355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Время жить » Текст книги (страница 22)
Время жить
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:12

Текст книги "Время жить"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)

 
Угрюмых тройка есть певцов —
Шихматов, Шаховской, Шишков,
Уму есть тройка супостатов —
Шишков наш, Шаховской, Шихматов.
Но кто ж глупей из тройки злой?
Шишков, Шихматов, Шаховской!
 

А ведь Шишков делал доброе дело, когда отстаивал самостоятельность и чистоту русского языка, слишком уж засоренного иностранными словами, особенно галлицизмами. Конечно, смешно придумывать для прочно вошедших в речевой фонд «калош» тяжеловесное слово «мокроступы», но бороться за родной язык в обществе, почти разучившемся говорить на нем, – дело святое. Он и адмирал был серьезный и уж никак не злобный шут, угрюмей и тупой ретроград. Оригинальный, добрый, бескорыстный русский человек с милыми чудачествами и твердыми жизненными принципами. Таким рисует Александра Семеновича Шишкова близко знавший его Аксаков, чем вносит необходимый корректив в образ человека, неугодного Пушкину и потому дружно осужденного потомками.

Так же неожиданно раскрывается у Аксакова и второй член «угрюмой» триады – князь Шаховской, плодовитый драматург, крупный театральный деятель, превосходный режиссер и знаток сцены. Он был ни угрюм, ни зол, ни глуп, а очарователен, с детской непосредственностью, милой шепелявостью, бешеными вспышками тут же проходящего гнева, с безграничным добродушием. В быту нелепый, часто смешной, но очень полезный деятель русского просвещения, с которым охотно соавторствовал Грибоедов.

Жалко, что Аксаков не сделал сходного усилия ради осмеянного пушкинским кругом Николая Полевого, которого знал в пору лучшей его деятельности. А ведь в какой-то момент Сергею Тимофеевичу стали претить грубые выпады против редактора «Телеграфа», хотя он и сам принадлежал к стану его противников. Но уж слишком отвращали его вульгарность и самонадеянность одаренного журналиста из купцов.

С. Т. Аксаков оставил интересные воспоминания о великане русской поэзии Державине, правда, поры его угасания и о некоторых второплановых фигурах, без которых все же неполна картина культурной жизни России первой половины XIX века: об актере Шушерине, писателе Загоскине, «первом ополченце» – литераторе Сергее Глинке, театральном деятеле Коковцеве, популярном водевилисте Писареве. Его, как позднее Лескова, привлекали фигуры своеобычные, чудаковатые, пусть до шутовства, но с золотой сердцевиной человечности, которую он обнаружил даже в нетерпячих, фанатичных «мартинистах», не принял он лишь их главу – злого честолюбца Лабзина.

Среди мемуарных очерков Аксакова выделяется значительностью и важностью для всех, кому дорога русская литература, «История моего знакомства с Гоголем». Любил ли Аксаков кого-нибудь так беззаветно и преданно, как Гоголя? Но такова его художническая честность, что, не переставая оплакивать внезапную кончину Гоголя, он вынуждает себя к предельной беспристрастности. И при этом никогда не воспользуется беззащитностью ушедшего перед судом оставшихся. Он обстоятельно и жестковато рассказывает, как трудно шло их сближение. Гоголь и вообще был неудобным для общения человеком. Он ощущал свою литературную деятельность как мессианство, из дали лет это еще можно понять, но признать в сотрапезнике Спасителя – тут нужны чудеса вроде воскрешения Лазаря. Гоголь не умел и не хотел приспосабливаться к другим, для этого у него просто не оставалось душевных сил. Людям это представлялось высокомерием. Как холодно и небрежно отклонил он помощь Аксакова в постановке «Ревизора» на московской сцене, с которой не справился Щепкин. Аксакову было и обидно, и больно, он не скрывал этого, но все же нашел в себе силу простить Гоголю его необъяснимую эскападу. И в дальнейшем, когда отношения стали до конца дружественными, доверительными и откровенными, Гоголь не раз ставил в тупик прямолинейного Сергея Тимофеевича. Однажды, когда тот почти в экстазе взмолился, чтобы всевышний даровал Гоголю здоровья, сил и времени для окончания великого труда – «Мертвых душ», Гоголь присоединился к нему почти в тех же выражениях. Он как будто о другом человеке говорил, недоумевал Аксаков в письме к сыну. Он не осуждал Гоголя, чувствуя его необыкновенную душу лучше, чем многие другие, но и он не постигал подвижнического отношения Гоголя к своей литературной задаче. Он понял это, когда Гоголя не стало, и сказал о нем – святой.

