355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Время жить » Текст книги (страница 6)
Время жить
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:12

Текст книги "Время жить"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)

Музыка[4]4
  Этот и следующий материал – запись моих выступлений. – Ю. Н.


[Закрыть]

Вероятно, я и теперь не до конца понимаю, как все случилось. Будь я человек музыкальный, умей играть на каком-нибудь инструменте, как многие мои коллеги или сверстники, учись бы когда-нибудь музыке… Но у меня трагически абсолютное отсутствие музыкального слуха! Нет, меня пробовали в детстве учить играть на рояле и немецкому языку. Последним я овладел, а вот что касается музыки… Здесь мое обучение дальше гамм не продвинулось. У меня была очень хорошая память, и я легко запоминал расположение пальцев учительницы. Но как только упражнения усложнились и дело дошло до этюдов Черни, одной лишь зрительной памяти оказалось недостаточно, и занятия прекратились. В школе, где я до последнего класса был круглым отличником, наверное, потому, что не страдал ярко выраженным пристрастием к какому-либо одному предмету, один раз у меня все-таки появилось «плохо» в четверти – по пению. Я не только не мог в хоре правильно и ритмично «попасть в ноту», но даже не способен был узнавать «Марш Черномора», короче – слон на ухо наступил. Учительница быстро сориентировалась в моих «талантах» и стала спрашивать вещи «вокруг» музыки: что сочинил тот или иной композитор, биографические сведения о нем… Это меня спасало. Конечно, меня водили в оперу. Я испытывал томительную скуку, и уже один вид Большого театра нагонял на меня тоску.

Однажды, мне было тогда одиннадцать лет, в 1931 году, мы с отцом отправились гулять, по дороге какой-то барышник предложил нам билеты на «Севильского цирюльника». И хотя мне страшно не хотелось идти на спектакль, отцу удалось уговорить меня. Мы пошли. Поначалу одолевала знакомая дремота, пока вдруг не явилось чудо. Я впервые услышал и, что было для меня важнее, – увидел Лемешева. Он стал и остался самой сильной музыкальной привязанностью моей жизни. Мне приходилось потом писать о нем, делать радио– и телепередачи, и в довольно большом очерке я постарался разобраться – что же со мной произошло.

С самого раннего детства я любил живопись. Рисовать дальше школьной программы не научился, но музеи, выставки, альбомы репродукций до сих пор составляют неотъемлемую часть моего каждодневного существования. Вот и музыка пришла ко мне как бы через изобразительный ряд: он был очень красив, молодой Лемешев. Ему так шел испанский костюм, широкополая шляпа, черные локоны парика; он был так пленительно изящен, что я невольно залюбовался им, как можно любоваться, скажем, картиной Веласкеса или Мурильо. Только потом я стал слышать и неповторимый, удивительный тембр его голоса, от которого «сходили с ума» многие и многие меломаны. Лемешев тогда начал много записываться, и я ловил его голос по «тарелке», как выглядел в те времена репродуктор, бегал в магазины, где можно было послушать понравившуюся пластинку; мы жили довольно скромно, и денег на ее покупку я, естественно, не имел. Так, именно благодаря Лемешеву, его дивному исполнению, я впервые соприкоснулся с музыкой – неаполитанские песни «О, Мари», «Пой мне», русские, среди которых мне особенно нравилась «Когда я на почте служил ямщиком»… Постепенно я стал различать голоса и других певцов, стал любить самое пение, хотя, конечно, в его наиболее доступных пока формах – народная песня, романс, популярные арии, значительно меньше – хоровое.

Лет с 15–16 мы с ребятами, такими же энтузиастами вокала, каким заделался и я, начали ходить «на протырку» в филиал Большого театра, репертуар которого отличался очень широким диапазоном. Шли, как правило, ко второму акту, когда снимали контроль, и таким образом весьма длительное время я знал, скажем, «Травиату» без «Застольной», «Риголетто» без «Баллады Герцога»… Ходили мы в театр регулярно, удавалось иногда проскочить и в Большой, так что незаметно изучили почти весь оперный репертуар Москвы. Часто после спектаклей мы собирались на «помойке», как обобщенно назывался большой задний двор нашего дома по Армянскому переулку, и с увлечением распевали там только что услышанное. Среди нас были и очень музыкальные ребята, я же пел ужасающе, зато… с огромным удовольствием.

