Текст книги "Время жить"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
Мне кажется, Л. Керцелли стоило больших душевных усилий воздержаться от безоглядной идеализации одного из самых ярких, самобытных и противоречивых людей минувшего века – генерала Ермолова. Отсвет Бородина и других великих битв на его челе, немилость Николая, уволившего его от службы в расцвете сил, надежда (наивная и напрасная), которую возлагали на него декабристы, – все это чрезвычайно возвеличило монументальную – и в прямом, и в переносном смысле слова – фигуру генерала. Доу оставил романтизированный образ Ермолова – это какой-то потучневший Байрон. Демонизм пронзительного взгляда из-под крутых бровей проник и в другие изображения Ермолова, но только не в пушкинское. Тут нет сознательной дегероизации, но есть убедительная трезвость видения.
Кутузов сказал крылатую фразу: «У меня есть два генерала. Один хочет, но не может, другой может, но не хочет». Первым был Коновницын, вторым – Ермолов. Коновницыну, как говорится, бог не дал, а Ермолову дал с лихвой, но он поленился использовать этот щедрый дар до конца во время такой войны! Что непростительно, как и знаменитая «мальчишеская» выходка, когда он – то ли по рассеянности, то ли по дерзкому капризу – не обеспечил подход артиллерии. Недаром его не любил требовательный к людям Лев Толстой. И стоит ли горевать о его удалении с Кавказского театра военных действий? Малодаровитый, но удачливый Паскевич, заменивший его, действовал успешнее, и притом с меньшей жестокостью. Ермолов, когда находил это нужным, становился беспощаден. Возлагавшиеся на него великие чаяния, как справедливо пишет Л. Керцелли, он не оправдал дважды: не пошел с декабристами и не издал при жизни правдивых мемуаров о войне 1812 года, о чем так горячо просил Пушкин. Эти воспоминания вышли после его смерти, их отличало сильное патриотическое чувство и прекрасный литературный стиль – да навар уж был не тот. Словом, не блеснул гражданским мужеством генерал с орлим взором[6]6
Совершенно по-другому оценивает участие генерала Ермолова в войне Денис Давыдов (см. сноски на стр. 180–185 в книге «1812 год в русской поэзии и воспоминаниях современников».
[Закрыть]. И думается, смачное пушкинское «шарлатан» справедливо заключило раздумье «умнейшего мужа России» о прославленном военачальнике. Пушкин, так долго восхищавшийся им, вдруг понял внутреннюю несостоятельность этой пышной фигуры: талантливого, но легкомысленного и небрежного генерала, жестокого кавказского наместника и послушного подданного во все остальное время, тешившегося старой славой, клубными почестями и таинственной репутацией человека, который еще покажет себя.
По совести говоря, непонятно, как могла исследовательница отмахнуться от смачного пушкинского словца, когда сама же говорит о двукратном уклонении Ермолова от нравственного долга и осудительном отношении к нему проницательнейшего Льва Толстого. Неужели женское сердце не устояло перед мундиром и эполетами?
Вообще, во второй своей книге Л. Керцелли чрезмерно добра. Прекрасно, когда высокая и умная доброта изливается на преданного друга Пушкина, скромного и серьезного Плетнева, на чудесно одаренного и несчастного Александра Одоевского, на гениального Мицкевича и на вполне бытового, честного и славного Киселева, но необъяснимо пристрастие автора к типичному николаевскому сановнику Оленину, хоть тот и заигрывал с изящными искусствами. Л. Керцелли хочется реабилитировать его в глазах нынешних читателей, и она вторично занялась Алексеем Николаевичем со всем его семейством, благо новая атрибутация дает для этого повод.