Для Гоголя литература была не мышлением образами, низанием слов, а высшим жертвенным служением России. Двусмысленный успех «Мертвых душ» мучил, собственный сатирический дар причинял боль, и хотелось погнать по пространству Руси птицу-тройку, а не бричку с Чичиковым. Создать пленительные образы тогдашней русской жизни, способные застенить те страшные свиные рыла, которые пялились на читателя с каждой страницы первой части поэмы, – такой подвиг не по плечу даже Гоголю. Он думал найти опору в вере. «Нельзя исповедовать две религии безнаказанно, – пишет Аксаков, – тщетна мысль совместить и примирить их. Христианство сейчас задает такую задачу художеству, которую оно выполнить не может, и сосуд лопнет».

Когда Гоголя не стало, Аксаков сделал еще одно усилие в память ушедшего друга, заставил себя перечитать «Выбранные места из переписки с друзьями». В полном согласии с общественным мнением, он считал эту книгу – смесь «Домостроя» с «Нагорной проповедью» – позорным падением Гоголя, о чем и написал ему с обычной прямотой. Теперь Аксакову удалось заглянуть туда, куда не достиг лихорадочно блестящий взор Белинского. Он по-новому прочел две наиболее раздражавшие его прежде статьи: «Предисловие» и «Завещание» и постиг, что пора дать полную веру любви Гоголя к людям. «Речь идет не о том, ошибочны были или нет некоторые мысли и воззрения Гоголя, речь идет о правде его смирения, чистоте намерений, сердечности чувствований и стремления к добру».

Аксакову было «больно и тяжело вспоминать неумеренность порицаний», возбужденных этими статьями в нем и в других. «Вся беда заключалась в том, что они рано были напечатаны. Вероятно, такое же действие произведут обе статьи и на других людей, которые, так же, как и я, были недовольны этою книгою и особенно печатным завещанием живого человека. Смерть все изменила, все поправила, всему указала настоящее место и придала настоящее значение». С последним умозаключением Аксаков, похоже, несколько поторопился…

Если спросить, в чем очарование и своеобразие прозы Гоголя, Тургенева, Лескова, Льва Толстого, Бунина, то даже малоискушенный в литературе человек найдет определения более или менее соответствующие речевой манере каждого из названных писателей. То романтическая, то язвительная, то волшебно-сказочная, то улично-соленая, бесконечно разнообразная речь Гоголя; певучая, ласкающая слух, музыкальная речь Тургенева; причудливый язык Лескова, полный придуманных им самим слов, которые кажутся народными; громоздкая, порой неуклюжая, продирающаяся к предельной точности, даже ценой сознательного косноязычия, завораживающая речь Толстого; чеканная, оснащенная эпитетами речь Бунина… А как охарактеризовать, хотя бы столь же приблизительно, язык Аксакова, в чем его своеобразие и прелесть, если таковая есть? Ответить не просто. Иногда он пишет так: «Приведите их в таинственную сень и прохладу дремучего леса, на равнину необозримой степи, покрытой тучною, высокою травой; поставьте их в тихую, жаркую летнюю ночь на берег реки, сверкающей в тишине ночного мрака, или на берег сонного озера, обросшего камышами; окружите их благовонием цветов и трав, прохладным дыханием вод и лесов, неумолкающими голосами ночных птиц и насекомых, всею жизнию творения…»

Красиво? Да, совсем как у Гоголя. Но это не язык Аксакова, когда он говорит своим голосом, а не лезет в гоголевский карман за поэтическими красотами. Собственный голос Аксакова чужд фиоритур. И песня его скромна, проста, естественна, как дыхание. Точность, выверенность каждого слова поразительны. Но все-таки тут есть и нечто большее, чем совпадение слова с сутью. Квалифицированный естествоиспытатель может не менее точно описать любое животное, но такого впечатления не добьется. Тут создано определенное настроение, оно в ритме фразы, в словосочетании, неназойливом использовании диалектизмов: «урема» вместо «поречья» или «поемного кустарника», цветопись: «темно-синие глаза» ерша, из всего этого и возникает тот довесок, что отличает истинное художество от самого совершенного научного описания и называется поэзией.