Будучи студентом, я получал стипендию, рано начал печататься, следовательно, появилась возможность приобретать билеты. Я стал посещать концерты, старался не пропустить ни одного выступления Лемешева. Помню, позднее уже, с волнением слушал весь его исторический цикл – «Все романсы Чайковского». Продолжал я ходить и в оперу, где у меня образовался целый круг любимых певцов: Обухова, Барсова, баритоны Сливинский и Головин, замечательный бас Марк Рейзен, привлекавший редким сочетанием певческого мастерства и артистизма… И все же музыка пока оставалась мне открытой в основном в пределах вокального искусства.

А потом была война. Когда я возвратился домой, музыка снова активно вошла в мою жизнь, и ознаменовалось это в первую очередь дружбой со Святославом Рихтером. Мы оказались с ним почти соседями, имели общих друзей и встречались практически изо дня в день. Конечно же, я ходил на его концерты. Музыканты уже тогда понимали, что Рихтер – явление исключительное, но для нас он был просто скромным худощавым студентом, а вскоре выпускником консерватории, еще не успевшим снискать мировой славы. Он часто и охотно музицировал в домашнем кругу – здесь-то и начали по-настоящему приоткрываться мне таинства инструментальной музыки. Минуло немало времени, и я, может, так и остался бы обыкновенным почитателем музыки, никак не связывая это с профессиональной писательской работой, если бы не Его Величество Случай.

Совершенно неожиданно я получил предложение сделать фильм о Чайковском. Причем инициатива этого предложения исходила от Дмитрия Темкина, американского композитора и продюсера русского происхождения. Выбрал он меня по весьма странному принципу. Он посмотрел у нас много картин, и больше всего ему понравился «Председатель» по моему сценарию. Когда его спросили, какое отношение имеет Егор Трубников, матерщинник и рукосуй, к интеллигентнейшему Петру Ильичу Чайковскому, он, не колеблясь, ответил: это фильм о талантливом человеке, а талант, в сельском ли хозяйстве или в искусстве, – всегда талант; раз Нагибин умеет изобразить талант, пусть он и работает. Я сделал все возможное и невозможное, чтобы отказаться, настолько далеким от привычных мне тем и образов казался мир предложенного героя. К тому же мое знакомство с музыкой Чайковского ограничивалось в общем-то сферой оперно-романсовой и балетной, его симфонии, инструментальные сочинения я знал неважно. Однако в ту пору я начал очень серьезно работать в кино, и мне дали понять, что к каким-то вещам иногда следует относиться более по-солдатски. В состоянии глубочайшего ужаса принимался я за сценарий. Поддержал меня морально М. Ромм. Он сказал мне: «Когда делаешь такие произведения, то надо либо знать о своем предмете абсолютно все, либо не знать вовсе ничего». Так как первое в данном случае вряд ли было достижимым, то мне ничего не оставалось, как избрать второй путь.

В сущности, опыт «Чайковского» и определил методику всей моей дальнейшей работы в аналогичном жанре. Главное здесь – проникнуться творчеством человека, о котором пишешь, – его музыкой ли, прозой, или стихами, или живописью. Плюс минимум необходимых биографических сведений. Правда, теперь я уже не боюсь читать значительно больше биографических материалов – раньше это убивало фантазию, мешало раскованности воображения. А ведь самый жанр, подобно беллетристике, предполагает вольное авторское истолкование событий, при сохранении, разумеется, каких-то основополагающих фактов. Но главное, повторю, – напитаться творчеством своего героя, вобрать в себя его мысли и чувства. Тогда все, что придумал, будет художественно оправдано.

