Текст книги "Раскрепощение"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
В один из летних дней 1939 года была объявлена тревога: начался большой пожар в лесу вокруг нашего участка. Всем надлежало бросить работу и помочь в тушении. Ворота зоны раскрыли, и женщины не пошли, а побежали – подумать только! – в лес без конвоя. Меня и заведующую больницей отправили с необходимыми медикаментами на оказание срочной помощи задохнувшимся работникам пасеки. Сопровождал нас вохровец. Мы шли через горящий лес. Лес был в основном хвойный, деревья горели, как свечи. Горели кустарники, горела трава под ногами.
На пасеке тяжело пострадавших не оказалось. Пасечники все вольнонаемные, они быстро пришли в себя и решили отблагодарить врачей – своих спасителей (а спасать никого и не надо было). Сначала угостили нас сотовым медом, потом налили по большой кружке меда. Я не только никогда не пила, но и не видела мед, который пьют. Пить его оказалось очень приятно, легко. Мы и вторую порцию одолели. При прощании пасечники предложили нас проводить. Мы отказались. Они все-таки вывели нас на прямую дорогу в лагерь, сказали, что теперь мы не заблудимся, и отпустили, вручив по большому куску сотового меда. Шли мы почему-то обнявшись, хотя особые нежности нам не были свойственны. Вдруг я услышала, что мы обе поем. Я, я – пела! Я всегда говорила, что если запою, то Волга потечет вспять, так как никакого слуха у меня нет. Шли мы покачиваясь и пытались рассуждать о возможности побега. Зона открыта, на вышке часового нет. Бежать можно – а куда? А документы? А деньги? Вещи? Куда мы побежим? Мы ведь не знаем, где находимся. С этими рассуждениями «медовая» храбрость, веселье пропало, и к лагерю мы подошли абсолютно трезвыми. Мед раздали в бараке. Досталось всем понемногу.
Через несколько дней после пожара на наш участок приехал из Москвы прокурор. Он ходил по баракам и спрашивал – у кого какие жалобы и претензии? Жаловались на скудное питание, на отсутствие бумаги, конвертов, марок. Более крупных жалоб не поступало. Вдруг наша Матильда, артистка балета Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова, выскочила вперед, упала на колени перед прокурором, сложила молитвенно руки и стала умолять немедленно ее освободить. На всех нас это произвело тягостное впечатление. На Матильду кричали, чтобы не унижалась, не разыгрывала комедию, оттеснили ее от прокурора, а тот только качал головой и говорил, что он не бог, что если бы его воля, всех бы нас отпустил домой.
На другой день появился новый слух, что к нам ехал совсем другой прокурор, вез всем освобождение и паспорта в чемодане. Чемодан у него украли и теперь надо ждать, когда все приготовят снова. И верили, верили, что так оно и есть!
В августе 1939 года меня в числе трех врачей направили в этап в неизвестном направлении. Перед этим нас вызвал уполномоченный и объявил, что через два часа мы должны быть готовы к отъезду со всеми вещами. Успели уложиться и проститься с друзьями. Наш отъезд для всех был полной неожиданностью.
Привезли наш этап на станцию Потьма, откуда начиналась ширококолейная железная дорога. Вохровец сказал, что ехать нам далеко – то ли в какую-то Соху, то ли в Сожу. Мы не знали подобных географических точек, оказалось, везут нас в Карелию, в город Сегежу, недалеко от Медвежьей горы. Так началось наше путешествие в сторону Ленинграда.
В Москве нас высадили, перевели на другой вокзал. К вагонам подвели с задней стороны и приказали стать на колени. Казалось, прошла целая вечность, а мы все стояли на коленях, окруженные конвоем. Такой была профилактика против побега. Наконец нас погрузили в ленинградский поезд. В Ленинграде отправили в арсенальную женскую тюрьму. Здесь мы пробыли около недели, и нас повезли в Сегежлаг. Ехали мы втроем в четырехместном купе, которое отличалось от обычного решетчатой стальной дверью, так что мы все время находились под наблюдением. Решетка запиралась снаружи.