Еще более отчетливо поэтичность аксаковской прозы раскрывается в его хрониках, написанных свободнее и размашистее. Впрочем, забота о точности никогда не оставляла Аксакова. Стремление сказать о предмете как можно вернее и полнее порой несколько утяжеляет его фразу, но Аксаков не стремится к легкости ради легкости, краткости ради краткости – куда спешить, надо пристальнее вглядываться в каждое явление жизни; в его неспешно текущей прозе обаяние первозданности, о чем бы он ни писал, он пишет так, как будто никто до него этого не делал. Да и читателю так кажется. Исконный, укорененный, не нахватанный где попало язык Аксакова превосходно служит его художественным целям.

Остановимся на последнем, недописанном очерке «Зимний день» – характерном для всей писательской манеры Аксакова. Видимо, он хотел рассказать о русачьей охоте, но до самой сути не добрался, смерть остановила его руку. Вот начало:

«В 1813 году с самого Николина дня установились трескучие декабрьские морозы, особенно с зимних поворотов, когда, по народному выражению, солнышко пошло на лето, а зима на мороз. Стужа росла с каждым днем, и 29 декабря ртуть застыла и опустилась в стеклянный шар». Разве важно для читателя 1858 года, что рядовая аксаковская охота произошла в 1813 году? Но Аксакову с его обязательностью и добросовестностью необходимо сообщить точную дату. Кстати, это свойственно сельским людям, для которых даты значат куда больше, чем для городских. Знание дат помогает устанавливать определенные закономерности в явлениях природы. И вроде бы совсем уже неважно, что ртуть застыла 29 декабря, но и это нужно автору. Так осталось в его поразительно цепкой памяти, и он рад, что может сообщить читателю точный день, ибо в точности – вежливость не только королей, но и писателей. И как хорошо народное выражение «зимние повороты», которые еще называют «солнцеворотами». А вот где весь Аксаков: «ртуть застыла и опустилась в стеклянный шар». О лютом холоде можно сказать короче и проще, но разве промозжит так – до костей, как от ртути, упавшей в шарик градусника? Аксаков диктовал этот очерк полуслепым, на одре мучительной болезни, но он не пожертвовал ни одним словом в стремлении выразиться как можно полнее и точнее. Судите сами: «Воздух был сух, тонок, жгуч, пронзителен, и много хворало народу от жестоких простуд и воспалений; солнце вставало и ложилось с огненными ушами, и месяц ходил по небу, сопровождаемый крестообразными лучами; ветер совсем упал, и целые вороха хлеба оставались невеянными, так что деваться с ними было некуда». Это так художественно, что захватывает дух, а между тем Аксаков вовсе не заботился о литературности выражения, он только хотел быть верным натуре. Да он и не считал себя художником, в чем сам признавался без всякой боли (художник – Гоголь!), он полагал, что интересен читателям лишь доскональным знанием материала и добросовестностью изложения.

Есть что-то невыразимо обаятельное в том, что Аксаков в одной чарующе-обстоятельной манере, с одной истово-проникновенной интонацией рассказывает о ловле пескарей в летнее бесклевье и о зверствах садиста Куролесова, об отчаянии своего отца, решившего покончить самоубийством, если ему откажут в руке любимой, и о спуске багровского пруда. В этом есть величие. Ведь с какой-то высшей, горней точки зрения все, о чем говорилось, – явления равнозначные в великом таинстве жизни, ибо никому не дано знать, что главное и что не главное. Творец с равным тщанием создавал все, что наполняет его постройку. Уважение к жизни во всех ее проявлениях – вот кредо Аксакова, хотя сам он избегал обобщающих формулировок.