И я «бросился» в музыку Чайковского. Слушал с утра до ночи, ибо нелепые качества слуха вынуждали меня повторять запись одного и того же произведения бесчетное количество раз, доводя домашних до белого каления. Я буквально пробивался к симфониям Чайковского, к его инструментальным концертам и пьесам. Но, что любопытно, вместо того чтобы надоесть, они все больше и больше захватывали меня. Я ставил пластинки разных исполнителей и начал понимать оттенки их интерпретаций – кто-то казался мне ближе, кто-то оставлял безучастным. Я искренне полюбил эту музыку и, вслушиваясь в трагедию Шестой симфонии, может быть, и нащупал «болевой Центр» всей будущей своей серии о великих людях.

Обычно говорят об обязанностях художника перед людьми. Но есть ведь и обратная обязанность. Сколько мы знаем примеров мучительных страданий и печальных исходов из-за отсутствия понимания, внимания к творчеству, из-за равнодушия, из-за неспособности и нежелания окружающих подняться над собой! Так родилась повесть о Чайковском, точнее, о фон Мекк – не меценатке, но женщине, сумевшей почувствовать всю глубину и многомерность лирической стихии композитора.

Закончив работу, я продолжал жить в атмосфере музыки Чайковского и много читал о нем. А затем уже, без всякой литературной задачи, принялся за тщательное прослушивание сочинений Бетховена, его сонат, симфоний, концертов и квартетов… Оказалось, что я попросту приучил себя к необходимости постоянного общения с самой серьезной музыкой, не исключая при этом и легкую, воспитал в себе способность к ее восприятию, к наслаждению ее откровениями. Это одинаково может относиться ко всем видам искусства и лишний раз доказывает, что не бывает людей, абсолютно лишенных эстетических свойств, совершенно глухих к чувству прекрасного. Необязательно самому уметь рисовать или лепить, но попробуйте регулярно походить в музеи, посмотреть побольше альбомов живописи и скульптуры, проявите стремление и упорство, и вы сами не заметите, как начнет открываться вам чудесный мир красок и линий, волшебство кисти и резца, подобно тому как распахнулись навстречу мне необъятные горизонты музыки.

Вернемся, однако, к моей музыкальной одиссее. Следующим крупным этапом здесь стала работа над Рахманиновым, за которую я взялся уже гораздо увереннее. Вновь дни мои наполнились звучанием музыки. Первый успех принес рассказ «Сирень». Он был дважды инсценирован на радио, в Москве и Ленинграде, переведен на разные языки. Сразу признаюсь, сюжет его не совсем соответствует действительности, и одноименный романс Рахманинова на стихи Бекетовой отнюдь не является прямым отголоском подлинной истории чистой и нежной влюбленности юноши-композитора в младшую из сестер Скалой. Но, думается, это не столь важно. Одухотворенный строй рахманиновской лирики внутренне сопричастен такому допущению. Потом появился другой рассказ «Где стол был яств», в котором затрагиваются взаимоотношения двух великих русских композиторов – Рахманинова и Скрябина, а действие происходит в момент безвременной кончины последнего.

Потом у меня наступил «период Баха», представлявшегося когда-то сверхсложным. Опять повсюду со мной была величественная и прекрасная музыка, в которую я не уставал вслушиваться. Я написал статью, затем рассказ «Перед твоим престолом», включенный в мою книгу, изданную в ГДР, на родине композитора, что очень почетно; написал, наконец, радио– и телепередачи. Замечу, что одно время меня интенсивно привлекали к участию в телепередачах «Час БСО»: Скрябин, Стравинский, Рахманинов, Вторая симфония Бориса Чайковского… Однако позднее я вынужден был отказаться, так как почувствовал, что происходит некий обман, хлестаковщина: я был втянут в разговор о таких сугубо профессиональных музыкальных деталях, о каких просто-напросто не имел право высказываться. Я ведь исхожу в своей концепции из личности того или иного художника, главным для меня все равно остается не технология, но сущность, изначальная материя его искусства.

