Текст книги "Розыск. Дилогия"
Автор книги: Юрий Кларов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Большеухий, нескладный и, как всегда, какой-то пришибленный, Хвощиков появился у меня рано утром, сразу же с вокзала. Осторожно приоткрыл дверь кабинета:
– Разрешите?
– Входите, Григорий Ксенофонтович.
– Не помешаю?
– Наоборот, с нетерпением жду свидания с вами.
За время своей долголетней службы Хвощиков усвоил, что, когда начальник шутит, обязательно надо улыбаться. От улыбки его и без того некрасивое лицо стало еще более непривлекательным.
Швейцарский поэт, богослов и физиономист Лафатер считал лицо человека зеркалом его души. И я подумал, что если даже у Сократа проницательный швейцарец разглядел задатки глупости и склонность к пьянству, то физиономия Хвощикова привела бы его в ужас.
К счастью, несмотря на свою непривлекательную внешность, Хвощиков все-таки не был прирожденным висельником, хотя и ничто человеческое не было ему чуждо. Исполнительный чиновник, привыкший беспрекословно повиноваться вышестоящим, в том числе и улыбаться, когда того требовали ситуация и начальство, он совсем неплохо справлялся со своими обязанностями. Хвощиков обладал интуицией, знанием человеческой натуры, практической сметкой, умением найти подход к тому или иному человеку и даже некоторым представлением о морали. Во всяком случае, Борин, несколько склонный к идеализации коллег, утверждал, что Хвощиков не брал взяток даже тогда, когда их ему предлагала, – ни при паре, ни при Керенском. Прав ли был Борин – садить не берусь. Но я никогда не жалел, что вернул Хвощикова в лоно уголовного розыска. А когда он докладывал результаты своей поездки, я испытывал к нему даже нечто похожее на уважение.
Бывший полицейский, а после революции полноправный член московской артели «Раскрепощенный лудильщик» потрудился не за страх, а за совесть. Впрочем, вернее было бы сказать: и за страх и за совесть, так как перспектива вновь заняться лудильным делом его не устраивала и он всячески старался избежать этой возможности.
Всего за неделю Хвощиков ухитрился собрать весьма обширный и важный материал, которому предстояло сыграть существенную роль в распутывании всех узлов и узелков этого трудоемкого дела.
Первое, что я узнал, – это то, что Елена Эгерт вовсе не переодетая английская королева, а дочь парикмахера. Правда, парикмахера не обычного, а придворного. Потомственного придворного парикмахера, занимающего на иерархической лестнице почетное место где-то между лейб-акушером и гофкондитером или камер-фурьером.
Не чуждый тщеславия отец Елены, Поль Эгерт, любил говорить, что род Эгертов имеет перед Россией исторические заслуги. И действительно, по семейным преданиям, прадед Поля, Эжен Эгерт, незадолго до Бородинского сражения был удостоен чести подстригать и расчесывать великолепные бакенбарды Александра Первого, что не могло, разумеется, не сказаться на духе и стойкости русских войск, боготворивших твоего красавца монарха. Не остался в долгу перед Россией и дед Поля, который ежедневно в поте лица трудился над прической супруги Николая Первого, любимейшей дочери прусского короля.
Самому Полю Эгерту повезло значительно меньше. Из-за каких-то сложных придворных интриг непосредственно к царствующей чете его не подпустили. Но все-таки он не остался на обочине истории. Его пригрела сестра царицы Елизавета Федоровна, с помощью которой он выстриг себе к концу жизни чин девятого класса, несколько медалей и весьма приличный пенсион.
После смерти Поля Эгерта обе его дочери оказались под высоким покровительством сестры царицы, которая хотела обеспечить их будущее. Но обеим не повезло. Старшую выдали замуж за подающего надежды чиновника. Но чиновник возлагавшихся на него надежд не оправдал, запил горькую и утонил свое чиновничье будущее в стакане водки. Еще меньше преуспела младшая, к которой Елизавета Федоровна особенно благоволила. Она попала в историю, которая наделала слишком много шума, чтобы из нее можно было благополучно выбраться.
Еще когда я занимался расследованием ограбления патриаршей ризницы, меня заинтересовало, почему полковой адъютант лейб-гвардии гусарского полка барон Олег Мессмер в 1912 году отказался от карьеры и вышел в отставку, а затем принял пострижение. Беседуя с архимандритом Димитрием, я как-то затронул эту тему, но Димитрий уклонился от ответа на мой вопрос, а особой необходимости докапываться до сути у меня тогда не было. Суть же заключалась не в ком ином, как в Елене Эгерт…
Познакомившись с ней в 1911 году, Мессмер увлекся ею. И увлекся всерьез. Как высокопарно и уважительно выразился Хвощиков, «воспылал страстью». Это словосочетание, видимо вычитанное старым чиновником в каком-то романе графа Салиаса, настолько нравилось Хвощикову, что он употребил его в разговоре со мною несколько раз, с особым вкусом произнося непривычное и чем-то привлекавшее его слово «страсть». Кто его знает, может быть, лет сорок назад юный гимназист Гриша Хвощиков, а я допускал, что он когда-то мог быть юным, тоже «пылал», «изнывал» и испытывал всю ту гамму чувств, которые остались для него самими яркими воспоминаниями в уже прожитой жизни? В конце концов, у каждого бывает в жизни яркое пятно или, по крайней мере, заплата. Лафатер попытался бы определить все это по лицу, но я Лафатером не был и юность Хвощикова коня не волновала. А вот отношения Олега Мессьера и Елены Эгерт, которые на многое проливали свет, – весьма.
Насколько я знал, гвардейским офицерам разрешалось спать с хористками, белошвейками, шансонетками, горничными и даже с «цветами асфальта», как стыдливо именовали либеральные деятели уличных проституток. Но жениться им полагалось лишь на девицах своего круга. Дочь же парикмахера, даже придворного, род которого имел «исторические заслуги» перед Россией, в этот круг не входила. Поэтому Олегу Мессмеру оставалось либо перестать «пылать» и немедленно принять меры противопожарной безопасности, либо, не дожидаясь решения офицерского собрания, подать в отставку. Он выбрал второе.
Все развивалось в добрых литературных традициях графа Салиаса. Благородный пылкий офицер, презрев мнение света и благоразумие, глухой к мольбам старика отца, решил пожертвовать своим будущим во имя любви. Они обручились. Затем должен был следовать трогательный эпилог: бедная четырехкомнатная квартирка, одна-единственная горничная и одна-единственная кухарка, похожие на ангелочков дети, которые во что бы то ни стало хотят увидеть и обнять своего дедушку. А в заключение: скупая слеза, медленно сползающая по щеке старика генерала, прощение, щедро вознагражденная за преданность прислуга (одна-единственная горничная и одна-единственная кухарка), новая обширная квартира с приличной мебелью и, само собой понятно, завещание умершего на радостях генерала.
Но видимо, на чтение романов у Елены времени не было, поэтому венчание не состоялось.
– Сбежала-с, – горестно, но и с некоторой долей злорадства сказал Хвощиков и потер указательным пальцем кончик носа, что, как я заметил, служило верным признаком охватывающего его временами душевного волнения. – За неделю до свадьбы сбежала. Со штаб-ротмистром Винокуровым. В Варшаву укатили. Да-с.
Так разразился скандал, который получил широкую огласку и привел Олега Мессмера в Валаамский монастырь.
Елене тоже не ахти как повезло. В отличие от Мессмера у Винокурова был трезвый ум, и, «воспылав страстью» к очаровательной девице, он отнюдь не собирался сжигать на костре любви свое будущее. Поэтому варшавские каникулы бывшей невесты Мессмера продлились всего месяца три, не больше.
Шокированная происшедшим богомольная Елизавета Федоровна не прочь была отправить свою любимицу вслед за Мессмером в какой-нибудь монастырь. Но Елену монастырская жизнь не прельщала. Она обладала жизнерадостным характером и не без основания считала, что прежде, чем замаливать грехи, желательно совершить их как можно больше.
Бурный, но непродолжительный роман с Винокуровым был закончен, и продолжения не предвиделось. Красавец штаб-ротмистр жениться не собирался. Вынужденный покинуть гвардию, он продолжал служить царю и отечеству где-то в заштатном городке, поражая скромных армейцев своим размахом, сказочными проигрышами в карты и столичным шиком. Варшавское приключение, конечно, повредило ему, но в то же время принесло и некоторую пользу. Скандал окружил его романтическим ореолом, и Винокуров не сомневался, что через год-другой ему удастся вернуться в Петербург.
Положение Эгерт было значительно хуже. Но она не пала духом и пустилась во все тяжкие. А порастратив запасы веселья и устав от приключений, Елена решила взяться за ум. Предприимчивая девица попыталась восстановить отношения с Мессмером, который еще числился в бельцах, то есть послушниках, и выполнял какие-то обязанности на монастырском свечном заводе.
Иеромонах Феофил и некий Слюсарев, ведавший на Валааме странноприимным домом, рассказывали Хвощикову, что Елена тогда несколько раз приезжала в монастырь, где встречалась с Мессмером и архимандритом Димитрием. Видимо, эти встречи ее надежд не оправдали: время было упущено. И все же их нельзя было назвать и безуспешными. Кое-чего она добилась. Мессмер не только простил свою бывшую невесту, но и обратился с соответствующим письмом к Елизавете Федоровне. Кроме того, Феофил говорил, что по просьбе Олега его отец генерал Мессмер неоднократно оказывал Елене «вспомоществование» и устроил ее домоправительницей к Уваровым.
После 1915 года, когда «малосхимник» Афанасий перебрался в скит, куда по монастырскому уставу доступ женщинам был запрещен, Елена длительное время не приезжала, но переписка между ними, кажется, продолжалась.
Последний раз она появилась на Валааме в марте 1918 года. Приехала она вместе с кузиной Мессмера Ольгой Уваровой, у которой служила в Тобольске, и каким-то господином в партикулярном платье, но очень смахивающим на переодетого офицера. Гости остановились в монастырской гостинице и подолгу беседовали с Афанасием, покинувшим по такому случаю свой скит.
Кто был господин в партикулярном платье, Хвощиков выяснить не смог. Но по тому, как тот держался и разговаривал с Афанасием, можно было заключить, что они старые знакомые, а возможно, и друзья. Раньше этот господин на Валаам не приезжал.
Уж не Винокуров ли? Нет, не Винокуров. Бывшего сослуживца Олега Мессмера, так же как Угарова и Василия Мессмера, на Валааме хорошо знали, Винокуров придерживался старого доброго правила: «Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься». Поэтому к Олегу он приехал просить прощения значительно раньше Елены, сразу же после возвращения из Варшавы. А затем, пополнив своим вкладом казну монастыря, приезжал еще два раза: перед самой войной – на петровский пост и в июле 1917 года – в день памяти преподобного Сергия, мощи которого находились в соборном храме.
По словам Слюсарева, Афанасий был крайне взволнован приездом и разговорами с этими тремя посетителями, которые, судя по всему, нагрянули неожиданно, не предупредив его о своем приезде. Елена Эгерт уехала на следующий день, а остальные двое пробыли на Валааме еще сутки. Вскоре после их отъезда Афанасий покинул монастырь и больше там не появлялся.
От Борина я знал, что старик Мессмер телеграфировал Афанасию о смерти Василия. Не с телеграммой ли отца связан его отъезд?
Нет, сообщение о самоубийстве брата Афанасия в монастыре получили позднее, дня через два-три.
Следовательно, покинуть Валаам его побудило нечто иное, не имеющее отношения к судьбе брата. Что же именно?
Точно установить даты всех мартовских событий было невозможно: как-никак, а времени прошло порядочно. Но по нашим прикидкам получалось, что троица пробыла в монастырь вскоре после убийства Ритусом в Краскове Дмитрия Прилетаева, когда ценности «Алмазного фонда» уже находились на квартире Елены Эгерт.
На обычный визит к страждущему иноку все это не походило. Для обычного визита можно было выбрать другое, более подходящее время. Создавалось впечатление, что посещение Валаама любовницей командира партизанского отряда «Смерть мировому капиталу!», Уваровой и неизвестным господином имеет какое-то отношение к ценностям «Алмазного фонда».
Не передала ли тогда Эгерт имущество «Фонда» Уварову или тому же Афанасию?
Нет, исключено. По словам Отца, в конце марта он сам перевез ценности на квартиру какого-то анархистского боевика, куда переехала и Эгерт. Тогда все было в наличии. Драгоценности исчезли во время ареста Галицкого – с 25 до 30 апреля, когда ни Афанасия, ни Уварова в Москве не было. Именно в конце апреля миллионные сокровища растаяли, как леденец во рту, оставив после себя лишь сладкие воспоминания.
Не согласовывалось это и с попыткой Эгерт наложить на себя руки. А такая попытка действительно была. Сухов не только установил больницу, в которой она лежала, но и допросил лечившего ее врача.
Факты. Куда от них денешься? И все же… И все же я не мог избавиться от мысли, что рассказанное Хвощиковым имеет прямое отношение к исчезновению сокровищ и что любовница Галицкого обвела своих новых друзей анархистов вокруг пальца.
Но как?
Этого я не знал и даже не догадывался, где следует искать разгадку. Но для допроса Эгерт материала накопилось уже достаточно. Кое-какие щекотливые вопросы я мог ей подбросить. А как некогда утверждал Волжанин, грецкий орех и тот колется…
Ко времени моей беседы с Хвощиковым мы не только установили адрес сестры Эгерт, но и знали, что Елена у нее живет. Мое предположение, что, обидевшись на Россию, Отец все-таки не откажет в любезности бригаде «Мобиль», подтвердилось.
Муратов, поверив в «подлеца Косачевского», действительно решил предупредить Эгерт о грозящей ей опасности. К Елене была отправлена не кто иная, как Эмма Драуле, которую наши люди перехватили, когда она уже выходила из дома сестры Эгерт, Марии Петровны Соколовой.
Когда Драуле привезли ко мне, она была в восторге: как-никак первое приключение за все время пребывания в России. Ей уже мерещились подвалы с подземными коридорами, ночные допросы, пытки…
«Чека?» – со сладким ужасом спросила она.
«Нет, Центророзыск».
«Центророзыск?»
Это длинное труднопроизносимое слово ничего ей не говорило. То ли дело Чека – словно удар бойка по капсюлю.
«Управление уголовного розыска республики, – скучно объяснил я. – Кражи, хищения, разбой…»
«Криминальная полиция?»
«Что– то в этом роде».
Драуле поджала губы. Острый от многообещающих ожиданий угол рта стал тупым, почти плоским, вытянулась и уныло выгнулась дугой гипотенуза нижней губы. Центророзыск ее не устраивал. Она считала себя достойной лучшего.
Это было первое глубокое разочарование, постигшее ее в моем кабинете. Обидно, конечно. И все же еще оставалось «а вдруг?…». Но вскоре исчезло и оно.
Сообразив наконец, что ее не собираются подвешивать на дыбу, разводить под ногами костер, заставлять заучивать цитаты из сочинений Маркса или, на худой конец, просто выворачивать руки, произведение кубиста поблекло. Пожухли и выцвели краски, расплылись четко вычерченные линии.
Стоило ли совершать почти кругосветное путешествие, чтобы оказаться в таком ничем не примечательном кабинете, где густо пахнет нафталином и нет даже места для приличного костра!
«Но я все же арестована?» – спросила она, цепляясь за последнюю надежду превратить случившееся пусть в третьесортную, но все-таки сенсацию, на которую польстились бы хоть некоторые газеты.
«Нет, – безжалостно сказал я, не испытывая ни малейших угрызений совести. – Вы не только не арестованы, но даже не задержаны».
«Но меня сюда все-таки привезли…»
«Насильно?»
«Нет, но мне предложили…»
«Просто вам передали мою просьбу, – объяснил я. – Мне хотелось продлить удовольствие от беседы с вами. Но если вы, как тогда, торопитесь к товарищу Липовецкому, то мне остается лишь выразить свое сожаление».
Драуле осторожно улыбнулась:
«Я не тороплюсь. А вы… как это по-русски… обманщик, товарищ Косачевский».
Я изобразил недоумение.
«Ваш друг тогда не разыскивал меня», – объяснила она.
«Разве?»
«Не разыскивал».
«Он просто забыл. С ним это иногда бывает. Липовецкий очень занятый человек. Но как бы то ни было, он просил вам передать, что ваша просьба о поездке на Украину рассмотрена и удовлетворена».
Лицо Драуле преобразилось: расплывшиеся линия вновь приобрели четкость хорошего чертежа.
«Когда я могу ехать?»
«Сегодня, если, разумеется, у вас нет здесь неотложных дел. Вам уже выделен сопровождающий».
«А товарищ Липовецкий… не забудет?»
«На этот раз нет. Я за него ручаюсь».
Все сказанное мною соответствовало истине. О поездке Драуле я договорился с Зигмундом по телефону, как только мне стало известно, что Отец использовал ее в качестве курьера. Больше ей в Москве делать было нечего. Тогда же я принял некоторые меры, чтобы она не могла перед отъездом переговорить по телефону с Муратовым.
Из нашей короткой встречи я извлек все, что меня интересовало. Оказалось, что Муратов, не посвящая Драуле в суть вопроса, просил лишь передать записку по названному им адресу.
Кому именно говорил?
Да некой Елене Эгерт. А если той не окажется дома, то ее сестре.
Эгерт отсутствовала. Сестра сказала, что она куда-то уехала и вернется через несколько дней. Поэтому Драуле оставила ей записку, предназначавшуюся Елене.
Соколова спрашивала ее о чем-либо?
Только об одном – требуется ли ответ. Ответа Муратов не ждал.
Я на всякий случай спросил, имеется ли на квартире Соколовой телефонный аппарат. Нет, телефона она не заметила. Если бы он был, Христофору Николаевичу вряд ли потребовалась бы ее помощь.
«Мне только надо сообщить Христофору Николаевичу, что я выполнила его поручение», – неуверенно сказала Эмма Драуле, которая готова была тотчас же мчаться на вокзал.
Я галантно заверил ее, что с удовольствием возьму это на себя. Впрочем, если она хочет, то может черкнуть Муратову несколько слов – телефон его, к сожалению, неисправен. Ее записку незамедлительно доставят адресату.
Она последовала моему совету и тут же набросала несколько строчек. Затем прибыл присланный Зигмундом сопровождающий, и Драуле была передана с рук на руки.
Таким образом, у нас имелись все основания быть довольными друг другом.
Драуле уехала в тот же день, а на следующий Муратову передали ее прощальное послание, так что «динамитный старичок» мог считать свой долг перед Еленой Эгерт и Центророзыском полностью выполненным.
…Хвощиков сидел в неудобной позе на краю стула, терпеливо дожидаясь моего очередного вопроса. Но, насколько я понимал, он больше не располагал никакими сведениями ни об Афанасии, ни об Эгерт. Расспрашивать же его о Винокурове было бессмысленно. Когда Хвощиков уезжал из Москвы, мы даже не подозревали о существовании этого лихого гвардейца, перебежавшего дорогу Олегу Мессмеру. Поэтому, естественно, никакого задания относительно его Хвощиков не получал. Но я все же спросил, не интересовался ли он Винокуровым.
– Как же-с, как же-с, – к моему глубочайшему удивлению, весело заквакал он и потер указательным пальцем кончик носа.
Нет, не зря я обездолил артель «Раскрепощенный лудильщик». Хвощиков был рожден для уголовного розыска.
Но побеседовать о Винокурове нам не удалось. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Борин. За его плечом белело лицо приказчика Филимонова. Обычно Борин предварительно стучался.
– Что случилось, Петр Петрович? – спросил я.
– Глазуков убит.
IIIК двадцатому году упали в цене не только деньги, но и человеческая жизнь. Поэтому покойники в России исчезли. Их заменили «покойнички», «жмурики», «подснежники» (если трупы находили по весне), «мертвяки», «дохлики». Люди теперь не умирали. Они «откидывали копыта» «отдавали концы», «околевали», «играли в ящик», или, в лучшем случае, «загибались». Их не убивали, а «ставили к стенке» «разменивали», «шлепали», «цокали», «пришивали», «вздергивали», «отправляли на луну» и «в ставку Духонина». А о символе вечного покоя придумывали веселенькие загадки – «Начинка мясная, а пирожок из дерева…».
Но Борин отличался консерватизмом. Об цеплялся за вышедшие из употребления слова с тем же упорством, с каким, несмотря ни на что, продолжал носить галстук, бриться, подстригать бородку, усы, следить за ногтями. Поэтому Анатолия Федоровича Глазукова не «укокошили» и даже из «пристукнули», а респектабельно убили. Но все же то чего он опасался еще в восемнадцатом году, когда назвал мне на допросе Михаила Арставина, Дублета и Пушка, произошло: помер он без покаяния. Судя по всему, на это времени ему не оставили…
Труп члена союза хоругвеносцев обнаружила кухарка Глазукова, которая тут же кинулась к постовому милиционеру, а тот в свою очередь сообщил об убийстве в районный комиссариат. Когда Филимонов пришел к хозяину, в доме Глазукова уже находились работники уголовного розыска. А несколько позднее о случившемся Борина поставил в известность наш пост наружного наблюдения.
Было уже одиннадцать часов. Отослав Хвощикова отдыхать, я спросил у Борина, кого из бригады он направил на место происшествия.
– Там сейчас наши работники, которые вели наблюдение за домом.
– А кто дежурил?
– Агент первого разряда Прозоров и агент третьего разряда Синельников.
Оба агента были прикомандированными к бригаде сотрудниками Московского уголовного розыска и оба не имели никакого опыта розыскной работы, Прохоров попал в розыск после демобилизации по ранению всего три месяца назад. А стаж Синельникова был и того меньше. Вряд ли мог быть какой-либо толк от их участия в осмотре места происшествия.
Борин без слов понял меня и объяснил:
– Я туда сам хочу подъехать и уже заказал машину. Сейчас выеду.
– Вместе со мной, – сказал я.
Он наклонил голову.
– Выходит, убили под бдительной охраной вашего наружного наблюдения, а, Петр Петрович?
– Прозоров и Синельников не виноваты. Их обязанность – Кустарь. Инструкция.
Это я знал и без него. Но инструкция, однако, не предусматривала убийство человека, за домом которого следят работники милиции.
– Они слышали какой-нибудь шум, крики?
– Нет, говорят, все было, как обычно.
– Время убийства установили?
– Судебно-медицинский эксперт тогда еще не приезжал.
– Где обнаружен труп?
– В комнате, примыкающей к мастерской, – сказал Борин и взглянул в сторону сидящего на диване Филимонова. Это был деликатный намек: дескать, стоит ли вести подобные разговоры в присутствии приказчика покойного?
Филимонов, пресноглазый, с желтым, обескровленным лицом, сидел, уткнув подбородок в ладонь, и снизу вверх безотрывно смотрел на меня, будто чего-то ожидая.
– Вы в какое время обычно приходили к Глазукову?
– К Анатолию Федоровичу? – переспросил он меня, словно не понимая, о ком идет речь.
– Да, к хозяину.
– Как положено.
Я никак не мог преодолеть нарастающее раздражение:
– А как «положено»?
Филимонов замигал заплывшими глазами:
– Спозаранку положено. К семи, значит.
– Сегодня, выходит, запоздали?
– К Анатолию-то Федоровичу? – вновь переспросил Филимонов.
– К нему самому, к Анатолию Федоровичу.
– Выходит, запоздал.
– Почему?
Приказчик со всхлипом вздохнул:
– Ежели меня в чем подозреваете, то напрасно. Бог свидетель.
– Я вас не подозреваю, а спрашиваю: почему сегодня вы явились к хозяину позднее, чем обычно?
– Гулял я ночью.
– По улицам?
– Зачем по улицам? Как положено гулял, на дому.
Филимонов умоляюще посмотрел на Борина.
– На свадьбе, говорит, был, – пришел тот на помощь.
– Вот, вот, – подхватил Филимонов. – Племяша своего женил, сынка сестры, значит. Потому и припоздал.
– Всю ночь на свадьбе были?
– Всю ночь, чтоб без обиды.
– Покойного предупреждали, что придете позже обычного?
– А как же? – удивился приказчик и торопливо сказал: – Давеча предупреждение о том сделал: так, дескать, и так, свадьба, значит, и все такое прочее. Так что малость припоздаю, извиняйте.
– Ну а он что?
– Да ничего. Гуляй, говорит, Филимонов. Делов, говорит, у нас с тобой нынче не много, не то что в старое время. Чего не погулять? Что ни день, то воскресенье. Настоящий наш покупатель, дескать, или помер, или в хлебные края подался. Потому, говорит, утром и без тебя очень даже свободно управлюсь. Ну и шутку пошутил: чтоб я пьян-де не был, а из пьяна не выбивался.
– Вы когда от Глазукова ушли?
– На свадьбу-та? – Он на мгновенье задумался. – Видно, часа в четыре пополудни. Может, в пять.
– Хозяин один оставался?
– Один.
– Ждал кого-нибудь?
– Будто нет.
Наступила пауза. Потом Филимонов сказал:
– Весел давечи был Анатолий Федорович. Не вещало, видать, сердце чего дурного. А прихожу сегодня – нет человека. Вчера был, а сегодня нет. Вон оно как. Не зря, видно, говорят, что промеж жизни да смерти и блошка не проскочит. Завсегда так: живем с пооглядкой, а помираем – впопыхах… Вы только про меня чего не подумайте, гражданин Косачевский. Я Анатолию Федоровичу – хорошо ли, худо ли – двадцать лет служил. Всякое, конечно, бывало: в плохое было, и доброе. А двадцать годков никуда не скинешь. Потому и сострадание к нему имею. Как без сострадания? Без сострадания никак нельзя. Хоть и эсплотатор он был, а все ж благодетель мне.
Филимонова прорвало. Он говорил без умолку, дергаясь и захлебываясь словами. Я никогда не был любителем поспешных выводов, но похоже, что смерть хозяина действительно потрясла его.
– Дубликаты ключей от сейфов у вас?
– Нет, у меня, – сказал Борин. – После завершения операции он их мне вернул.
Дежурный доложил о машине.
– А мне как же? – вскочил приказчик. – С вами или остаться?
– Пусть подождет в дежурке? – спросил у меня Борин.
– Пожалуй. Посидите пока у дежурного, Филимонов. Газету почитайте. Когда вернемся с Петром Петровичем, пригласим вас. Не возражаете?
– Чего тут возражать? Я человек маленький. Как прикажете…
Приказчик проводил нас на первый этаж. Когда мы с Бориным вышли, нас уже ждала машина.
У лавки, расположенной по соседству, толпился народ, преимущественно женщины. Тут же наклеенное на стену объявление оповещало всех о том, что в городе по решению Московского Совдепа проводится банная неделя. Каждому гражданину предоставлялась возможность приобрести по талону в своей лавке кусок мыла. Тут же красовался агитплакат с изображением лихого парня в картузе и смазливой девицы в красном платочке. Чувствовалось, что парень не столько мечтает о бане, сколько о любви. Но не тут-то было. Стихотворный текст плаката убедительно свидетельствовал о том, что путь к взаимности лежит только через баню. Он (подчиняясь зову серца): «Полюби, красотка, Ваню. Разговоры коротки». Она (следуя разуму и призыву Совдепа): «Ты сходил бы прежде в баню да заштопал бы портки».
У плаката, прислонившись плечом к стене, стояла прозрачная молодая женщина из «бывших». В одной руке она держала кошелку фасона «Как Иркутская ЧК разменяла Колчака», а в другой – томик Блока. Увы, автор стихов на плакате Блоком не был… Но я подумал, что если трубадур бани особым поэтическим талантом и не отличался, то был, по крайней мере, чистоплотным человеком, добросовестно отрабатывающим свой паек. А это в конечном итоге самое главное в любой профессии.
Борин открыл передо мной дверцу машины, и я протиснулся на сиденье.
– Как, Петр Петрович, приобрели уже залог взаимной любви?
– Мыло в смысле? – улыбнулся он одними глазами. – Еще вчера. Я четверть фунта, да еще жена столько же. Великолепное мыло, довоенное. Говорят, с юга привезли…
Нет, судя по военным сводкам, мыло в Москву могли привезти откуда угодно, но только не с юга. Там теперь было не до мыла. «Болярин Петр», как именовали Врангеля в церквах, провозглашая ему многолетие, уже закончил со своим «великим сидением». Как только Красная Армия прорвала оборону белополяков и, в прорыв была введена Первая Конная, части генерала Слащева высадились у озера Молочное и начали наступление на Мелитополь. А вскоре перешли в наступление и другие врангелевские корпуса. Похоже, что линия нашего фронта на юге уже опрокинута. Вряд ли 13-я армия в состоянии выдержать такой мощный удар. Нет, на юге не до мыла. Это о Москве, видно, позаботился Омск.
«Полюби, красотка, Ваню. Разговоры коротки…»
А почему бы и не полюбить ей Ваню, особенно ежели он откликнется на призыв Совдепа? Я лично ничего против этого не имел…
В отличие от Цетророзыска, на улице пахло не нафталином, а недавно отцветшей сиренью, кусты которой робко жались к решеткам бульвара.
В машине было душно, и я впервые по-настоящему понял, что в Москве лето.
По– летнему громыхали и заливисто вызванивали редкие старенькие трамваи с выбитыми стеклами и надписями, по которым можно было изучать историю гражданской войны. Чирикали, перекрикивая друг друга, пережившие голодную зиму оптимисты воробьи. Отбивали частую дробь по выщербленной мостовой копыта извозчичьих кляч, которых добрый лошадиный бог спас от жалкой участи оказаться на Сухаревке или Смоленском в виде «свиной» колбасы и пирожков «с говядиной»…
Блаженствовали среди столетних лил и кустов отцветшей сирени на чудом сохранившихся скамьях бульваров, а то и просто на траве разомлевшие от тепла беспризорники. Сбившись гуртами, переругивались, играли в буру, три листика, ремешок, дымили самокрутками.
На Тверском, против трехэтажного белого особняка, принадлежавшего некогда присяжному поверенному Шубинскому и известному в Москве как «дом с розовыми окнами», сухопарый пожилой господин в сверкающем на солнце цилиндре пас на цепочке козу. На господине был засаленный сюртук, из-под которого голубела нательная рубаха. Тут же под присмотром разбитной бабы копался в земле голенастый петух с веревочными путами на лапах.
– Живут же люди! – позавидовал наш шофер. – Говорят, кто поумней да пооборотистей, и по две, и по три козы содержит… А чего? И молоко и мясо. Кормежка задарма. Походил по бульварам – сыта Манька. Коза не человек. Много ли ей надо? Там – кусточек, тут – цветочек. А дураки с голоду пухнут…
Глазуков жил в самом центре Москвы. Его двухэтажный каменный дом находился в одном из тихих переулков Козихи, как издавна именовали район Патриарших прудов Большого Бронного проезда и Воскресенской улицы.
Дом этот он приобрел за бесценок еще до того, как овдовел, сразу же после реквизиции в тысяча девятьсот восемнадцатом в Верхних торговых рядах его ювелирного магазина, где мы некогда обнаружили жемчуг из патриаршей ризницы.
В том же восемнадцатом торговля золотыми изделиями и драгоценными камнями была запрещена. Поэтому, продолжая заниматься прежним ремеслом член союза хоругвеносцев сменил вывеску. Новая вывеска на доме уведомляла посетителей, что здесь они могут приобрести переносные чугунные печки («как для обогрева буржуазных квартир, так и пролетарских жилищ»), зажигалки и «всевозможный скобяной товар».
Вывеска не лгала. Просто она немного не договаривала: ассортимент в оборудованной под лавку нижней части дома был значительно шире. Помимо гвоздей здесь можно было при желании разжиться и жемчугом, и дорогими дамскими украшениями. Но об этом, разумеется, знали только те, кому положено.