Нельзя говорить о Сергее Тимофеевиче и не сказать о всем теплом аксаковском гнезде, где грелись многие люди, в первую голову, как уже не раз говорилось, Николай Васильевич Гоголь. Я написал эту фразу, и меня осенила внезапная догадка, может быть ложная. Гоголь постоянно зяб, даже летом. Об этом свойстве его физической природы с удивлением пишет Аксаков. Гоголю всегда было холодно, особенно в сидячем положении, ему постоянно требовалось разминаться, чтобы ускорить согревающий ток крови. Поэтому особенно он мерз в возках, что делало для него мучительными переезды. А вот в каком виде предстал он Аксакову за рабочим столом: «…вместо сапог, длинные шерстяные чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове бархатный, малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок». Зимой он постоянно отмораживал то нос, то ухо и так дрожал, что у Аксакова душа заходилась от жалости. Эта мерзлячесть Гоголя, как и многие другие странности его физической структуры, Аксаков относил за счет расстроенной нервной системы. А последнее он считал следствием того страшного удара, каким явилась для Гоголя гибель Пушкина. От этого потрясения он не избавился до конца дней. При жизни Пушкина Гоголь был совсем другим человеком. Вспомним, что Гоголь рассматривал работу над «Мертвыми душами» как исполнение воли Пушкина, как его завещание. Отсюда многое следует. Так чутко понимая структуру Гоголя, Сергей Тимофеевич никак не мог взять в толк, почему Гоголь стремится в Италию. И ему, и его семье, и всему аксаковскому кругу виделась в этом измена России, русскому делу, чуть ли не отступничество. По-моему, объяснение напрашивается само собой: Гоголь ехал за теплом, он слишком мерз на русском ветру. Считалось, что он едет за итальянским искусством, итальянской музыкой, итальянскими впечатлениями, нет, все это было сопутствующим, он ехал за итальянским солнцем. И в благодатном итальянском климате, прогревшись до косточек, писал о русских затяжных дождях, русской метели, русском хилом лете.

Как нельзя отделить Льва Толстого от Ясной Поляны, Пушкина от Михайловского и Болдина, Лескова от Орла, Тургенева от Спасского-Лутовинова, Анненского от Царского Села, так и Аксаков немыслим без Абрамцева, хотя прожил он тут всего пятнадцать лет из своей долгой жизни. Но каких лет!..

Помещик заволжских степных далей, казанский гимназист, московский чиновник и прочный житель старой столицы, Сергей Тимофеевич обрел в Абрамцеве вторую малую родину после своего любимого Ново-Аксакова, прославленного им под названием Багрово. Здесь же написаны все его главные произведения.

Выйдя в 1839 году в окончательную отставку, Сергей Тимофеевич стал подумывать о приобретении усадьбы под Москвой. Жить без природы он не мог, выезжать на лето всем кланом в далекую родовую вотчину во глубине Оренбургской губернии было слишком громоздким, практически неосуществимым предприятием, а дробить семью, пусть временно, Аксаковы не любили, снимать же дачу под Москвой – дорого да и не по нутру основательному Сергею Тимофеевичу, человеку не летучему, а корневому. Но найти имение по душе и по средствам оказалось делом весьма не простым. Свои муки он доверил стихам. Даю их сокращенно:

 
Поверьте, больше нет мученья,
Как подмосковную сыскать;
Досады, скуки и терпенья
Тут много надо испытать.
Здесь садик есть, да мало тени;
Там сад большой, да нет воды;
Прудишка – лужа по колени,
Дом не годится никуды.
………………………………….
Там хорошо живут крестьяне,
Зато дворовых целый полк;
Там лес весь вырублен заране—
Какой же в этом будет толк?
Там мужики не знают пашни,
А здесь земля нехороша.
Там есть весь обиход домашний,
Да нет доходу ни гроша.
Там есть и летние светлицы,
Фруктовый сад и огород,
Оранжереи и теплицы,
Да только вымер весь народ.
Там есть именье без изъяна,
Уж нет помехи ни одной,
Все хорошо в нем для кармана,
Да – нету рыбы никакой!
 

Это написано в 1842 году, а через два года Аксаков торжествует: наконец-то он нашел, что искал:

 
Вот наконец за все терпенье
Судьба вознаградила нас:
Мы наконец нашли именье
По вкусу нашему, как раз.
Прекрасно местоположенье,
Гора над быстрою рекой.
Заслонено от глаз селенье
Зеленой рощею густой.
………………………………….
Не бедно там живут крестьяне;
Дворовых только три души;
Лесок хоть вырублен заране —
Остались рощи хороши.
Там вечно мужики на пашне.
На Воре нет совсем воров,
Там есть весь обиход домашний
И белых множество грибов.
Разнообразная природа,
Уединенный уголок!
Конечно, много нет дохода,
Да здесь не о доходах толк.
Зато там уженье привольно
Язей, плотвы и окуней,
И раков водится довольно,
Налимов, щук и головлей.
 