Рука Л. Керцелли не теряет суровой твердости, когда выписывает образ дочери Оленина Анны, которой Пушкин посвятил столько влюбленных и восхищенных строк, очаровательного маленького создания с сухим, расчетливым сердцем. В пору самой пылкой влюбленности Пушкина, когда тот мечтал сделать ее своей женой, Аннет Оленина в духе незабвенной Агафьи Тихоновны прикидывала достоинства потенциальных женихов, являя при этом большую смекалистость, чем придурковатая гоголевская мещаночка. Но старик Оленин так дорог Ларисе Керцелли, что ее не смущают уничижительные слова самого Пушкина в адрес члена Государственного совета: «пролаз», «нулек на ножках», ведь это осталось в черновиках – след обиды поэта, которому отказали в руке Аннет. Но ведь чувство, породившее злые прозвища, было не черновым, а подлинным! В том же черновике остались и такие страшные строки, посвященные самой Аннет:
Уж так жеманна, так мала,
Так неопрятна, так писклива,
Что поневоле каждый гость
Предполагал в ней ум и злость…
Керцелли, так и быть, жертвует Анной Алексеевной, но Оленина не отдает на поругание. Ведь Пушкин в 1830 году в веселой компании заезжал к Олениным в домино и маске. Правда, пушкинист Раевский полагает, что поэт и рассчитывал на этот маскарад, мол, его не узнают, но Керцелли его аргумент кажется натянутым. Наверное, она права: полного разрыва Пушкина с Олениными не было, тем более в истории со сватовством последняя резкость осталась за ним. Но убежденность Керцелли в благорасположении Пушкина к Оленину зиждется на новом, недавно распознанном портрете, который она описывает так: «Профиль Алексея Николаевича Оленина… откровенно романтизирован и выполнен в „высоком стиле“. Думается… не будет погрешностью сказать, что рисунок не только романтизирует внешность Оленина, но и как бы „классицизирует“ облик… этого замечательного знатока и исследователя античности (мощная обнаженная шея, крупный изогнутый нос, маленькие уши, свободный разлет бровей, гладкая, без вихров, прическа). Оленин был невысокого роста и довольно миниатюрного телосложения… – портрет же походит на эдакого римского патриция – значительного, крупного, в расцвете физических сил». Все правильно, только это явный шарж.
Портрет появился в черновиках неоконченной поэмы «Тазит», где есть и сватовство героя, и отказ отца выдать за него дочь. Вполне естественно, что в Пушкине пробудились недобрые воспоминания о собственном афронте, смягченные, впрочем, временем, и он небрежным росчерком пера набросал профиль некогда любимой девушки и весьма тщательно изобразил тщедушного пролазу римским патрицием с могучей скульптурной шеей. Я вижу, как усмехался Пушкин, творя это медальное изображение плюгавого человечка. Достаточно вспомнить портреты Оленина поры дружеских отношений, когда Пушкин не награждал его качествами, органически ему не присущими, но доброжелательно передавал живое выражение маленького неглупого лица, чтобы сразу увидеть карикатуру. Он посмеялся над Олениным (и чуточку над собой), придав «нуль-ку» то могущество, каким некогда в моральном плане обладал отец его любимой.
Похоже, что тут Керцелли-исследователю подставила ножку Керцелли-беллетрист. Художник должен был рано или поздно прорваться со всем своим своеволием, субъективностью, независимостью от материала. Керцелли придумала отношения Пушкин – Оленин и с самовластием художника распорядилась плоской очевидностью истины. Признаться, этим поступком она стала мне – беллетристу – еще симпатичнее и душевно ближе.
Рассказы о художниках
Уже много лет назад Игорь Долгополов[7]7
Тепло воспоминает об Игоре Долгополове Надежда Кожевникова в книге «Незавещанное наследство» (новелла «Белая кобыла»).
[Закрыть], в прошлом молодой художник-плакатист, видный оформитель – на его счету не один десяток альбомов – и одаренный живописец, тяготеющий к сказочным мотивам, вдруг покончил с художественной практикой, занялся скромной журнальной работой и добровольно обрек себя на забвение. Это удивляло его учителя Александра Дейнеку, верившего в творческую волю «Артаньяна», как прозвал он задиристого паренька, не боявшегося ни словесных, ни иных поединков, и певца Москвы Юрия Пименова, находившего в Долгополове графический дар, и многих его друзей-художников, учившихся вместе с ним в институте и уже на разных скоростях приближавшихся кто к признанию, кто – к славе.
Поиск самого себя был долог и сложен, но когда, уже в должности главного художника «Огонька», Игорь Долгополов начал писать рассказы о художниках, по радости и муке, сопровождавшей этот новый труд, он понял, что главное дело его жизни найдено.