Так было и с Кальманом, под «легкомысленной звездой» которого я провел длительное время, упиваясь неувядаемым очарованием его прелестных мелодий, встречаясь с людьми, живо помнящими самого маэстро – он умер сравнительно недавно, в 1953-м. В результате возникла повесть и фильм. Вдова Кальмана после просмотра фильма – а мы все очень страшились этого момента – сказала: «Боже мой, вы даже не попытались сделать героев похожими на нас. Ничего общего. Но знаете, не пойму, в чем дело, мне сейчас кажется, что мы были именно такими». Трудно переоценимая похвала. Фильм во многом отличается от повести. Венгерские коллеги заранее нацелились на создание яркого развлекательного действа – это получилось. Но «за кадром» остались многие горестные коллизии жизни и творчества композитора, которого Шостакович, наряду с Оффенбахом, называл «гением оперетты».

Недавно я закончил сценарий по уже опубликованной повести «Сильнее всех иных велений». Он посвящен одному из оригинальнейших деятелей русской музыкальной культуры – хоровому дирижеру и композитору, страстному пропагандисту русской музыки в странах Старого и Нового Света, добровольцу обороны Севастополя и беглому ссыльному князю Юрию Голицыну, представителю древнейшей и знатнейшей фамилии на Руси. Личность его необычайно интересна, как и судьба, отмеченная крутыми перепадами взлетов и падений. Не менее интересна и очень красива музыка, с которой я теперь встретился – самого Голицына и его учителя Ломакина, Бортнянского, Дегтярева, Титова… Идет напряженная и очень увлекательная работа. Она для меня – синоним самой жизни, где неизменно рядом мои вечные спутники – Литература, Музыка, Живопись.

Музей – это любовь на всю жизнь!

…Что касается литературной работы, писательской жизни, писательского бытия вообще, то роль музеев для большинства, если не для каждого, огромна. Что же касается конкретно меня, писателя Нагибина, то музей сыграл первенствующую роль не только в моем творчестве, но и в моем человеческом формировании, в жизни вообще. Он дал мне значительно больше, чем библиотека, хотя читал я, естественно, много, больше, чем театр, концертный зал, архив. Я очень рано полюбил музей. Причем полюбил его как осязаемый, одушевленный организм. Это было связано с довольно рано проснувшейся любовью к живописи.

Первыми музеями в моей жизни стали Третьяковская галерея и Музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина (в ту далекую пору он еще назывался Музеем изящных искусств). Мне доставляло большое удовольствие рассматривать открытки с репродукциями картин. Я был поражен, когда узнал, что настоящие полотна, настоящие скульптуры можно увидеть в той же Москве. И, как говорится, заболел этим делом. В восемь лет началось мое увлечение музеями, вскоре перешедшее в настоящую страсть.

Третьяковка и Музей изящных искусств стали на долгие годы «моими университетами». Я, конечно, еще не знал знаменитых горьковских слов, но они целиком относились ко мне. Я бывал там не реже, чем два-три раза в неделю. Как и все мальчишки и девчонки, я имел от родителей микроскопические «отчисления» на завтраки, газированную воду и мороженое, на трамвай, иногда на кино, но все это уходило на музеи да еще на покупку книг по искусству. Однажды наша знакомая принесла к нам в дом тома «Истории живописи всех времен и народов» Александра Бенуа. И я был сражен. Дело в том, что к тому времени я знал неплохо по репродукциям всю западную живопись, а в книгах Бенуа можно было узнать все про любимых художников, про их картины, про то, как они создавались и какое место занимают в музеях и искусстве. И я решил во что бы то ни стало иметь эту сокровищницу у себя. За несколько лет я скопил необходимую сумму, хотя сейчас она кажется смехотворно малой, – 20 рублей. До сих пор в моей библиотеке стоят эти тома…

В первые годы каждое посещение музея было для меня настоящим потрясением. А как иначе назовешь то чувство, которое пришлось испытать, когда в Пушкинском музее вывесили «Форнарину». То была величайшая сенсация! За слоем какой-то посредственной живописи реставраторы раскрыли божественные черты возлюбленной великого Рафаэля, вдохновенно написанной его учеником Джулио Романе. А встречи с Боттичелли, Веласкесом и его школой, Рембрандтом, Рубенсом, Ван-Дейком! Я испытывал истинное счастье.

Навсегда поразило меня чудо Третьяковской галереи. Представьте себе мальчишку, стоящего по часу перед васнецовскими «Богатырями», «Иваном-царевичем на Сером волке», «После побоища». Надо честно сказать, что позже мой пыл к Виктору Васнецову несколько поостыл, но каждый возраст создает своих кумиров: и «начинающемуся» человеку, каким я тогда был, эта чуть наивная живопись давала больше, чем иные, куда более совершенные, изысканные творения. Васнецова сменил и заворожил на всю жизнь великий Суриков. «Боярыня Морозова», «Утро стрелецкой казни», «Меньшиков в Березове» – всякий раз я видел их как бы наново. И было бы неверно сказать, что меня волновал сюжет, – мощная красота созданий Сурикова ошеломила мою детскую душу независимо от содержания: ведь я и не знал толком, за что везут на казнь боярыню с пронзительными очами, почему розовеет пламя свечей на белых рубахах стрельцов и почему так мрачен и задумчив окруженный девушками старик, который, если бы распрямился, пробил бы головой крышу избы. Это было первым проявлением эстетического чувства, почти бессознательного. С годами оно росло, укреплялось, развивалось, делая доступными Репина, Серова, К. Коровина, Врубеля… Пусть это прозвучит непедагогично, но я нередко прогуливал школу, изменяя ей с Третьяковкой. Более того, родители знали об этом, но смотрели сквозь пальцы.

Когда я выходил из дому – жили мы тогда в Армянском переулке – и ехал с пересадкой к Лаврушинскому либо с Чистых прудов на «Аннушке» к нынешней Кропоткинской, волнение мое стремительно возрастало. Еще бы! Меня ждало свидание с Третьяковкой или Пушкинским. Поначалу я успевал обегать весь музей, а затем количество осмотренных картин все уменьшалось, и настало время, когда я ехал посмотреть только на Серова или только на Рейсдаля, и от этого я становился не беднее, а богаче, ибо «низкое» азартное верхоглядство уступало место сперва пригляду, а потом – проникновению.

Настало время, когда, не заслоняя моей первой влюбленности, в круг интересов вступил Политехнический музей. Наряду с рано проснувшимся интересом к изобразительному искусству все сильнее говорила во мне тяга к миру действительному, к дню сегодняшнему, ко всему, что меня окружало. На моем веку извозчиков сменили такси, появились автобусы, метро, троллейбусы, электрички, бульдозеры. Бурно развивалась авиация, радиотехника… Это было уже моим реальным миром, и Политехнический музей стал притягивать меня и моих друзей как магнит. На это здание я и сейчас не могу смотреть без волнения, когда проезжаю мимо или выступаю в его аудитории. До сих пор помню портреты великих отцов науки, развешанные на стенах: рогатый парик Ньютона, строгие, печальные черты Фарадея, мужицкое лицо Ломоносова, ироническое – Эйнштейна. Помню, какие экспонаты демонстрировались на стендах и что говорили экскурсоводы. И здесь, как среди картин, наплывало ощущение движущегося исторического времени, неуклонной смены форм. И до чего значительна была сосредоточенная, уважительная тишина огромных залов. Такая глубокая тишина, что слышишь ток крови по жилам и упругое напряжение мозга. Вот это ощущение чаровало сильнее, чем чудеса науки и техники. «Я мыслю, – значит, я существую», – сказал философ; это я испытывал с телесной силой в Политехническом музее. А после Политехнического, в каждое посещение, мы с друзьями непременно шли к гигантскому книжному развалу возле Китайской стены. Книги стоили гроши и, стало быть, были нам по карману. Помню, купил «Автомобиль дядюшки Герберта», чудные книжки Перельмана – «Занимательная физика», «Занимательная геометрия». И это тоже было продолжением Политехнического…

Особая статья – музеи этнографические, краеведческие. Не так давно довелось мне побывать в музее, о котором я вспоминаю с неизменным теплым чувством. Его активно блюдет молодая интересная женщина – человек, который с истинным воодушевлением ведет большую и очень ценную благородную работу. Зовут ее Вера Алексеевна Пискалькина. У нее высшее образование, она член партии. И организация этнографического музея в Кашине Калининской области была ее партийным поручением, за которое она взялась со всей серьезностью, со всей душой. Теперь здесь, в старой церкви бывшего женского монастыря, расположился очень содержательный краеведческий музей, посвященный далекому и недавнему прошлому Кашина, а также его сегодняшнему дню. Здесь собрано много уникальных экспонатов, рассказывающих об обозримой истории этого уголка земли Русской, находящегося недалеко от истоков великой Волги. В музее старинные книги, масса изделий старинных мастеров, фарфор, живопись, культовые экспонаты. И все свое, настоящее, имеющее отношение не к истории вообще, а именно к истории Кашина. Замечательные фотографии. Мы узнаем, что кашинцам выпало немало трудных испытаний, из которых они неизменно выходили с честью. Что здесь богатые революционные традиции. Что жили здесь смелые и жертвенные люди. Радостен неподдельный энтузиазм молодой советской интеллигентки, отдающей чистому и высокополезному делу ум, сердце, талант. Хороший краеведческий музей, даже совсем скромный, служит высокой нравственной цели. Он как бы дарит нам частицу земли, неотделимую от тела России. Старая и вечно живая истина – что любовь к большой Родине начинается с любви к малой Родине, месту твоего рождения, воспитания, начала жизненного пути.

Для меня – и тут я вовсе не оригинален – самым главным, самым любимым, самым важным человеком в русской культуре является Александр Сергеевич Пушкин. Конечно, меня всегда привлекали места, связанные с великим поэтом. Это определило в большей степени мою человеческую и творческую дружбу с Семеном Степановичем Гейченко, хранителем удивительнейшего мемориала – Пушкинские Горы. Об этом заповедном месте написано много, и я вряд ли добавлю что-то новое. В чем заключается секрет необычайной тяги к этому месту? Ведь война жестоко обошлась с ним, не оставив, по сути, ничего, что имело бы прямое отношение к великому Пушкину, не пощадив, за малым исключением, вещей, которых бы касались его руки, не сохранив «вещественных» следов поэта. Но вот стоит на бугре Семен Степанович Гейченко, ведет своим пустым рукавом в одну сторону, ведет в другую (а рукав шуйцы пуст оттого, что отдал левую руку рядовой Гейченко в боях за эти места, когда освобождал гнездо Пушкиных от гитлеровских захватчиков) и вещает: «Ну какой в мире народ, какая страна могли дать своему гению такой памятник, такой мемориал? Вон часовня его времени, вон Савкина горка, вон виднеется курган Воронич, под нами речка Сороть, озеро Маленец. А за тем лесом укрывается Святогорский монастырь, дальше – Тригорское, а за Маленцом – Петровское. И деревни, и бывшие поместья, и луга, и поляны, и леса – все отдано Пушкину. Нет такого мемориала ни у Шекспира, ни у Данте, ни у Гете, ни у других величайших деятелей западной культуры». Недавно я вел по телевидению вечер из Останкина о Михайловском и его «домовом», как называют друзья Семена Степановича, а он с охотой принял это прозвище. И чудилось мне в нем самом что-то пушкинское – красит место человека. Беззаветный и яростный в своей любви к Пушкину, он, как никто другой, умеет населить пушкинские места великой тенью. Так и кажется, что промелькнет тень курчавого поэта. Можно ли называть музеем Пушкинский заповедник? По-моему, это нечто неизмеримо большее. И право, есть ли необходимость рыться в каких-то документах, изучать экспонаты, чтобы тебя осенило пушкинским духом? Куда вернее просто побывать в местах, освященных Пушкиным, и хоть разок послушать Гейченко.