Это альбомные стихи, для домашнего обихода, но в них отразились мировосприятие и жизненная философия Сергея Тимофеевича. Тут на равных соседствуют высокие социальные обстоятельства и раки, щуки, головли. В сознании Аксакова природа во всех ее малостях была равновелика миру общественному, историческому.

Так вот появилось в жизни большой аксаковской семьи Абрамцево, мало изменившееся с той давней поры. Аксаковым с их истовым русским началом было важно и трогательно, что скромная усадьба лежит близ того святого места, откуда Сергий Радонежский призывал князя Дмитрия на Куликову битву. В Троице-Сергиеве келарь Авраамий Палицын в тяжкую годину российского унижения обрел дар народного трибуна и разбудил дух нижегородского мещанина Минина и храброго, чуть вяловатого воина Дмитрия Пожарского. Тогда же, в смутное время, разбилась о стены лавры вражеская кичливая рать. Аксаковы старались не думать о том, что здесь же, спасаясь от Софьиных козней, нашел убежище Петр I и отсюда повел наступление на старую Русь, столь дорогую сердцу абрамцевских Новожилов самобытным своим укладом и общинным корнем. Студили семью западные веи в прорубленное Петром окно.

Невеликое имение стало одним из культурных очагов Москвы и центров славянофильства, ибо отсюда гремел голос самого одержимого и необузданного из них – старшего сына Сергея Тимофеевича Константина.

И здесь спасался измученный Гоголь…

И здесь, «накушавшись», как говаривал затейник Лесков, благодатного абрамцевского воздуха, Сергей Тимофеевич на шестом десятке, угрожаемый слепотой, открылся дивным мастером прозы и спокойно, без суеты, но прочно уселся в сани русской классической литературы.

С Абрамцевом он простился лучшим своим стихотворением, посвященным Аполлону Майкову. Оно кончалось так:

 
Прощайте, горы и овраги,
Воды и леса красота,
Прощайте вы, мои «коряги»,
Мои «ершовые» места.
 

Аксаков как в воду, как в прозрачную Ворю глядел, – отсюда он уехал в смерть…

Абрамцеву выпала особая участь: стать вдвойне историческим местом, дважды мемориалом. В 1870 году известный предприниматель Савва Мамонтов покупает Абрамцево у дочери Аксакова Софьи Сергеевны. Широко одаренный человек, ценитель искусства и меценат, Савва Иванович приобретает Абрамцево не только для себя и своей семьи, но и для своих друзей-художников. В Абрамцеве подолгу гостят Виктор Васнецов, Репин, Неврев, Поленов с сестрой, Антокольский, затем к ним присоединяются молодые: Константин Коровин, Врубель, Остроухов, Аполлинарий Васнецов, Серов.

Все, что создавали здесь художники: в красках, камне, глине, дереве – было овеяно тем русским духом, который отличал Абрамцево в дни Аксаковых. Думается, неслучайно Савва Мамонтов, приверженец самобытного отечественного искусства, остановил свой выбор на Абрамцеве, задумав собрать под крыло художников наиболее преданных русскому началу. Этому отвечала абрамцевская традиция. Он кое-что тут достроил, но ничего не перестраивал, бережно сохранив и главный дом, и аксаковский кабинет с портретом Гоголя, и планировку парка, и, конечно же, любимую гоголевскую аллею. Люди пришли другие, новые, но исповедовали ту же веру, что и прежние владельцы усадьбы, и в двойной славе Абрамцева нет раздвоенности.

В аксаковском гнезде отогревались многие славные люди России. Здесь бывали наездами, а то и гостевали Щепкин, Погодин, Шевырев, Хомяков, Самарин, Тургенев и многие другие. Конечно, душой дома был Сергей Тимофеевич – высокоодаренный, умный, с непререкаемым нравственным авторитетом, по-русски хлебосольный и внимательный к людям. Но внутри аксаковскои семьи расклад был несколько иной. Главой и мозгом семьи был, разумеется, Сергей Тимофеевич, но сердцем – старший сын его Константин. Человек не очень дальнего ума, хотя и больших способностей, неистовый в убеждениях, горячий, необузданный в чувствах, с даром красноречия, он пользовался среди близких большим влиянием, которого не избежал и Сергей Тимофеевич. Он оглядывался на Костю, а умная и одаренная Вера буквально молилась на старшего брата и возненавидела Тургенева, посмевшего не соглашаться с ним. Константин Сергеевич и его друг Хомяков были признанными вождями славянофильского движения. Поэт, драматург, публицист и критик – Константин Аксаков имеет несомненные научные заслуги, он опубликовал ряд значительных лингвистических работ, но есть у него и другая великая заслуга перед русским народом. По его упорнейшему настоянию впервые был отпразднован юбилей Москвы – семисотлетие. Любопытно, что тогдашний министр просвещения, пресловутый гонитель Пушкина, Уваров искренне не мог взять в толк, почему надо отмечать этот день. Тут сошлись и традиционная антипатия официального Петербурга к старой столице, безразличие к русской истории и полное отсутствие патриотического чувства. Как ни странно, национальную идею такого торжества понял Николай I и на радостях прислал московскому генерал-губернатору разрешительную депешу в каком-то залихватском тоне: празднуйте на здоровье, сколько хотите и как хотите.