Искусство не спорт, где непременно надо кого-то превзойти (соображение, что важна не победа, а борьба, – лицемерно), нужно одно: чтобы тебе было что сказать, и собственными, не изжеванными словами – в противном случае не стоит и начинать.
С годами «Рассказы о художниках» составили два больших тома, выпущенных издательством «Изобразительное искусство» в изящном оформлении. Недавно начался новый цикл – «Шедевры», который составит третий том. Особой разницы между этими работами нет, прежде в центре рассказа находился сам творец, сейчас – картины, венчающие его творчество, акцент сместился с личности художника на его творения.
По какому «ведомству» должны числиться труды И. Долгополова? Искусствоведение? Да, но не совсем, хотя бы по одному тому, что их легко, интересно читать: никакой угрюмой наукообразности, специальной терминологии, кроме загадочного «сфуматто», да и то приберегается для одного Леонардо. Популяризация? В какой-то мере (и даже в немалой), но опять же не совсем. Цель популяризаторов – объяснить, растолковать какое-либо явление непосвященным с максимальной доступностью, дать наиболее объективную картину, отсюда самоустранение, заведомая беспристрастность, а Игорь Долгополов пишет горячо, запальчиво, не боится спорных утверждений; сам художник, он высказывает собственное мнение, а не сглаженное, общепринятое. Художественная литература? И это есть, тут сильно творческое, писательское начало, но без того авторского произвола, что всегда сопутствует беллетристике; некоторые домыслы Долгополов позволяет себе, когда отсутствуют какие-то звенья в цепи известных фактов. Словом, тут есть все: искусствоведение, популяризация, художественная литература, но вообще-то И. Долгополов точно назвал жанр своих работ – «Рассказы о художниках», ибо их отличают новеллистическая живопись, увлекательность, психологизм, доверительная окраска интонации; эти качества образуют единый сплав с проникновением в секреты художественного мастерства, доступные лишь профессионалу, к тому же сведущему в истории изобразительного искусства. Главное же в его рассказах – собственное захлебное отношение к искусству, без этого не удалось бы приобщить к прекрасному широкий круг людей. А читательские отклики свидетельствуют, что своей цели Долгополов достиг.
Надо ли говорить о значении эстетического воспитания, о том, как важно развивать в людях чувство красоты, нужду в ней, недаром величайший писатель и мыслитель Ф. Достоевский сказал, как о самом сокровенном: красота спасет мир. Конечно, Достоевский имел в виду не внешнюю, поверхностную красоту, которой могут прикрываться и пустота, и злоба, а нечто высшее, несущее нравственную силу. В этом этическом начале смысл и значение встреч с прекрасным, к чему нас настойчиво приглашает Игорь Долгополов. Замечательный педагог К. Ушинский, словно продолжая мысль Достоевского, писал: «Всякое искреннее наслаждение изящным само по себе источник нравственной красоты». Великие произведения искусства делают нас чище, добрее, участливее к братьям в человечестве и к природе, помогают избежать многих душевных ошибок, высветляют жизнь.
Человек, слепой и глухой к прекрасному, теряет не только в эстетическом, но и в этическом плане. Слово «культуртрегерство», которое долгое время произносилось с оттенком ироническим (каюсь, сам не без греха), должно быть реабилитировано. Каждый человек, способствующий культурному росту общества, заслуживает уважения и признательности.
Думается, что главная причина успеха рассказов Долгополова в его заряженности. Люди не любят равнодушных, нет ничего противнее, чем не играющий, а лишь присутствующий на сцене актер. Бывает, молодому исполнителю прощают ошибки, даже грубые промахи за темперамент и правду переживания. Но нет ничего лучше, когда юная одержимость осеняет зрелого, опытного, с искусной рукой профессионала. И. Долгополов захватывает читателя и властно влечет за собой в дивный, благоуханный, бескорыстный мир. Не всякий даст «уговорить» себя на искусство, не всякий станет слушать уютную и доказательную воркотню. Но что поделаешь, когда тебя хватают в охапку и швыряют в кипень врубелевской сирени, в тихие, нежные воды Борисова-Мусатова, в золотую листву Левитана, в шелка и бархат Рубенса и в… геенну огненную Микеланджело. Только так и надо с нашим братом!.. Игорь Долгополов не бесстрастный комментатор произведений искусства, а «горлан», который не боится напрягать связки чуть не в разрыв, чтобы стряхнули люди оцепенение житейщины, отверзли очи изменчивому, но всегда совершенному лику бытия в отражении творческого гения.
Образ красоты не однозначен. Что общего между мирами Леонардо и Микеланджело, Рембрандта и Рубенса, Милле и Борисова-Мусатова, Ренуара и Саврасова, Дега и Репина, изделиями египетских скульпторов и скифских золотых дел мастеров? Какие-то миры ближе Долгополову, тогда он празднует свои лучшие праздники, какие-то дальше, и тогда ему хватает сил, умения и преклонения, чтобы сохранить высоту.
Разумеется, достоинство рассказов не только в их взволнованности, искренности, атмосфере любви к искусству и художникам, которую так хорошо умеет создавать Долгополов, но в том, что они учат смотреть картину, скульптуру. От умения же видеть зависят сила и глубина впечатления. И. Долгополов расшифровывает подробности изображения, чтобы углубить наше прочтение полотна, в других случаях он сосредоточивает внимание на красках, на способе их наложения, сочетания, взаимосвязи, подводит читателя к тайнам светотени, пленэра, заманивает туда, куда чужакам вход запрещен. Посвященные умеют хранить тайны, недаром же искусствоведы – в подавляющем большинстве, – касаясь профессиональных приемов, «секретов мастерства», начинают говорить на таком ученейшем воляпюке, что нормальное человеческое сознание отступает.
Дать средствами литературы представление о картине, о художественном творчестве – задача невероятно сложная, но Долгополов решает головоломные варианты этой задачи почти всегда удачно, а зачастую с блеском. Даже человек, никогда не видевший репродукций с картин Эль Греко, Милле или Домье, получит представление о своеобразии их творческой манеры, откликнется описанию и мистического, космического, тревожно-современного «Вида города Толедо», и эпически спокойных «Собирательниц колосьев», и «драгоценного сплава красок», наградившего величественностью скромную «Прачку». Чрезвычайно важно умение И. Долгополова тонко угадывать те произведения, на которых надо сосредотачивать духовный взгляд читателя. Конечно, нечего удивляться, что к Леонардо он подводит нас через «Джоконду» и «Даму с горностаем», к Микеланджело – через «Страшный суд», а, скажем, к Саврасову – через «Грачи прилетели», так поступил бы каждый на его месте. Но тонкость в том, что из всей несмети полотен пышного барочного Рубенса он выбрал весьма скромное и на первый взгляд нетипичное для певца земных радостей, тихое, неброское произведение – «Портрет камеристки». Тем самым он сразу отвергает представление о бездумном, блистательном, опьяненном любовью, успехом, поклонением счастливчике Рубенсе. Бросает он вызов и тем серьезным людям, которые в антитезе Рубенс – Рембрандт безоговорочно отдают предпочтение глубокому, мрачному, не понятому современниками ван Рейну перед «поверхностным» Рубенсом. Надо заметить, что сам Рембранд чрезвычайно ценил своего удачливого современника и на последние деньги покупал его этюды. Через скрупулезный анализ «Портрета камеристки» Игорь Долгополов показывает всю высоту Рубенса. Но к Рубенсу и «Камеристке» мы еще вернемся, а сейчас обратимся к Леонардо.
Анализ Долгополовым «Дамы с горностаем» кажется мне лучшим из всего, что было написано об этом, вроде бы таком простом и ясном, на деле же таком глубоком, таинственном и многозначном, как и все у Леонардо, изображении юной подруги миланского герцога Чечилии Галлерани.
«Тонкая холеная рука Чечилии нежно поглаживает шелковистую шерстку горностая – одного из геральдических символов власти герцогов Сфорца. Маленький зверек отвечает на ласку. Вы слышите шорох и потрескивание драгоценной ткани под коготками горностая.
Метафора… Вот одна из основных примет портретов Леонардо. Геральдический символ рода Моро, имя его прекрасной возлюбленной и живой зверек – горностай. Это сочетание самых, казалось, несовместимых слагаемых выливается в одному Леонардо да Винчи известную формулу. Он ставит перед зрителем загадку, заставляет его думать, исследовать, домысливать многозначный образ.
Метафора… Она и в пластических параллелях портрета. Посмотрите на изящный поворот головки зверька, его миловидную остроглазую мордочку и взгляните на очаровательную женщину. Обратите внимание на коготки растопыренной лапки горностая и на движение кисти руки Чечилии. Есть что-то схожее с осторожной, кошачьей, может быть, не очень доброй ласковостью этих касаний. Не появляется ли внезапно мысль, может быть кощунственная, о невольном, а может быть, и не о невольном сходстве молодой красавицы и маленького хищника».
Вот как много могут сказать крошечные, неприметные даже наметанному глазу детали картины. Вот так пишут великие мастера: ничего случайного, за любой малостью – двойной и тройной смысл, ничего плоско житейского, исчеркивающегося в самом себе, все возведено в ранг символа.
Полотно двухмерно, но сейчас оно обретает еще два измерения: глубину и время. Не правда ли, нас научили видеть шедевр Леонардо?
Иным образом Долгополов сближает нас с Рафаэлем. Безмерно трудно писать о художнике, о котором написаны «тонны» исследований. И еще труднее писать о Сикстинской мадонне, которая по своей популярности может поспорить с Джокондой. И. Долгополов идет от судьбы художника к картине. И прежде всего он доказательно разрушает миф об эльфически легкой, безоблачной судьбе Рафаэля. Гений, не ведающий трудностей в своем искусстве, баловень счастья, которому все дается шутя, красавец, любимец века – вот привычный образ Рафаэля. И кажется, он ушел в тридцать семь лет, осушив до дна сладостную чашу жизни. Долгополов иначе читает Рафаэля. Тот рано потерял горячо любимую мать и мучительную тоску о ней перенес на свои холсты: его «маленькие мадонны» – чистые, добрые, любящие – не только образ материнства, но и образ его тоски, поэтому так трогают и завораживают эти небольшие наивные холсты. Он учился у знаменитого Перуджино, но это была как бы средняя школа, его истинными учителями были титаны Возрождения: сперва Леонардо, потом Микеланджело. В Рим он приехал сложившимся художником. Он пишет великолепную «Афинскую школу» для Ватикана, где центральной фигуре, царю философов Платону, придает черты своего кумира да Винчи.
Он любимец воинственного папы Юлия, баловень аристократического Рима, заказы сыплются со всех сторон, скромный юноша из Урбино становится самым модным человеком своего времени. Он уже не справляется с заказами, на него работает целая живописная мастерская, а он проходится по картине рукой мастера. И только сам замечает, как отяжелела его кисть, как высокую простоту стала подменять изысканность. Лишь в портретах остается он равен лучшему в себе. Никто не догадывается о том глубоком душевном и творческом кризисе, который переживает этот очаровательный, легкий, улыбчивый человек. Ни папе Юлию, ни его преемнику папе Льву не нужен художник с нахмуренным челом, хватит одного Буонарроти, который в полном одиночестве творит величайший художе ственный подвиг: роспись Сикстинской капеллы. И однаж ды архитектор Браманте дает увидеть Рафаэлю тайком фрески плафона капеллы. Рафаэль потрясен – вот как должен созидать тот, кто выше владык земных, выше успеха и богатства ставит Искусство. В росписях Рафаэля появляется мускулистая, увесистая сила, новая выразительность, и все же он понимает, что проигрывает в заочном поединке с Микеланджело. А ведь он может если не превзойти, то стать рядом с этим колоссом, а в чисто живописном плане так и осилить великого формотворца. И тут, словно в «Моцарте и Сальери», где загадочный черный человек заказывает Моцарту «Реквием», монахи дальней захудалой обители попросили Рафаэля написать ту Мадонну, которая воссияла над миром под именем Сикстинской. Словно предчувствуя, что это последняя возможность сказать свое главное слово, спеть лучшую песню, выразить себя до конца, Рафаэль принимает заказ бедной обители и с небывалым вдохновением творит величайшее живописное чудо всех времен и народов и становится навсегда Первым…
И уходит.
Через судьбу Рафаэля, через его муки подводит нас Долгополов к прославленному полотну, чтобы мы по-новому зоркими, будто ключевой водой промытыми глазами, узрели его.
Рубенсу охотно позировали короли, полководцы, знать, а он тратит свое драгоценное время на два (!) портрета – графический и маслом – безвестной девушки. Конечно, не из демократических побуждений; в милых и вроде бы заурядных чертах дворцовой мышки он прочитал время с его пряной остротой, двоедушием, испорченностью, страхом и корыстью, блеском и нищетой. Вот как много может содержать небольшой портрет безымянной участницы человеческой комедии. Это исследование или расследование – принципиальная удача Игоря Долгополова. Связь «модель – художник – эпоха» прослежена безукоризненно и, не боюсь сказать, вдохновенно.
В работах Долгополова нет социологизирования, но он всегда помнит, в какую эпоху творил тот или иной художник, и показывает его внутри общества, внутри той социальной действительности, которой он принадлежал. Он раскрывает тяжкую борьбу, иногда невыносимые трудности бытия своих героев, их битву с пошлостью, мраком, за свет и правду большого искусства. Таковы рассказы о Милле, Ван-Гоге, Федотове, Врубеле.
К самым большим удачам Долгополова принадлежат его рассказы (цикл «Шедевры») о трех портретах, написанных в разное время очень разными художниками, но едиными в своей проникновенности во внутренний мир модели. Это портрет довольно еще молодого черноволосого Льва Толстого кисти Крамского, портрет зрелого Достоевского, выполненный Перовым, и портрет умирающего Мусоргского, написанный в больнице его другом Репиным.
И. Долгополов подходит к раскрытию «тайны» каждого портрета через взаимоотношения художника с моделью. Крамской, чей незаурядный ум отметила требовательная Софья Андреевна, был одним из самых образованных и глубоко мыслящих художников своего времени. Эти качества определили решение портрета Л. Толстого его самой прекрасной и могучей поры, когда тот обрел твердое жизнепонимание – веру, создал свое величайшее творение «Войну и мир» и с особо пронзительной силой вглядывался в окружающее, в человека, стремясь к разгадке сокровеннейшего в нем.
В работе Перова над портретом Ф. Достоевского (несомненно, высшим достижением мастера) замечательно то, как большой художник, высоконравственный человек приобщался к духу грозной во всеведении модели и как пугавшая художника проникновенность обратным движением сообщилась портрету с его устремленным к последним тайнам взглядом. Эта работа была огромным душевным переживанием для самого Перова, но он устоял и создал свой шедевр.
Совсем в другом ключе решен необычайный для Репина и по краскам, и по манере портрет Мусоргского, которого художник писал, опережая смерть. Они были друзьями и сподвижниками в служении русскому народному началу в искусстве. Мусоргский создал величайшую национальную оперу «Борис Годунов», а Репин в «Крестном ходе»– незабываемый и многогранный образ простого русского народа. И хотя Мусоргский считал Репина коренником, а себя пристяжной, сам художник, похоже, думал обратное. И это отразилось в его скорбном и глубоком портрете. Изжившее себя, бледное лицо Мусоргского прекрасно последним истаивающим светом беззащитных и мудрых глаз. Говорят, что в каждом талантливом портрете запечатлена не только модель, но и сам автор. Портрет Мусоргского – это портрет и репинской боли, репинской невосполнимой утраты.
Наблюдательность, тонкость и глубину обнаруживает Игорь Долгополов и в «прочтении» многих других произведений портретной и пейзажной живописи: ну, хотя бы «Девушка, освещенная солнцем» В. Серова, саврасовские грачи, «Февральская лазурь» и «Мартовский снег» Игоря Грабаря, бурделевский «Родэн», кустодиевская «Красавица», «Репетиция» Дега. Но основная цель Долгополова – отталкиваясь от одной или нескольких характерных работ мастера, создать объемный портрет самого творца, определить его место и значение в национальном и мировом искусстве, проследить закономерность личной и творческой судьбы.
И вот тут сталкиваешься с горькой закономерностью: как редко в старину задавались судьбы художников, как редко выпадало им прижизненное признание с сопутствующим житейским и рабочим комфортом. Вечный скиталец Леонардо; Рембрандт, похороненный Христа ради; ослепший бедняк Домье; Жерико, погребенный «как самый бедный человек во Франции», не признанный и забытый еще при жизни, а прожил он всего тридцать два года; окруженные долгим холодом непризнания Ренуар и Дега и признанный лишь перед смертью Сезанн; Павел Федотов, окончивший жизнь в сумасшедшем доме; академик Саврасов – ночлежник Хитрова рынка, душевнобольной Врубель… Поистине вспомнишь слова Александрова из «Живого трупа»: человечество не умеет ценить своих гениев. К этому следует добавить: и узнавать их. Невозможно постигнуть, как люди жили рядом с Рембрандтом и позволяли ему гибнуть в нищете. Разве они не видели его полотен? Видели, но оставались холодны. Они рукоплескали поначалу, когда творчество его было юным и радостным, когда он полной чашей пил вино и обнимал Саскию, но отвернулись, когда пришла пора его зрелости и неприкрашенная правда, высокий трагизм окрасили творчество мастера в глубокие и мрачные рембрандтовские тона, иными словами, когда он стал самим собой. Но это явление еще можно как-то понять – не простить, тем более что рядом сверкал один из величайших баловней судьбы – Рубенс, являвший полную противоположность Рембрандту своей солнечной палитрой, праздничным жизнелюбием, плотским избытком. Но отчего же так долго не отзывались современники ясному и убедительному Эдуарду Манэ, щедрому и яркому Клоду Моне, гениальному Ван-Гогу, остались слепы к Сислею (и прозрели лишь после смерти мастера), ворчали на Кустодиева, возжегшего такой яркий и веселый костер, о каком не грезила русская живопись?
А если обратиться к нашим соотечественникам и современникам. Как поздно заслужил признание даже такой бесспорный художник, как Аркадий Пластов! До чего сложен был путь Петра Кончаловского, Александра Дейнеки, Георгия Нисского! А Николаю Ромадину, влюбленному в русскую природу, до последнего времени случается выслушивать упреки в отсутствии «тематики». Как будто нельзя говорить о современности, о своей стране средствами пейзажной живописи!
В чем же тут загвоздка? Очевидно, новизна разрушает привычные стереотипы восприятия, а разрушение болезненно.
Но бывают же счастливые судьбы: тот же Рубенс, Рафаэль, Ван-Дейк, Тициан, Веласкес, список можно продолжить. Да ведь это должно быть правилом, чтобы творцам прекрасного платили признанием, благодарностью. И все же почему так много неугаданных и «рассекреченных» только смертью гениев? Видно, возмутителям спокойствия в искусстве приходится туго.
И до чего же сложное и ответственное дело – быть современником! Я думаю, что рассказы И. Долгополова заставят современников быть добрее и внимательней к искусству, рождающемуся на наших глазах.
Но предоставим слово самому автору. Вот отрывок из его рассказа о Николае Ге.
«Наукой доказано, что цветы, доныне считавшиеся неодушевленными и нечувствительными, реагируют не только на свет, влагу, тепло, но и на добро и зло, тянутся к тем, кто ухаживает за ними, чахнут и болеют, если их оставляют в пренебрежении… Не менее сложна жизнь картины – этого цветка, созданного человеком. Картина отвечает нам добром на внимание, она как бы раскрывается навстречу нам, если мы внимательно изучаем ее. Тогда она отвечает нам любовью на любовь, отдает нам часть огромного духовного заряда, который вложил в нее когда-то художник… Эти слова, конечно, относятся лишь к полотнам, созданным большими живописцами, вложившими в свои творения огромный труд и глубокие чувства…»
Огромный труд и глубокое чувство вложены в галерею Игоря Долгополова, на удивление обширную галерею: от скифских золотых дел мастеров, египетских портретистов, гениев Возрождения до импрессионистов, передвижников и наших современников. При этом Долгополов отнюдь не всеяден, он пишет лишь о том, что любит, а с тем, что ему чуждо, яростно спорит.