Мимо нас водили мужчин-заключенных в туалет. Здесь мы впервые увидели людей в кандалах. Хорошо помню одну пару – юношу и седого высокого мужчину в кандалах. Их всегда водили вместе.
Сегежлаг
В Сегеже нас вывели на большой пустырь, ярко освещенный прожекторами. Посредине стояла группа военных, недалеко от них – вооруженная охрана с собаками. Выводили всех по очереди, сразу окружили охраной. Нас поставили отдельно. Моих спутниц тут же увели в зону. Ко мне подошел военный, спросил, не я ли врач с клиническим стажем и, получив утвердительный ответ, попросил поехать с ним проконсультировать его больную жену.
Сегежлаг входил в состав Беломорско-Балтийского комбината и совсем недавно выделился в самостоятельный лагерь, который участвовал в строительстве большого бумажно-целлюлозного комбината. Заключенные здесь были разных статей – и политические, и бытовые, и убийцы, и воры, и растратчики, и прочие. Лагерь отстоял от города на несколько километров. Отдельно, значительно дальше от города, находился штрафизолятор – большое кирпичное здание, где содержались преступники, упорные отказчики от работы, нарушители лагерного режима. Отказчики от работы говорили начальству: «Гражданин начальник, карельский лес садил не я, я и рубить его не буду».
Пока мы добирались до Сегежи, прошло больше трех недель. За это время в Сегежу успели привезти несколько сотен наших женщин из Темлага. Встречал их по приезде сам начальник лагеря Бычин, прежде много лет работавший в Москве в институте Маркса – Энгельса – Ленина. Он сообщил, что жен репрессированных обвиняли только в том, что они не заявили в органы о вражеской деятельности своих мужей. Так как сами жены никаких преступлений не совершали, строители комбината рассчитывают, что они будут работать на комбинате честно и добросовестно. Пояснил, что поселяют их в штрафизоляторе, чтобы охранять от возможных притязаний со стороны мужской зоны общего лагеря.
Все это мы узнали на другой день после приезда, когда увидели колонну своих знакомых из Темлага. Их водили на работу на комбинат под конвоем, с собаками. Нас, троих женщин-медиков, также поселили в зоне штрафизолятора, выделив комнату во флигеле, где помещалась аптека. Одну назначили заведовать туберкулезным отделением, другую – мужским терапевтическим, а меня – женским терапевтическим. Каждое отделение помещалось в отдельном корпусе, одноэтажном, состоящем из двух больших, на 20 кроватей, палат. Здесь мы, как и остальные чесеировки, прожили около года.
Мы были расконвоированы и по утрам сами шагали в лазарет. Наши женщины работали на комбинате в управлении – чертежницами, копировальщицами, счетными работниками. Но основная масса выполняла тяжелую работу – набор баланов. Баланы – короткие бревна 70—80 сантиметров длиной. Их сплавляли по каналу к комбинату. Работа состояла в том, чтобы вылавливать их особыми крючьями и складывать в штабеля. Из них изготовляли бумагу особого сорта, очень прочную, для мешков под цемент. Эти мешки с цементом для пробы сбрасывали с высоты 15-20 метров – не рвались.
Персонал, обслуживающий лазарет, состоял из заключенных. Вольнонаемным был только главный врач и начальница санотдела – малоопытная, легкомысленная, хорошенькая фельдшерица, фаворитка замначальника лагеря. Медсестры (многие из них были из Ленинграда) работали хорошо, но их не хватало, и я решила подготовить кое-кого из больных к работе медсестрами.
Первой прошла выучку Ксана Б., в прошлом преподаватель Московского института Маркса – Энгельса – Ленина. Муж ее работал там же. Муж и жена принимали участие в работе над «Кратким курсом истории ВКП(б)». Вскоре после выхода книги в свет их арестовали.
В лазарет Ксана поступила по поводу крупозной пневмонии. Я задержала ее в стационаре до полного выздоровления, и мы обучили ее работе медсестры.