Младший брат Константина Иван Сергеевич полностью разделял его взгляды, но был человеком иного, практического склада. Ему хотелось приносить деятельную пользу России, и он служил – энергично, по-аксаковски праведно и горячо. Последнее противоречило духу николаевского бюрократического аппарата, пришлось выйти в отставку. Он занялся журналистикой, бесстрашно отстаивал свои взгляды и снискал европейскую славу. Женившись на старшей дочери Тютчева, он издал второй – при жизни Федора Ивановича – сборник его стихов, очистив от тургеневских поправок. Он же написал биографию Тютчева, долгое время остававшуюся единственным трудом о великом философском лирике России.

Можно наговорить много дурных слов о славянофилах, но все же не нужно забывать, что эти люди отстаивали культурную, нравственную самобытность России, чтобы не стала она сколком с западного мира, не потеряла своего неповторимого лица. И они были стойкими противниками крепостного права, видя спасение России в крестьянской общине. Царское правительство упорно преследовало их и лишь на короткое время Крымской войны помягчало в надежде, что поднимутся славянские племена, находящиеся под господством Турции и Австрии. Когда же война была проиграна, вернулось к прежним гонениям.

Сам Сергей Тимофеевич себя славянофилом не называл, ему претили крайности движения, панславянство и пресловутый щит Олегов на вратах Царьграда, он говорил о своей приверженности «русскому направлению». Он не мог оставаться равнодушным к бесу подражательности западу, овладевшему не только высшим обществом, петровской столицей, но и провинциальным дворянством, купечеством, городскими мещанами и даже зажиточным крестьянством. Он носил старинную русскую одежду и бороду на шкиперский манер с голым подбородком. В пору гонения на славянофилов он отказался сбрить бороду и сменить русское платье на «немецкое». Может показаться странным, что умный, пожилой, знающий себе цену человек так упрямо отстаивал несколько клочков седых волос и бесформенный архалук. Но Аксаков не ленился писать пространные петиции сперва московским, потом петербургским властям, чтобы ему оставили бороду и привычную одежду. Он готов безвыездно сидеть в подмосковной, чтобы своим видом не вводить в соблазн окружающих, готов схорониться в заволжской усадьбе вдали от всех глаз – ничего не помогло. С тупой беспощадностью самовластия почтенному, заслуженному человеку было приказано расстаться с привычной внешностью, и ему пришлось подчиниться. Самое дикое, что власти видели в бородах славянофилов не русскую традицию, а моду итальянских карбонариев. Достоинству старого писателя был нанесен тяжелый удар.

Сергей Тимофеевич скончался 30 апреля 1859 года, до глубокой старости было еще далеко, но жизненные ресурсы оказались исчерпанными. Он тяжело, мучительно болел, ему грозила полная слепота, и он до конца спел песню своей жизни, всю ее, включая предбытие, перелив в литературу. Только маленький очерк оборвался на полуслове. Он прожил большую и, при всех тяготах, счастливую жизнь.

Константин Аксаков не пережил потери безмерно любимого отца, скоротечная чахотка через год унесла еще молодого, сильного, широкогрудого человека.

Иван Аксаков прожил долгую деятельную жизнь. Его борьба за общеславянское дело принесла ему неслыханную популярность, «увенчавшуюся, – как сказано в словаре Брокгауза и Ефрона, – кандидатурой его на болгарский престол, выдвинутой некоторыми болгарскими избирательными комитетами». Престола Иван Сергеевич не занял, зато вскоре угодил в ссылку. Но пусть не стало царской династии Аксаковых, в русской культуре эта династия прославлена навсегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю