Текст книги "Розыск. Дилогия"
Автор книги: Юрий Кларов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Глава вторая
ПЕРВЫЕ ШАГИ И ПЕРВЫЕ СЮРПРИЗЫ
IНа следующее утро Ермаш постучал в дверь нашего номера. Он был чисто выбрит и щеголеват. Английская кожаная куртка сидела на нем как влитая.
– Подумал?
– Подумал.
Мое решение он воспринял как нечто само собой разумеющееся: Ермаш относился к числу тех, которым все удается.
– Значит, так, – сказал он, – сейчас я еду на совещание, в Совдеп. Пробуду там час, от силы – полтора. А оттуда – к себе. Буду тебя ждать.
Хватка у Ермаша была железная. Кажется, Центророзыску повезло с начальником.
– Окрутил, выходит? – спросил Зигмунд, когда дверь за Ермашом закрылась, и меланхолично заметил: – Единственно, что люди охотно делают, – это глупости.
На Липовецкого теория Борина не распространялась. К своей душе он сыщика и близко не подпускал. Как и некоторые другие бывшие политкаторжане, Зигмунд относился к людям этой профессии с предубеждением человека, которого всю жизнь выслеживали, ловили, допрашивали и обыскивали.
Я его мог, конечно, понять. Нечто похожее испытывал я я в семнадцатом, когда меня вопреки моему желанию назначили заместителем председателя Совета милиции.
Но это было в семнадцатом, два с половиной года назад. Много с того времени и воды утекло, и крови, и слюнявых иллюзий.
Ермаша с Рычаловым роднило одно – точность. Когда я приехал в Центророзыск, он уже был на месте. Быстро ввел меня в курс дел, которыми занималась бригада, представил сотрудников. И меньше чем через час я уже получил возможность уединиться с Бориным.
На письмо, о котором мне говорил Ермаш, я особых надежд не возлагал. И все же оно меня разочаровало.
Где все происходило – в Перми, Киеве, Екатеринбурге, Ростове, Омске?
В каком году?
Кто такие Алексей и сам автор письма – большевики, правые эсеры, анархисты, боротьбисты или максималисты?
У кого находилась тогда «Лучезарная Екатерина» – у друзей автора письма или у Красавца, офицера контрразведки?
Как письмо попало в Москву? Кто и с какой целью привез его сюда?
Было, конечно, соблазнительно перебросить мостик от письма неизвестного к тем событиям в Екатеринбурге и Алапаевске, о которых мне рассказывал Черняк. Тогда можно было бы хоть за что-то ухватиться. Но я знал: предположение, основанное на предположении, плохая подпорка в розыскной работе. Мостик должен опираться на нечто реальное, вещественное. А этого реального у нас не было. По сути, ничего не было, кроме предположений, нагромождающихся на те же предположения.
– Само по себе письмо нам покуда ничего не дает. Одна игра воображения, Леонид Борисович! – сказал Борин, безошибочно читая мои мысли. – Плясать надо не от него, а от Кустаря и Улимановой.
– Рассчитываете, что допляшетесь до чего-нибудь путного?
Борин огладил свою вконец поседевшую бородку:
– Смею надеяться, Леонид Борисович. – Он достал из серебряного портсигара с монограммой папироску, покрутил ее в пальцах и вновь положил в портсигар: с куревом в Москве было небогато. – Только плясать, понятно, с толком надлежит, на трезвую голову.
– Не слишком топать и поменьше руками размахивать?
– Вот, вот. Авось до чего путного, как вы изволили выразиться, и допляшемся.
– Ну что ж, для разминки можно и поплясать, – согласился я. – А пока расскажите мне об Улимановой. Ведь вы пляску без меня начали.
Оказалось, что Улиманова, некогда содержавшая небольшое белошвейное заведение на Солянке, хотя и не была профессиональной преступницей, но все-таки числилась до революции в канатчицах. Канатчиками или канатчицами в Московской сыскной полиции называли тех, кто, занимаясь временами «противузаконной» деятельностью, ухитрялся так ловко «ходить по канату», что ни разу не попадал не только в тюрьму, но и в участок. От случая к случаю в полицию поступали сведения, что Улиманова приторговывает наркотиками, а в ее квартире организован тайный игорный притон – «мельница». Но уличить эту оборотистую даму не могли, а может, и не очень стремились.
По мнению Борина, Улиманова оказывала помощь Кустарю уже не первый год. Но встречались они редко, только в случаях крайней необходимости.
Причастность Улимановой и бывшего ложкаря к событиям, описанным в письме, представлялась маловероятной. Скорей всего, письмо попало к Кустарю случайно во время очередного налета вместе с вещами, представляющими реальную ценность. Оно могло, например, находиться в портфеле, где лежали деньги. И налетчик не выбросил его лишь потому, что нашел для него практическое применение – чего зря бумаге пропадать?
Люди, у которых хранилось это письмо, могли бы поведать нам немало интересного. Но кто они и где их искать?
На эти вопросы мог ответить только сам Кустарь. А он отнюдь не торопился засвидетельствовать нам свое почтение…
Удастся ли его взять?
Обыск на квартире Улимановой мог его вспугнуть, согнать с насиженного места. В конце концов, налетчика ничто не удерживало в Москве. Но даже если он останется в городе, то шансов разыскать его тоже не так уж много.
Однако Борин не разделял моих опасений.
– Мария Степановна, понятно, встревожена, – сказал он, – хотя обошлись мы с ней честь по чести: и выпустили, и вещички вернули, и за напрасное беспокойство извинения принесли – в дурачков, словом, сыграли. А Кустарь, осмелюсь доложить, в неведении пребывает.
– Так ли?
– Так, Леонид Борисович, – с несвойственной ему обычно уверенностью сказал Борин. – Посудите сами. Через третьих лиц связи у них нет – мы проверяли. Да и не в натуре Кустаря вмешивать в свои родственные дела посторонних. Ни к чему ему это. Значит, что? Личная встреча. Так? А рандеву у них покуда не было. Встретятся – накроем. Уважаемую Марию Степановну мы из вида не упускаем – как нитка за иголкой. Наши агенты ее днем и ночью пасут, разве что под кроватью у нее не ночуют. Куда она от них денется?
– А вдруг? – поддразнил я. – Это же вы, помнится, как-то сказали, что в жизни все бывает, даже то, что никогда ее бывает?
– Хвощиков, – уточнил Борин, – он так говорит.
– Но вы-то согласны с сиим афоризмом?
– Справедливая мысль, – кивнул Борин. – В жизни все бывает. Это верно. Вот потому-то я запасся еще одним выходом на Кустаря. Я ведь не зря список жиздринцев, имеющих жительство в Москве, составлял…
– Вы что же, их всех в пособники к Перхотину определили?
– Всех не всех, а на одного кое-какой материал у меня имеется. И Кустарь, говорят, ему как-то визит нанес, и Улиманова… Похоже, он все ювелирные изделия через Улиманову скупает. А может, и наводкой не брезгает. Мы сейчас все это проверяем. Ну и его, натурально, под своим попечением держим. Так что Кустарю деваться некуда: куда ни кинь – везде клин. А из Москвы он без крайней нужды никуда не уедет. Он же скопидом: свое кровное за здорово живешь не бросит. Да и привычно ему тут, все налажено, все известно – как в собственной избе. А мужичок он основательный, не вертопрах какой, чтобы с места на место мотылять. Ежели где осел, то крепко. Такого только с корнем выдернешь.
Рассуждения Борина выглядели убедительно. Действительно, судя по всему, арест Кустаря – дело времени. На неделю раньше или на неделю позже, но на крючок он попадется. А там вполне можно «доплясать» и до тех, у кого хранилось письмо неизвестного.
Я поинтересовался жиздринцем, который занимался скупкой драгоценностей.
– Старый наш знакомый, – сказал Борин. – Вы его знаете. По патриаршей ризнице проходил. Ему Дублет долю Никиты Африкановича Махова продал – черную парагону с митры Никона и кокосовые жемчужины.
– Уж не член ли союза хоругвеносцев?
– Он самый, – подтвердил Борин, – Анатолий Федорович Глазуков.
Поистине пути господни неисповедимы!
Допрашивая в восемнадцатом Глазукова, я не сомневался, что этот рыхлый, беспрерывно потеющий человек с испуганными глазами будет теперь за версту обходить те места, откуда дорога ведет в тюрьму. «Я же не жулик какой, – со слезой в голосе говорил он мне. – Я же человек честный, в темных делах никогда замешан не был, вот только с этими жемчужинами черт попутал…» И вот тот же неутомимый черт вновь сбил члена союза хоругвеносцев с тернистого пути праведников.
Тяжела была бы без черта людская доля. Без бога еще туда-сюда, а без черта не обойтись. И сослаться есть на кого, и опереться, и лишние грехи сбросить… Кем его, трудягу, заменишь? Неизменный друг страждущего человечества! Не каждый выдюжит тяжесть десяти заповедей. Вот и Анатолий Федорович Глазуков – не зря, видно, потел…
Улыбнулся я, похоже, не к месту, потому что Борин удивленно приподнял брови.
– Продолжайте, Петр Петрович. Я вас слушаю.
– Так вот, помимо наружного наблюдения за домом Глазукова мы и внутренним пользуемся.
Детали меня не интересовали, но Борина следовало поощрить.
– Внедрили нашего сотрудника?
– Нет. Его приказчик нам услуги оказывает, – не без некоторой доли самодовольства сказал Борин. – Верно, тоже его помните. Филимонов.
Борин снова достал из портсигара папиросу и на этот раз не удержался – закурил.
В его маленькой комнате удушливо пахло нафталином. Этот запах преследовал меня во всех учреждениях, где я успел побывать. Считалось, что нафталин предохраняет от тифа. Судя по густоте запаха, Борина в Центророзыске ценили…
– Нафталином вас снабдили щедро. А бумагой?
Борин достал из ящика письменного стола стопку бумаги, и мы приступили к обсуждению плана розыска ценностей «Алмазного фонда».
В бригаде «Мобиль» числилось двадцать семь оперативных сотрудников. По мнению Борина, восемь из них можно было без особого ущерба для других дел перебросить на розыски ценностей «Фонда». Я округлил это число до десяти и тут же договорился по телефону с начальником Московского уголовного розыска Давыдовым, что его работники, ведущие наблюдение за Улимановой и Глазуковым, тоже поступят в мое распоряжение.
Таким образом, группа выросла до восемнадцати человек.
К сожалению, среди этих восемнадцати специалистов сыскного дела было немного. Самостоятельно могли работать лишь четверо. И все же роптать на судьбу не приходилось. Как-никак в этой четверке были Павел Сухов и старый сыщик Хвощиков, извлеченный мною по просьбе Борина в восемнадцатом году из артели «Раскрепощенный лудильщик».
Работу предполагалось вести в нескольких основных направлениях. Прежде всего – члены «Алмазного фонда».
В своей докладной президиума Совдепа Давыдов не покривил душой, утверждая, что «Алмазный фонд» не сыграл существенной роли в борьбе против Советской власти. Действительно, в начале восемнадцатого года организация фактически распалась. Но это совсем не означало, что ее бывшие члены, все, как один, сложили оружие. Примером мог служить тот же Афанасий. А ведь вполне возможно, что Афанасий был не одинок.
Сведения о членах «Фонда» и их деятельности могли дать нам ориентир для розыска ценностей.
Во– вторых, Кустарь, к которому нас должны были привести канатчица Улиманова и вновь поддавшийся искушениям черта Анатолий Федорович Глазуков.
В– третьих, Галицкий.
Следовало установить его местопребывание и, если представится такая возможность, подробно допросить. Для этого нужно было попытаться использовать легальных анархистов, которые в восемнадцатом имели какое-либо отношение к Московской федерации анархистских групп, в частности к помощнику коменданта Дома анархии Ритусу и отряду «Смерть мировому капиталу!».
В– четвертых, Елена Эгерт.
Кто она и что она? Действительно ли Эгерт увезла драгоценности, а если да, то где они теперь?
Источниками сведений могли стать те же анархисты и соседи Эгерт. Возможно, удастся разыскать ее родственников, друзей, знакомых.
В– пятых, Афанасий.
Его «разработка» представлялась весьма перспективной. О нем должны были знать монахи Валаамского монастыря, жители Алапаевска и сотрудники соответствующих органов на Урале.
В– шестых, предполагалось через руководителей подпольных центров попытаться выяснить, кого имел в виду неизвестный под кличками Красавец, Аристократ, Заика. Здесь, разумеется, приходилось рассчитывать только на везение. И, внося этот пункт в план розыскной работы, Борин позволил себе слегка улыбнуться. Дескать, у каждого свои слабости. Стоит ли из-за этого спорить?
Кроме того, нужно было досконально прощупать возможные каналы реализации ценностей. Их могли продать или заложить тот же Афанасий, который так щедро раздавал деньги в Алапаевске, Елена Эгерт, Галицкий.
Следовало опросить владельцев ювелирных магазинов и ростовщиков в разных городах.
К концу дня план розыскной работы по «Алмазному фонду» уже лежал на столе Ермаша.
Ермаш внимательно читал, подолгу останавливаясь на каждой странице. Лицо его светилось простодушием, и это простодушие наводило меня на мрачные мысли. Видимо, так же простодушно выглядел в определенные минуты евангелический скептик Фома, у которого чесались руки от непреодолимого желания поскорей и поосновательней ощупать раны своего ближнего.
– Что скажешь?
– Красиво написано, – одобрил Ермаш. – Почерк – загляденье.
– Все?
– Все. А тебе мало?
– Покуда достаточно.
Он подписал мандаты сотрудникам бригады, которые на неопределенное время должны были покинуть Москву, и напомнил:
– Вначале было слово…
– Будет и дело.
– Вот тогда и потолкуем. А сейчас что? Красиво написано. Хоть в рамочку да под стекло.
В отличие от Рычалова Ермаш обладал чувством юмора. Мне даже показалось, что с избытком…
IIК моему немалому удивлению, отыскать людей, имевших в свое время какое-то отношение к Московской федерации анархистских групп, оказалось не так уж сложно.
Несмотря на разоружение отрядов черной гвардии и события, связанные со взрывом в Московском комитете партии, Москва по-прежнему кишела анархистами всех мастей и направлений.
Здесь находились Всероссийская федерация анархистов, которая издавала свой еженедельный журнал, и Московский союз, куда помимо универсалистов вошли также анархо-индивидуалисты.
Пропагандировал на московских фабриках и заводах анархо-кооператор Атабекян. Выступали с лекциями неутомимые фантазеры братья Гордины.
И Липовецкий, не задумываясь, перечислил десятка два людей, которые могли бы мне пригодиться в моей «полицейской», как он выразился, работе.
Среди названных им оказалась и фамилия патриарха русских бомбометателей Христофора Николаевича Муратова.
Отец, как именовали Муратова его сподвижники, вполне заслуживал участи Ритуса. Но за него было его богатое революционное прошлое. Поэтому Муратова в конце концов полностью освободили от наказания.
– Что он теперь делает? – спросил я у Липовецкого.
– Обижается, – коротко ответил Зигмунд.
Этот ответ не только исчерпывающе характеризовал отношение Отца к происходящему, но и всю его послереволюционную деятельность.
Как и многие анархисты-эмигранты, начисто оторвавшиеся от русской действительности, Отец считал, что русский народ, народ-бунтарь, поднявший в 1917 году, в полном соответствии с учением Михаила Бакунина, кровавое знамя всемирного восстания, нуждается лишь в одном – в вождях. А такими вождями, естественно, были старые, закаленные в борьбе бойцы-анархисты. По глубокому убеждению Муратова, народ с нетерпением ждал их возвращения на родину, чтобы под их руководством сбросить с себя путы государственности, которые навязывали массам всякие там монархисты, кадеты, большевики или эсеры.
И, чувствуя свою ответственность перед народом, который изнывает в ожидании, Муратов, преодолев тысячи трудностей, возвращается в Россию.
Но, увы, никто не украсил цветами и флагами железнодорожную платформу, на которую ступила нога Муратова. Не было ни речей, ни митингов.
Как тут не обидеться на Россию и русский народ?
Другой бы на его месте плюнул на все и вернулся в солнечную Испанию. А Отец не вернулся. Он, как всегда, решил проявить великодушие и простить эту несчастную, погрязшую в невежестве Россию. В конце концов, несмотря на свой революционный инстинкт, массы слепы. Надо им открыть глаза.
И Муратов с жаром берется за эту трудную, но необходимую работу. Он выступает на митингах, посещает фабрики и заводы, выезжает в Кронштадт – все напрасно. Массы не желают прозревать. И вообще такое впечатление, что их совершенно не тяготят путы большевистской государственности.
Для чего, спрашивается, он лучшую часть своей жизни провел в тюрьмах Австро-Венгрии, Испании и Франции?
Затем новая, еще более жгучая обида. Ее нанесли Муратову единомышленники.
Неожиданно пошел на сотрудничество с большевиками член ВЦИК Александр Ге, на которого Отец возлагал столько надежд. За ним – один из организаторов Октябрьского восстания, член Военно-революционного комитета при Петроградском Совете Шатов. Протянули руку большевикам участники штурма Зимнего дворца Анатолий Железняков и Мокроусов…
На кого же положиться?
Ответ пришел с Украины, где по бескрайним степям, опережая тачанки, катилась слава батьки Махно.
Ведь как писал Бакунин? «Кто не понимает разбоя, тот ничего не поймет в русской народной истории. Кто не сочувствует ему, тот не может сочувствовать русской народной жизни… Разбойник в России настоящий и единственный революционер – революционер без фраз, без книжной риторики, революционер непримиримый, неутомимый и неукротимый на деле, революционер народнообщественный, а не политический и не сословный…»
Муратов все более убеждался, что «длинноволосый мальчуган» именно тот человек, который сможет вывести русскую революцию из тупика, куда ее загнали большевики, и повернуть на правильный путь, предначертанный Бакуниным.
Старания Отца привлечь к махновщине крупных деятелей русской анархии особого успеха не имели. С Махно установила контакт только украинская группа «Набат». Зато Муратова очень обнадежило восстание, поднятое против Советской власти командиром частей, взявших Одессу, «атаманом партизан Херсонщины и Таврии» Григорьевым.
Никакого отношения к анархистам Григорьев не имел, и его расхождения с Советской властью носили не столько теоретический, сколько практический характер. Когда полки Григорьева вошли в Одессу, в городе начались такие грабежи, что все повидавшие одесситы и те удивились. Одесский ревком принял соответствующие меры, и Григорьев оскорбился: а из-за чего, собственно, проливалась кровь? По его мнению, запрещение грабежей было открытой контрреволюцией, прямым вызовом вождю трудящихся масс, «атаману партизан Херсонщины и Таврии». И вскоре Махно получил от Григорьева дружескую задушевную телеграмму: «Батько, чего ты смотришь на коммунистов? Бей их!…»
Конечно, атаман Григорьев никак не вписывался в образ великодушного русского разбойника, созданный пылким воображением Муратова. Но присоединение его войск к отрядам батьки могло сделать махновщину внушительной силой, а это, с точки зрения Отца, было главным.
Муратов с нетерпением ждал сообщения о союзе Махно с Григорьевым, который должен был увенчаться провозглашением царства анархии на всей территории Украины. А там – чем черт не шутит? – может, придет день, когда махновские тачанки со свистом и гиканьем промчатся по улицам Петрограда и Москвы… Все может быть!
В Москву просачивались скупые сведения о встрече Махно с Григорьевым, о переговорах между ними и, наконец, о состоявшемся соглашении, по которому Григорьев становился командующим объединенными силами, а Махно – председателем Реввоенсовета. Зигмунд утверждал, что в этот день Муратов впервые в своей жизни выпил рюмку водки.
И напрасно, потому что на следующий день все газеты опубликовали полученную с юга телеграмму.
«Всем. Всем. Всем, – значилось в ней. – Копия – Москва, Кремль. Нами убит известный атаман Григорьев». Подписи: Махно, начальник оперативной части Чучко.
На кого же положиться? Теперь на этот вопрос не смог бы, пожалуй, ответить и сам Бакунин.
И Христофор Николаевич снова обиделся. Обиделся окончательно и бесповоротно.
Он был обижен на неблагодарную Россию, на историю, на диктатуру пролетариата, на крестьян, которые приняли эту диктатуру, на батьку Махно, убившего по своей глупости и политической безграмотности атамана Григорьева, на идиота Григорьева, который из-за той же политической безграмотности позволил убить себя батьке Махно, на большевиков, на недальновидных и беспринципных коллег по партии, на свою квартирную хозяйку, которая, считая, видимо, что он печатает деньги, ежемесячно требовала с него плату за квартиру, не учитывая его финансовых затруднений, – на всех.
Единственный человек, на которого патриарх русских бомбометателей, кажется, не обижался, был он сам. Но что значит один человек в этом многомиллионном мире, где люди руководствуются всем чем угодно, кроме разума и святых идей всемирной анархии?
Я не был уверен, захочет ли Муратов со мной встретиться. Как-никак, а мое имя было связано для него с одной из первых обид, которые его ожидали в России. Ведь ценности «Алмазного фонда» и патриаршей ризницы предназначались им для формирования отрядов черной гвардии. Правда, теперь все это было вчерашним днем, забавным эпизодом, пригодным лишь для будущих мемуаров. А то, что этот курьез завершился убийством Прилетаева и расстрелом Ритуса, особого значения, разумеется, не имело: Отец всегда философски относился к чужой смерти.
И все же неудача с драгоценностями, вывезенными из Краскова, могла царапнуть его самолюбие, а таких царапин Муратов не прощал.
Но мое предложение о встрече, сделанное ему по телефону, никаких возражений не вызвало.
– А почему бы и нет? – сказал он. – Заезжайте, мой дорогой. Старым друзьям всегда есть о чем поговорить.
В его приторном, как патока, голосе ощущалась кислинка. Но заниматься дегустацией мне было ни к чему.
– Когда можно к вам приехать?
– Завтра в середине дня вас устраивает?
– Я бы предпочел сегодня.
– Как всегда, торопитесь? Ну что ж, можно и сегодня. Я не у дел. Когда прикажете ждать?
– Через час, – сказал я и, положив на рычаг трубку, дал отбой.
Муратов снимал квартиру на окраине Москвы в ветхом деревянном доме, первый этаж которого некогда занимал магазин бакалейных и колониальных товаров.
На шаткой лестнице, ведущей на второй этаж, к затхлому запаху гнилой древесины примешивался густой аромат корицы и других экзотических пряностей.
Открыла мне пожилая простоволосая женщина, видимо, хозяйка.
– К Муратову, что ли?
Я кивнул.
– Ноги вытрите.
Рекомендация была нелишней: двор, в глубине которого стоял дом, был запружен грязью.
Из глубины большой полутемной передней появилась другая женщина, сухощавая, светловолосая. Казалось, она только что сошла с полотна художника-кубиста: вычерченные о помощью линейки идеально прямые линии узкого лица, тупые углы бровей, треугольник маленького подбородка – ни одной округлой линии. Портрет неизвестной был выполнен в серебристо-серых тонах.
– Драуле, – сказало произведение кубиста и протянуло мне угловатую костлявую руку.
Об этой американской анархистке, приехавшей в Россию для изучения тактики русских анархистов в условиях гражданской войны, я слышал от Зигмунда, которому она успела порядком надоесть.
При всех своих сомнительных достоинствах Драуле отличалась двумя несомненными недостатками: приличным знанием русского языка и неисчерпаемой любознательностью.
Устав от бесконечного потока вопросов, Зигмунд мечтал сплавить американку куда угодно, даже к батьке Махно. «Если «длинноволосый мальчуган» в конце концов ее пристрелит, то меня не будет среди тех, кто бросит в него камень», – доверительно сказал он мне.
– Прошу вас, – гостеприимно сказала Драуле.
Похоже, она была здесь своим человеком. Меня это не обрадовало. Я бы предпочел побеседовать с Муратовым с глазу на глаз. Но выхода у меня не было.
Я ожидал застать Отца за разработкой конструкции новой бомбы, предназначенной стать надежным залогом грядущего счастья человечества и отправной точкой для всемирной гармонии. Но ошибся. Муратов сидел на цветастой козетке и мирно пил морковный чай с сахарином. Заходящее солнце высвечивало его серебряные волосы. Этот милый хрупкий старичок, от которого веяло покоем и патриархальностью, не имел ничего общего с известным террористом.
Динамит? Международные заговоры? Выстрелы? Покушения? Ну что за фантазии!
Такие старцы копаются не спеша в саду, рассказывают сказки внукам, поучают сыновей («В наше время, мой милый…») и читают на ночь сентиментальные романы из жизни добропорядочных буржуа.
Муратов сделал вид, что хочет подняться мне навстречу, а я сделал вид, что не хочу обременять его излишними движениями – старость следует уважать.
– Садитесь, – он показал на место рядом с собой и с предупредительностью опытного гида объяснил Драуле: – Это Косачевский, Эмма. Леонид Борисович. Сын священнослужителя и большевик. Один из тех, кто разоружал наши дружины. – Он помолчал, словно что-то припоминал, и добавил: – Мой друг.
– Косачевский? – переспросила Драуле и что-то записала в своем пухлом блокноте. Произведение кубиста одолевала жажда познания…
Да, больше всего Зигмунду мешала интеллигентность. Будь я на его месте, и Эмма Драуле, и ее блокноты были бы уже за тысячи верст от Москвы.
– Вы все записываете? – доброжелательно поинтересовался я.
Ее улыбка с тщательностью гимназиста первого класса воспроизвела трапецию:
– По возможности.
– Вон как?
Еще одна трапеция. Пошире:
– Русская революция – кладовая опыта.
Кажется, американка считала, что пользоваться чужими кладовыми можно и без разрешения хозяев…
Муратов наслаждался. Теперь я понял, почему он так охотно откликнулся на мое предложение: старичок просто соскучился. Ему хотелось развлечься.
Лишать Отца одного из немногих удовольствий, которые еще могла дать ему жизнь, было бы, конечно, жестоко. Но он уже достиг того почтенного возраста, когда во всем должна соблюдаться мера. Поэтому, выпив предложенную мне чашку чаю и поговорив минут пятнадцать на общие темы, я вспомнил, что Драуле ждет Липовецкий.
– Товарищ Липовецкий? – Она поспешно захлопнула блокнот.
– Да, Зигмунд Брониславович. Совсем забыл. Я ведь, признаться, давно не был в дамском обществе, особенно таком приятном.
– У него ко мне дело?
– Видимо. Во всяком случае, он вас разыскивал. Вы, кажется, о чем-то его просили.
Муратов подозрительно посмотрел на меня, потом на американку. Та встала.
– Вы нас покидаете?
– К сожалению.
Мы обменялись рукопожатиями.
– Надеюсь, вы меня извините? – почти кокетливо сказала она.
– Безусловно.
Спина у нее, как я убедился, была тоже прямоугольной. В этом был определенный шарм.
Муратов допил чай. Поставил чашку на стол. Искоса поглядел на меня:
– Насчет Липовецкого соврали небось?
– Скажем так: использовал тактический маневр.
– Тактический?
– Именно. Думаю, ей это пригодится. Ведь она приехала сюда изучать тактику…
Отец чмокнул губами:
– А вы веселый человек, Косачевский. Истинно русский. Россия, она страна веселая. Со времен Ивана Грозного веселится. Ее кнутами – хихикает. На дыбу – хохочет. Теперь вот ваши чрезвычайки ее к стенке поставили. А ей хоть бы что, и у стенки пляшет… Вприсядочку. Разлюли-люли малина, – ввернул он «истинно русское выражение», которое на досуге извлек из словаря где-нибудь в Вене или Мадриде. – Ну-с, чем обязан?…
Его уши налились кровью, а небесно-голубые глаза стали прозрачными от бешенства. Какие уж там внуки, садик да сентиментальные романы? Динамитику бы нам пуд-другой…
– Рад, Христофор Николаевич, – сказал я.
– Чему? Тому, что страна веселая, или тому, что к стенке ее поставить ухитрились?
– Нет.
– А чему же?
– Тому, что вы еще не растеряли былого пыла. Вашей молодости радуюсь, Христофор Николаевич. Радуюсь и немного завидую. Но стоит ли так волноваться? Пусть себе веселится. Разве переделаешь характер? Да и не такое уж плохое качество жизнерадостность.
– Э-хе-хе!
Он вздохнул, подложил себе под спину подушечку и вновь прекратился в милого старичка, думающего о своей душе и вечности.
– Чем же обязан, мой дорогой?
Приступить к цели своего визита я поостерегся. Пусть Муратов сначала остынет. «Алмазный фонд» лучше оставить на десерт. А вместо закуски можно предложить беседу о Махно. Почему не рассказать о встрече с ним? Только сделать это следует деликатно – без иронии, но и без настораживающего восхищения. Дескать, чужак, конечно, разбойник, однако какая широта натуры, размах, сила воли!
Я полагал, что обида Отца на любимца не была чрезмерной. Излишне веселая Россия, верно, доверия не оправдала: взяла и кинулась очертя голову в объятия к большевикам, которые только о том и мечтают, как бы поскорей поставить ее к стенке. Массы, те тоже, прямо скажем, по-свински с Отцом поступили, в самую душу харкнули. Что же касается Махно… Ну что с Нестора Ивановича возьмешь? Человек есть человек… Ну ошибся малость. Ну, убил вгорячах не того, кого нужно. С кем не бывает? Опять же отсутствие культуры, поверхностное знакомство с идеями анархизма, дурное влияние большевиков… В конце концов, сам Отец тоже не без греха. Разве всегда его бомбы взрывались только там, где положено? Нет, конечно, всякое случалось. Без ошибок не обойтись. Всем известно: лес рубят – щепки летят. И какие щепки! Порой из-за них и леса не разглядишь…
Я не ошибся: поданное мною блюдо пришлось Муратову по вкусу.
По мере моего рассказа о встречах с руководителями повстанческой армии его лицо все более и более оттаивало. Особенно Отцу понравилось, что в ближайшем окружении Махно есть рабочие, а знаменитый Белаш, начальник штаба, разрабатывавший и обобщавший тактику гражданской войны, по специальности железнодорожный машинист. За одно это он готов был простить мне упомянутое вскользь решение общего собрания махновцев из 1-го Екатеринославского полка, на котором обсуждался вопрос о необходимости выполнять приказы командиров, – «Обсудив этот вопрос, собрание товарищей-повстанцев решило единогласно приказы выполнять, но с тем условием, чтобы командиры, издающие их, были трезвы».
– Крестьянская стихия, – благодушно заметил Отец и даже улыбнулся.
Он сидел в коконе из подушечек, подперев ладонью подбородок, и глаза его туманила старческая сентиментальность. Если бы все эти подушечки можно было перенести в тачанку, он бы, пожалуй, тряхнул стариной.
Я представил себе Отца за гашеткой «максима» и развеселился.
Муратова интересовали классовый и возрастной состав махновских частей, принцип выборности командного состава, роль и структура Реввоенсовета, культотдела, подход батьки к решению финансовых и экономических проблем в захваченных им городах. Мое замечание о возрастающем влиянии на Махно анархистов из группы «Набат» он воспринял очень болезненно. Среди набатовцев было много анархо-синдикалистов, а Отец считал это направление в анархистском движении наиболее пагубным.
– Суслики, – сказал он, – скунсы. Испортят батьку, обинтеллигентят.