тешилось…
– Шидловский случаем не участвовал в сборе картин, скульптур, ювелирных изделий?
– Для Храма красоты, что ли? Пустое дело!
– Дело, возможно, и пустое, но помощь-то он Кореину оказывал?
– Может, и оказывал, не знаю, – покачал головой Соловей.
– А он бывал у Кореина?
– Кто его знает! Раз или два видел их вместе, да только так думаю, что Шидловский больше для забавы с этим Кореиным знакомство водил, хотя сам батько привечал Кореина, даже в сарай к нему ходил картины глядеть.
Еще меньше, чем с «великим жрецом Всемирного храма красоты», повезло мне с Прозоровым. Никто из троих его и в глаза не видал. В искренности моих собеседников я не сомневался. Похоже было, что Прозоров непосредственного отношения к махновцам не имел. Не опознали Прозорова, впрочем как и Шидловского, и легальные анархисты Москвы (фотографии демонстрировались пятидесяти двум анархистам различных направлений).
Я склонялся к тому, что давние отношения между Шидловским и Прозоровым носили не политический, а деловой или даже сугубо личный характер, а о том, что они были знакомы давно, свидетельствовала сама фотография Шидловского. Снимок был сделан, по меньшей мере, лет восемь назад.
Нам требовались сведения о Прозорове. Павел Сухов о присущей ему педантичностью расспрашивал о нем сотрудников уголовного розыска и соседей по дому. Результаты оказались более чем скромные и несколько странные.
Среди товарищей по работе Прозоров считался рубахой-парнем. Весельчак, балагур. Если нужно, то без всякой корысти, или чего там еще, помощь окажет. Нет, не скуп, не прижимист. У него всегда можно было перехватить деньжат до получки, разжиться махоркой. Да и скрытным не назовешь. Закадычных друзей не было, верно, а приятелей – пруд пруди. И с тем шуткой перебросится, и с этим.
С кем помимо товарищей по работе встречался? Кто его знает. Жил будто, как все…
Приблизительно так же отзывались о нем и соседи. Чтобы пьянствовать там, хулиганничать – ни-ни. Во всем скромность и поведение соблюдал. Товарищи? Нет, не водил в дом товарищей. А ежели и приводил, то все чинно. Посидели, поговорили – и по домам. И благородство опять же. Ни в чем соседа не обидит.
Таким образом, на страницах дела о розыске драгоценностей монархической организации «Алмазный фонд» появились два Прозорова, совсем не похожие друг на друга.
Один из них был свойским рубахой-парнем, балагуром и весельчаком, который жил открыто, с душой нараспашку, ничего не скрывая.
Другой – человек с подозрительными связями, скрытный, расчетливый, корыстный и жестокий.
Эти два образа никак не сливались в один.
Где же подлинный Прозоров, а где подделка?
«Будто девица на выданье», – сказала о нем одна соседка.
Несмотря на то, что ситуация была не из веселых, это определение не могло не вызвать улыбку. Как-никак, а «девица на выданье», не моргнув глазом отправила на тот свет двух человек. Причем убийство и ограбление Глазукова были продуманы до мельчайших деталей и осуществлены с предельным хладнокровием. С Кустарем, верно, накладки. «Девица на выданье» тут немного поспешила и не учла ряда обстоятельств. С Кустарем, конечно, было сработано грубо, как говаривали некогда на Хитровке, «на хапок».
И все-таки чем помешал Прозорову Кустарь?
Если на убийство члена союза хоругвеносцев его подтолкнула корысть – он знал, что в сейфе ювелира хранятся знаменитая табакерка работы Позье, ценные вещи из Харьковского музея, – то от Кустаря он абсолютно ничем не мог поживиться. В этом смысле «девица на выданье» ни на что не могла рассчитывать. Корысть отпадала.
Тогда что?
Улиманова утверждала, что видит Прозорова впервые и что Кустарь никогда с ним раньше знаком не был.
Почему же Прозоров со своей малоубедительной версией убийства при попытке к бегству стреляет все-таки в Кустаря и убивает его?
Зачем? Для чего? С какой целью?
Все это казалось мне головоломкой. Но, видно, не зря ангел-хранитель Борина позволил своему подопечному в младые годы играть в сыщиков-разбойников, а в зрелые определил на вакантное место в сыскной полиции. В отличие от моего ангела, который никак не знал, куда меня сунуть – то ли в церковники, то ли в революционеры, могущественный покровитель Борина сразу же сумел правильно оценить таланты своего подопечного. Петр Петрович был прирожденным сыщиком. В этом я убедился лишний раз, когда благодаря ему головоломка с убийством Кустаря перестала быть головоломкой. И оставалось лишь удивляться, как мы до всего этого не додумались раньше.
Уже по лицу Борина, когда он вошел ко мне в кабинет, было видно, что произошло из ряда вон выходящее.
– Новости?
– Кое-какие, – и он пикой выставил вперед свою остроконечную бородку.
– Убийство Кустаря?
– Да, – подтвердил он, не пытаясь делать вид, будто поражен моей прозорливостью.
– Садитесь и рассказывайте.
Борин сел, аккуратно поддернув как всегда идеально выглаженные брюки.
Деникин, Врангель, тиф, голод – все это имело самое прямое отношение к гражданину РСФСР Петру Петровичу Борину, но отнюдь не к его брюкам. Брюки старшего инспектора бригады «Мобиль» занимали строгий нейтралитет к тревожным и неустроенным будням. Их не могли смять наступление Врангеля и белополяков, ночные выстрелы и перебои со снабжением хлебом. Они были для старика символом нерушимости и надежности его личного мира, непоколебимости всех его жизненных ценностей, условностей и предрассудков.
Если на человеке хорошо выглаженные брюки, значит, он по-прежнему уважает себя, значит, его не сломило настоящее и он твердо верит в будущее.
Да– с, Леонид Борисович, можете, конечно, улыбаться, но это так. Именно так. Только так.
– Если бы всевышний дал Кустарю память похуже, он бы остался жив, – загадочно сказал Борин и нежно погладил свою бородку. – Помните, как писали раньше в дурных романах? «Пал жертвой собственной памяти». Прозоров не собирался его убирать. Он к этому не готовился, потому так неуклюже и выкручивался. С Глазуковым все заранее было продумано, а тут…
– Экспромт? – вспомнил я Иду Липовецкую.
– Ежели вам угодно.
– А зачем ему потребовался сей экспромт? Чем ему помешал Кустарь?
– В том-то все и дело. Кустарь, сам того не зная, за горло Прозорова взял. Помните, он как-то обмолвился на допросе, что входная дверь в пещеру Алладина, где его все эти сокровища дожидались, была обита то ли клеенкой, то ли кожей зеленого цвета?
Не могу сказать, что память тут же пришла мне на помощь, но я все-таки кивнул головой.
– Так вот, – продолжал Борин, – как вам известно, эти дни мы обследовали квартиры всех девяти доходных домов в районе Покровки. Среди ста двадцати трех квартир лишь в двух двери оказались обиты зеленым. Одна такая квартира находится на пятом этаже доходного дома Ругаева на Покровском бульваре…
– Общежитие коммуны «Красный факел»?
– Да-с, общежитие. Там, понятно, никакого ограбления не было и не могло быть. Что там возьмешь, кроме пригоршни вшей? Так что дом Ругаева сразу же отпал.
– А где же оказалась вторая квартира с зеленой дверью?
– В Белгородском проезде, Леонид Борисович.
– В каком доме?
– В доме Котова.
– Это там, где Прозоров жил?
– Да-с, там, где Прозоров.
– Уж не хотите ли вы сказать, что Кустарь ограбил квартиру Прозорова?
– Именно так. Дверь этой квартиры обита зеленой клеенкой.
– Может быть, совпадение?
– Мы несколько раз перепроверяли, Леонид Борисович. Ошибка исключена. И драгоценности «Алмазного фонда», и экспонаты Харьковского музея Кустарь похитил там. И письмо, видно, там же хранилось.
– Но, может быть, квартира была ограблена Кустарем при прежнем съемщике?
– Нет, Прозоров тогда уже жил здесь. Он вселился сразу же после выписки из госпиталя. Он-то и обил зеленой клеенкой дверь. Такую клеенку выдавали по ордерам в пятнадцатом распределителе.
Итак, человек, которого мы с Бориным столько времени разыскивали, пытаясь разгадать тайну письма и отыскать драгоценности «Фонда», находился, оказывается, рядом с нами, в здании Центророзыска. И хотя плясали мы, как и положено, от печки, а ни до чего путного не доплясались…
– Прозоров не был в курсе подготовленной нами операции, – сказал Борин. – А когда сообразил, куда и зачем Кустарь его ведет, то…
Да, Кустаря погубила память, а Прозорова – нервы. Прояви он тогда немного выдержки – и вряд ли бы Борин добрался до квартиры с зеленой дверью…
Но чего сама по себе стоит теперь эта квартира!