В отделении лежали в основном чесеир. Женщины очень ценили доброе, внимательное к ним отношение. Нам, врачам, писали стихи, рисовали открытки, вышивали всякие сувениры, закладки для книг, саше для носовых платков» мне подарили даже сумочку для фонендоскопа. Сохранилась у меня с тех времен и театральная сумочка с высокохудожественной вышивкой. После годичной работы в женском корпусе главный врач поменял нас ме стами с Клавдией Ивановной. Она перешла в женское отделение, а я – в мужское.
Вместе со мной перешла в мужское отделение и Ксана. Мужское отделение было точной копией женского. Главным лицом в отделении был старший санитар Павел Третьяков. Отбывал срок он по 58-й. До ареста работал маляром. Всегда много читал. Очень любил картины, его хозяйственная кабинка была завешана фотографиями, репродукциями с хороших картин. Очень гордился, что он – однофамилец Павла Третьякова – основателя Третьяковской галереи. У него в хозяйстве всегда был запас всякого добра, в том числе и красок, поэтому все, что красилось в белый цвет, никогда не мылось, а вновь красилось.
По приезде в Сегежу мы стали лечащими врачами партактива города. В городе медицинское обслуживание сосредоточилось в руках очень молодых врачей. Не доверяя им, больные обращались в САНО лагеря. Наша начальница Анна Сергеевна охотно нас направляла к ним. Выезжали в город почти ежедневно. Транспорт за нами присылали.
Весной, в первой половине мая, я не уставала любоваться белыми ночами. Здесь они были особенно хороши. Действительно «одна заря сменить другую, спешит, дав ночи полчаса». Шофер иногда говорил мне, что только мы с ним и имеем возможность любоваться этой красотой, остальные-то спят.
Хотя Сегежлаг являлся самостоятельным лагерем, он состоял подшефным Беломорско-Балтийского комбината. У нас распространился слух, что из Медвежьей горы (центр ББК) приедут врачи с целью устроить нам экзамен. Слух подтвердился. Приехавшие врачи, бывшие заключенные, очевидно представляли собою опытных специалистов. Интересовали их в основном вопросы лечения некоторых заболеваний, различные их осложнения и купация этих осложнений. Оценку «отлично» получила я одна (выручил пятнадцатилетний опыт клинической работы). Экзаменаторы поздравили меняли пообещали в награду забрать с собою в Медвежью гору. Начальница САНО тут же заявила, что даром меня не отдаст, а потребует взамен трубку к рентгеновскому аппарату и по восемь килограммов пирамидона и стрептоцида. Тут я потеряла всякое соображение и, очень волнуясь, произнесла горячую речь о том, что если в девятнадцатом веке крепостных девок меняли на собак, то, безусловно, заключенного можно выменять на рентгеновскую трубку, забыв, что врач – человек, что у него есть здесь друзья, что на новом месте все надо начинать сначала. Мою речь прервали и спросили, действительно ли я не хочу уезжать из Сегежи. Получив утвердительный ответ, разрешили остаться и даже обещали присылать французский медицинский журнал, который я дома выписывала. Правда, прислали всего два номера журнала, но и за то спасибо.
Тогда я поняла, что иногда и подневольному человеку можно поднять голову.
С заключенными уголовными в Сегеже я довольно хорошо познакомилась. Из бесед с ними я узнала кое-что об их быте. Официально сожительство с мужчиной запрещалось, но не преследовалось. Пары считали себя мужем и женой. При наличии «мужа» женщина обязательно носила особо повязанный головной платок. Если женщина не носила на голове платка или завязывала его обычно, это значило, что она свободна. Женщина, имеющая «мужа», не имела права ни на какое общение с другим мужчиной. За измену неверную «жену» карали жестоко. Одна из мер наказания состояла в принудительном предоставлении женщины всем приятелям ее возлюбленного для «использования», после чего она оставалась презираема всеми.
Колоритное зрелище представляли бандиты, убийцы-рецидивисты. В разговорах с нами они очень нежно вспоминали своих детей. Довелось мне наблюдать такой случай. В хирургическом отделении лежал бандит, вырезавший девять семей, что было доказано на суде. В числе его жертв были и дети. У него на тумбочке стояла фотография его собственных детей. При уборке палаты (это происходило при мне) няня уронила карточку. Он бросился на санитарку и начал ее душить с диким криком. Соседи по палате с трудом спасли перепуганную женщину. Как-то я спросила у него, как можно при такой горячей любви к своим детям убивать чужих? Совесть его не мучала? Нет, совесть его никогда не беспокоила. Он убивал, зная, что этим обеспечивает собственных детей.
Однажды ко мне обратилась за помощью молодая женщина-воровка. Работала она в конторе и за какую-то провинность попала в штрафизолятор. Ей объявили, что ближайшим этапом ее отправят в другой лагерь. У нее был лагерный муж, к которому она была очень привязана. Она просила помочь изобразить какую-то болезнь, которой поверят и в этап не отправят. Я ей помогла, и ее оставили в Сегеже. Она принесла мне в подарок книгу Л.Гроссмана «Записки виконта д’Аршиака», очевидно, украденную у кого-то, хотя клялась, что книга не ворованная.
Вспоминаю, что в одном этапе с нами ехала заключенная. Воровка. Очень красивая молодая девушка, хорошо, грамотно говорившая, без жаргонных словечек. Много читала. В лагере была на общих работах. Иногда прихварывала. Прибегала лечиться в амбулаторию. Я пользовалась у нее доверием. Как-то она рассказала «притчу» (как она назвала), ходящую среди них: «Время сейчас такое, что живем без надежды».– «Как это?» – «А вот так. Умер Ленин, но осталась жива Надежда. Жив Сталин, но Надежда умерла». К сожалению, эта девушка очень печально закончила свое существование. Однажды, уже во время войны, в лагере проводили митинг. Вдруг кто-то крикнул: «Стрела, иди к нам». Поднялся переполох. Оказалось, что Стрела была та красивая молодая девушка, рассказывавшая «притчу». За ней числилось несколько преступлений, несколько побегов, ее приговорили к расстрелу. В Сегежлаге у нее была очередная вымышленная фамилия, фальшивые документы. Ее расстреляли. Жалела я ее, способная, умная погибла девушка.
Пуск первой очереди целлюлозно-бумажного комбината праздновался широко. Из Москвы прибыла специальная приемная комиссия. Приехали представители ЦК партии, присутствовало начальство и петрозаводское и местное. После торжественного заседания был дан большой концерт силами наших чесеировок. Одна из артисток балетной группы во время своего выступления увидела среди зрителей своего родного брата, члена ЦК партии. Выдержки у нее не хватило, за сценой устроила истерику со слезами, криком. Ее с трудом привели в себя. Брат балерины был выведен из ЦК.
В тот же день, провожая гостей, начальство обнаружило пропажу кожаного пальто у одного из членов приемной комиссии. Заключенные уголовники не присутствовали. Тем не менее замначальника лагеря поехал в ШИЗО 1и пообещал ведро водки, если пальто вернут немедленно. Потребовалось двух человек выпустить под честное слово, и через 30-40 минут гость получил свое пальто, а «мальчики» – ведро водки.
В 1940 году вышел Указ о предании суду за опоздание на работу и прогулы. К нам прислали около тысячи молодых мужчин со сроком от года до полутора лет за опоздания. Все они были из Ленинграда. Арестовали их летом, в летней одежде, в лагерь доставили осенью. В Сегеже осень прохладная. Передачи не разрешали. Поставили их на дорожные работы. Быстро появились острые легочные заболевания, в том числе и пневмония. По распоряжению главного врача нам выделили еще один барак, куда мы их и помещали, да и в палате мужского корпуса сдвигали две кровати и клали по трое. Жаль было этих «опоздавших» до слез. Когда они попадали ко мне в лазарет, я их держала в стационаре как можно дольше. Я замечала, что медсестры приписывают им температуру, но притворялась, что этого не замечаю. Как-то появилась начальница САНО с целью проверки историй болезни, не держу ли я больных дольше необходимого. Начальница не очень-то разбиралась в медицине. А я по давней клинической привычке тщательно оформляла истории болезни, и она признала лечение правильным.
В Сегежлаге я прожила немногим меньше двух лет. Первый год, как и все чесеировки, врачи жили в зоне штрафизолятора. Через год в общей зоне построили несколько бараков, куда переселили из ШИЗО всех наших женщин. Нам, трем врачам, Нине Михайловне, Клавдии Ивановне и мне, в одном из бараков выделили угловую комнату. С разрешения начальника участка мы поселили с собой мою приятельницу Веру Валентиновну Макарову, работавшую в амбулатории зубным техником.
Жили мы в комнате дружно. Ссор и конфликтов у нас не случалось. Настоящими друзьями мы стали с Верой Валентиновной, женой писателя Ивана Макарова, художницей школы Юона.
Утром 22 июня 1941 года из речи В. М. Молотова мы узнали о начале войны. Через два дня по приказу начальства все радиоточки в лагере были сняты, и мы стали узнавать о вестях с фронта только от вольнонаемных. Мимо нас проходили длинные составы с платформами, закрытыми брезентом. Вероятно, везли орудия. Ночью я просыпалась от шума поездов. Как-то под утро сильный и необычный шум разбудил всех в нашей комнате. Это было почти мистическое зрелище – несметное количество птиц с криком летело обратно на север. Небо на всем видимом пространстве заполнили птицы. Стало темно и даже жутко.
Сразу после начала войны мы, врачи, подали начальству заявление с просьбой отправить нас на фронт. Начальник категорически отказал, сказав, что, работая в лагере, мы также сможем помогать фронту.
Вскоре начались бесконечные комиссовки. Осматривали в комиссиях по 100 человек в день молодых заключенных с нетяжелыми статьями и при подходящем здоровье отправляли на фронт. Как-то во время осмотра заключенный положил передо мной записку. За другим столом сидел председатель комиссии – замначальника лагеря. Записку он, несомненно, видел. Я передала ее председателю. Оказалось, заключенный, молодой человек, болен туберкулезом легких, но просит его не браковать, а дать возможность попасть на фронт. Его направили в туберкулезный корпус и заверили, что после лечения направят на фронт.
С началом войны жизнь стала тревожной. В первых числах июля фашисты начали с воздуха бомбить город Сегежу. Лагерь не бомбили, очевидно, полагали, что заключенные их друзья. Бомбили часто. Два раза бомбы падали на городскую больницу. Здание было сильно повреждено. Убило двоих больных.
В зоне около каждого барака отрыли щели, куда заключенные должны были при тревоге немедленно спускаться. Не спускались только врачи. Тревогу объявляли заводским гудком, очень мощным. Гудок длился семь минут. За это время мы обязаны были добежать до лазарета. Дорога к лазарету лежала через большой пустырь. Мы часто видели над собой фашистские самолеты с черными крестами.
Вскоре всему медицинскому персоналу было приказано переселиться в лазарет. Часть заключенных эвакуировали в какой-то лагерь на Урале, но большинство еще оставалось в Сегеже.
Наконец дошел черед и до нас. Нас отправляли в Карлаг. Меня назначили начальником санчасти этапа и приказали готовиться, привлекая к этому всех медицинских работников.
Поезд состоял из теплушек. Только у охраны был пассажирский вагон. Лазарет занимал пять теплушек. В каждой было от 16 до 20 человек.
Незадолго до начала войны начали строительство железной дороги от Сегежа до порта Сороки (Беломорска). К началу нашего этапа дорога вчерне считалась готовой. Наш поезд шел по этой дороге первым. Шпалы утопали в воде, при движении вагонов «плясали». Скорость была всего четыре километра в час.
После долгого пути мы прибыли наконец в Каргопольлаг. Администрация наша отправилась к начальству лагеря. Они долго отсутствовали и вернулись весьма смущенные. Оказывается, Каргопольлаг так и именуется в ГУЛАГе, а Карлаг обозначает Карагандинский лагерь. Северное начальство удивлялось безграмотности сегежского и посоветовало быстрее поворачивать на Центральный Казахстан.
По пути в Каргополь в совершенно как будто безлюдных местах мы видели много заключенных, работавших, очевидно, на строительстве дорог. В основном это были прибалты – эстонцы и латыши, давно не стриженные, обросшие многодневной щетиной, одетые в рванье. Они просили у нас курева и еды. Всеми правдами и неправдами мы раздобыли немного хлеба и махорки у наших снабженцев. Окна вагонов, где размещался лазарет, оставались без решеток, и мы воспользовались этим. Наша охрана «ничего не видела», хотя передачи шли несколько дней подряд.
И снова мы ехали на восток, то здесь, то там встречая вышки для охраны заключенных. Везли нас мимо Вологды, Вятки, Ярославля, Перми, Свердловска, Кургана и дальше по Уралу к Казахстану, и мы шутили, что ГУЛАГ крупнейший помещик в мире – куда ни посмотри – везде его символы – вышки.
Не помню точно, но где-то недалеко от Свердловска нам пришлось высадить одну грузинку, которая собралась рожать. В нашем походном лазарете никак нельзя было принять роды – подходящие условия создать было невозможно. Много позже, уже в Карлаге, я узнала от грузинок, что родители этой женщины приехали к ней в лагерь и увезли ребенка с собою в Грузию.
В лазарете мы старались поддерживать чистоту. Состав по нашему требованию рано утром останавливался. Женщины выходили из вагонов под охраной и приводили себя в порядок. Параш в лазарете не было. Две женщины становились за несколько шагов от вагонов, держали одеяло-занавеску, и за нею, торопясь, делали все необходимое.
Охрана ежедневно обходила вагоны и доставляла к нам новых больных. Осматривать больных мы ходили с другим врачом – Анной Михайловной. Шли в белых халатах. После Вятки пути были забиты дожидающимися отправки эшелонами. На запад ехали военные, на восток – беженцы.
Однажды мы несли больную на руках. Приходилось пролезать с носилками под вагоном – свободных проходов не было. На пути стояли военные (сибиряки отправлялись на фронт). Увидев, что мы лезем под вагон, два офицера подхватили носилки с больной и понесли к далекому проходу. Сопровождавшие нас вохровцы стали кричать, что мы – заключенные, что нам нельзя помогать. Тогда военные «выдали» нашей охране. Они посоветовали ей поехать на фронт и чего только не наговорили. Наши охранники молчали, потом один пошел за носилками, другой – за нами. Мы тоже расхрабрились и не полезли под вагон, а двинулись в обход.
Когда офицеры прощались с нами, мы их поблагодарили за помощь, а они, показав на наш длинный состав, поинтересовались, за какие преступления осуждено столько женщин. И очень удивились, услышав, что есть статья «член семьи изменника родины». «Это сколько же у нас изменников родины?» – спрашивали они, узнав, что мы в большинстве судимы были в 1937 году. Мы объяснили, что таких, как мы, много, осужденные по этой статье есть и в других лагерях.
Около Свердловска на всех путях стояли эшелоны с беженцами с Украины. Беженки спрашивали: кто вы? Наши отвечали кратко: мы жены. Те недоумевали: и мы тоже жены, наши мужья на фронте, но вам почему-то почета больше, вас уже отправляют, а мы стоим столько дней. Очевидно, мы являлись грузом особой ценности, скоропортящимся, так как нас отовсюду быстро отправляли. Женщины-беженки удивлялись – почему мы едем без детей? Где дети? Вопросы иссякли только тогда, когда мы объяснили значение крестообразных решеток на окнах.
Карлаг
После 16-17 дней пути прибыли в Караганду, откуда по узкоколейке нас перевезли на станцию Карабас близ Карлага. Через эту базу обязательно проходили все прибывающие-убывающие.
В Карабасе скопилось много заключенных, так как сюда приходили этапы и из других лагерей. Многие, потерявшие друг друга с 1937 года, неожиданно встречались здесь. Сколько было пролито слез, когда встречались сестры, родственники, оказавшиеся в разных лагерях.
В Карабасе нас проверяли дважды в день, и мы поняли, что режим предстоит более строгий, нежели в Сегеже. Там медиков вообще не проверяли, а остальных один раз в день.
В Сегеже номера наших личных дел от нас были строго засекречены. Здесь нам сразу объявили наши номера и сказали, что мы обязаны их помнить во сне и наяву. Мой номер оказался 204294. И я действительно запомнила его на всю жизнь. В Карлаге рассказывали, что иногда бежавшего при розыске удавалось найти так: подходили к спящему подозреваемому, шепотом спрашивали «личный номер» и он – также шепотом – называл его.
Постепенно женщин развозили по отделениям Карлага. Настала и моя очередь: меня направили в Сарепту (20 км от Долинки – центра). Начальник санчасти внушал мне, что, прибыв в отделение, надо стремиться попасть на работу в амбулаторию. К амбулаторным врачам больные чаще обращаются, чем в стационар, поэтому их помнят и благодарят, что в лагере очень важно. А я по старой клинической привычке все метила на работу в стационар.
Сарепта от станции Карабас отстоит примерно на 40-45 км. Поход предстоял пешеходный. Шли около трех дней. В пути питались традиционным сухим пайком – селедка, сахар, хлеб. Сопровождали нас два солдата – без собак. Ночевали в каких-то пустых домах. Запомнился последний ночлег. В отделении Дель-Дель (недалеко от Сарепты) привели нас к какому-то крошечному флигельку. Было уже темно. Спичек, свечей ни у кого не было. Устали все очень, повалились на пол и заснули. Зато какой ужас охватил нас при пробуждении – оказывается, мы спали на полу, сплошь загаженном курами. Очевидно, попали в курятник. Мы заявили охране, что никуда не тронемся, пока нас не отправят в баню и не выдадут наши вещи, чтобы можно было переодеться. Устроили баню, подвезли вещи, и уже чистыми мы вступили в Сарепту.
Этап закончился.
В Сарепте
Сарепта – так называлось одно из крупных отделений Карлага, включающее центральный поселок и много небольших участков, отстоящих от центрального на десятки километров. Здесь находились сахарный и ремонтно-механический заводы (во время войны на нем делали мины), фабрика по выделке овчины и тулупов. Отделения выращивали великолепные дыни-колхозницы, картофель, даже цветную капусту. Занимались и животноводством, в основном овцеводством. В каждом поселке чесеировки работали наряду с заключенными по другим статьям.
По прибытии в Сарепту меня провели в общежитие медиков и сдали старосте. Общежитие размещалось в домике из двух комнат, в которых жил медперсонал Сарепты: четверо врачей и несколько медсестер. Спали на деревянных топчанах. Вскоре нас перевели во вновь отстроенный флигель, где помещалась аптека. Дом этот находился напротив лазарета, в двух минутах хода. Лазаретом заведовала врач Т. Ю. Винналь. В амбулатории работала врач Суржикова – пожилая, беззащитная, очень тихая. Оказалось, я приехала на замену Суржиковой, которую куда-то отправляли. Мне было ее очень жаль.
В Сегеже ежедневной проверки для нас, врачей, не было, как не было и «превентивных» (перед большими праздниками) обысков. В Карлaгe мы ежедневно выходили на вечернюю проверку. Перед Новым годом, ноябрьскими и майскими праздниками нас довольно тщательно обыскивали (просматривали все вещи, особенно письма – не проскочило ли письмо мимо цензуры).
Правда, в Темлаге ночами по баракам ходили с проверкой. В каждом бараке было два выхода и несколько раз в ночь двое вохровцев обязательно шествовали через весь барак. Но будили только плачущих во сне, приказывая замолчать.
В Карлаге и Сегеже такого не было, потому что жили не в больших бараках, а в маленьких домиках (Карлаг), двери на ночь запирались.
В общем, жизнь в Карлаге оказалась значительно тяжелей. Собираться женщинам было негде. Позднее соорудили клуб, в котором шли киносеансы и пьесы силами находившихся в заключении артисток.
В Карлаге к артисткам из Сегежи присоединились профессиональные актрисы из разных городов, отбывавшие заключение в лагере для членов семей изменников родины в Акмолинске. К началу войны они были уже сосредоточены в отделениях Карлага.
По приезде в Сарепту меня назначили заведовать амбулаторией. Весь персонал – я и санитарка. Никакой регистратуры не было. Больные (разные, хирургические тоже) ждали в «предбаннике» и по очереди заходили в кабинет. Но оставалось время для работы с книгой. В Сарепте я подружилась с Ириной Ивановной Страховской – инженером по образованию. До войны она с маленькой дочкой ушла от мужа. Он, мстя ей за уход, написал на нее донос, и ее арестовали, дали десять лет срока по статье 58. Дочь осталась с матерью Ирины Ивановны в Одессе. Муж приехал в Одессу, по суду отнял Нику у бабушки и увез ее. Вскоре началась война, его мобилизовали, а девочка осталась в детдоме. Там и жила она до освобождения матери. Кем только не пришлось Ирине Ивановне работать в лагере – общие земляные работы, землеустроитель, бригадир по строительству дороги. Я в Ирине нашла хорошего друга, и мы сохранили нашу дружбу, дружим вот уже сорок лет. Дочь Ирины ныне инженер, кандидат наук, имеет взрослого сына, живет в Москве.
В Карлаге Ирина Ивановна писала стихи, пользовавшиеся популярностью среди заключенных. Два стихотворения у меня сохранились. Вот они.
КАЗАХСТАН
Надо мной раскаленный шатер Казахстана,
Бесконечная степь золотится вдали,
Но куда б ни пошла, я тебя не застану,
Рассказать о тебе не хотят ковыли.
Вырываю я чахлым бурьян и осоку,
Чтобы колос пшеницы налился зерном,
Облака улетают дорогой высокой,
Только нам улететь не придется вдвоем,
Только нам, мой хороший, дорога закрыта.
Даже ветер – и тот не приносит покой,
Я иду по степи, без тебя, сероглазый,
Крепко сердце сжимая горячей рукой,
Я иду по степи– колосится пшеница.
Быстрокрылая чайка куда-то спешит
Мы с тобою отныне невольные птицы,
А птенца унесло далеко в камыши.
Что же делать? Слезами беде не поможешь.
Ветер высушит слезы, ковыль нас поймет.
Нам не верит страна, ни единый прохожий
Нам навстречу улыбки не шлет.
Непривычно здесь пахнут цветы и пшеницы,
Но и здесь моей родины воздух я пью.
Я со степью о воле веду разговоры,
Ковылям о тебе и ребенке пою.
Так сожми же, как я, свое сердце рукою
И глаза, проходя, осуши на ветру.
Чем плотней собираются тучи ночами,
Тем скорей эти тучи разгонит к утру.
Выше голову, милый, я ждать не устану,
Моя совесть чиста, хоть одежда в пыли.
Надо мной раскаленный шатер Казахстана,
Бесконечная степь золотится вдали.
Подруги
На узкой тюремной дорожке сияющий солнечный свет.
Давай помечтаем немножко о доме, которого нет.
А рядом, за этим колодцем, но улицам ходит весна,
Работает, любит, смеется огромная наша страна.
В растворенных окнах закатных так радостно манит уют,
Но в городе этом обратно, родная, нас больше не ждут.
Одетые в зелень бульвары не вспомнят про нашу беду,
Другие счастливые пары по ним, улыбаясь, пройдут.
Другие, веселые люди пройдут мимо башен Кремля,
Но в этих колоннах не будет, мой друг, ни тебя, ни меня.
Напрасно дочурка спросонок начнет меня рядом искать—