Впрочем, я буду виноват, если не скажу, что моя литературная работа не питалась вполне конкретно и другим Пушкинским музеем – Болдинским.

В селе Большое Болдино Горьковской области тоже существует Пушкинский заповедник. Его, к счастью, миновала военная разруха. Но хуже войны обошлись с ним время и забвение. Кроме нескольких стульев и, кажется, одного портрета, там нет вещей, имеющих непосредственное отношение к Александру Сергеевичу. Даже перестроенный дом стоит на другом месте. И все же… двух рассказов – «Болдинской осени» и «От письма до письма» – не было бы у меня, если б не этот музей. В одном рассказе я пытался как бы воссоздать пушкинское пребывание в Болдине. Помогли мне… стулья, хранящиеся в музее, те самые, которые, как утверждает предание, поэт подарил крестьянской девушке Февронье. Известно, что Пушкин приехал в Болдино в подавленном состоянии. Плетнев, друг и издатель поэта, чуть ли не пустился за ним следом, получив от Пушкина отчаянное письмо. Но вот пришло следующее – восторженное, ликующее. Пушкин стал писать стихи, он счастлив. Наступил тот поразительный период в его творчестве, который стал символом вдохновения. Когда мы произносим «Болдинская осень», перед нами возникает чудо неведомого в истории литературы подъема творческой энергии. А ведь то была совсем не золотая, а дождливая осень. Полунищая деревня. А на ней непомерные долги. Позади осталась журнальная травля, недоброхотство Гончаровых, холодность невесты. В чем причина поэтического вдохновения? Может, в Февронье, красивой и умной незаурядной деревенской девушке. По преданию, она не только владела грамотой, читала Пушкина, но и чудесно пела. Была находчива в разговоре и беззаветно полюбила курчавого барича. Февронья не была крепостной, ее отец, богатый мужик Вилянов, выкупился с семьей на волю, позже он вышел в купцы. И вот случился человек, который искренне и беспредельно полюбил уставшего и отчаявшегося поэта. Вспыхнула искра и разгорелась в пламя. Впрочем, что мои собственные домыслы…

В Болдине мне довелось увидеть многих людей, которые были как бы осенены светом пушкинских строк. Познакомиться с участниками народного хора, который объездил много городов и весей нашей страны. Хор поет частушки и о Пушкине. Причем хористы говорят о нем так, словно он и теперь живет среди них как свой человек. И у меня создалось впечатление, что не только Болдино осенило Пушкина величайшим вдохновением, но и он навсегда оставил на болдинцах свой свет. Интересный здесь народ: певучий, мастеровитый, одаренный. Тут делают дивные гончарные изделия, темные обливные кувшины, в которых не скисает молоко, поют красивые старинные песни, складывают смешные, дерзкие частушки, ткут замечательные половики, шьют из лоскутьев сказочной расцветки одеяла и затейливо рассказывают о Пушкине. Так вот, если бы не было этого музея – Пушкинского заповедника в Болдине, – никогда бы в жизни не смог бы я написать ни первого рассказа, где я пишу о Болдине сегодняшнем, но все-таки говорю в нем и о Пушкине; ни тем более второго, в котором я, как уже сказано, сделал попытку реконструкции того, что же произошло той счастливой болдинской осенью с поэтом, бывшим на исходе душевных сил. «Не велика беда», – отмахнутся специалисты-начетчики. Но я верю Борису Пастернаку, сказавшему: «Лишь искусство всегда у цели», – имея в виду интуитивный способ познания истины, в том числе и исторической.

В принципе, во время работы над повестью, рассказом, статьей я боюсь попасть под влияние уже существующих концепций, готовых представлений знатоков, эрудитов, людей, которые занимаются только данной темой, человеком, эпохой, оплатив глубокое погружение в конкретную тему утратой доли внутренней свободы. А свобода – в смысле раскрепощенности мышления, интуитивности – необходима художнику как творческий импульс.

Я бесконечно благодарен музеям. Они сформировали меня как личность, я уже говорил об этом. Но мой метод работы совсем не значит, что я перед созданием того или иного произведения копаюсь с утра до ночи в музейных запасниках. Чаще бывает так. Вещь выстрадана, рукопись на столе, поставлена последняя точка – и я иду в музей. Иду, чтобы проверить факт, если он утверждается в произведении и от него зависит характеристика личности, события. То же было, например, когда я писал о протопопе Аввакуме, великом писателе своего времени. Я знал о нем достаточно для своих целей, прежде всего «Житие» – от корки до корки. Я, оглушенный его судьбой, его могучей личностью и не менее могучим делом, чувствовал себя в силах написать портрет этого страждущего, мятежного и прекрасного человека. Но вот в знаменитом Пушкинском доме, воспетом Блоком, на экспозиции древних рукописей из архива я отыскиваю – что бы вы думали? – листовки протопопа Аввакума с его сатирическими рисунками, громящими патриарха Никона и никонианцев. Я, конечно, воспользовался этой подробностью. Но еще важнее была для меня проверка экспонатами выставки моих умозрительных заключений.

А вот случай совершенно другой. У меня уже был написан литературный портрет народного артиста СССР Сергея Яковлевича Лемешева. И вдруг в Клину, в Доме-музее Чайковского, я увидел фрак, в котором Лемешев столько раз выходил на сцену в своей коронной роли – Ленского. Я был растроган до слез и снова вернулся к теме Лемешева.

Музеи могут подарить писателю счастливое открытие, но куда чаще они направляют нас, подсказывают, наводят на мысль, корректируют и обогащают созданное. Во всяком случае, для меня музеи – художественные, политехнические, литературные, краеведческие, музыкальные – сыграли ничуть не меньшую роль, чем книги, и почти такую же, как сама жизнь – главный и неиссякаемый источник творчества.

Как известно, Орловщина, в том числе и сам город, подарила миру целую плеяду выдающихся писателей и поэтов – Тургенев, Лесков, Бунин, Фет, Л. Андреев, Апухтин, Пришвин, Ив. Новиков… И к чести города, стоящего на слиянии Оки и Орлика, здесь умеют хранить память о знаменитых земляках. Естественно, Орел стал местом паломничества любителей литературы, ценителей прекрасного, просто читателей. Для нас же, пишущих, непростительно не навестить Орел и великолепный музей Тургенева со всеми филиалами (в том числе Дом-музей Лескова, несколько своевольно и неэтично приписанный к тургеневскому подворью).

В великом человеке нам все интересно, любая частность его бытия, утверждал Пушкин. Орловские музеи сумели скопить множество бесценных частностей жизненного обстава своих земляков.

Вот стол, за которым сидел и творил автор «Левши». Кресло, библиотека, картины, фотографии, безделушки, которыми он увлекался. Ты смотришь и начинаешь лучше, как бы изнутри чувствовать душу писателя. И если долго просидеть там, то уже ждешь, что вот раздадутся тяжелые шаги чудного Николая Семеновича и предстанет во всем своем величии иересиарх русской литературы. Я вел из кабинета Лескова телевизионную передачу, и меня пронизывало ощущение, что я слышу дыхание, тепло присутствия одного из величайших русских писателей. Кабинет Лескова, сбереженный в ленинградскую блокаду, нашел надежных хранителей в лице работников музея, обогативших его новыми находками. Орловцы поставили своему земляку и впечатляющий памятник, под который отдана целая площадь. Там, вокруг своего творца, расположились персонажи его произведений. Рядом – сохранившееся здание гимназии, где он учился, храм, куда он ходил, и начало улицы, ведшей к месту его службы в судебной палате.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю