355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Время жить » Текст книги (страница 35)
Время жить
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:12

Текст книги "Время жить"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)

И дальше все шло в таком же духе: умер, пропал без вести, бежал, ушел в частную жизнь… Союз суданских писателей тоже умер, и Маджуб остался при своей малодоходной книжной торговле.

Перед расставанием он произнес прекрасную фразу: «Наступил час, когда все слова уже сказаны и остается только плакать». Я поцеловал Маджуба в его черное, как гуталин, лицо и, действительно, заплакал.

ПАФНУТЬЕВ МОНАСТЫРЬ

Ездил в Пафнутьев монастырь под Боровском, где томился мятежный протопоп Аввакум. Видел его келью – камеру, где нельзя распрямиться даже человеку малого роста. Как же гнулся и горбился здесь рослый протопоп! Но гнулся только хребтиной, душу ему даже не наклонили, ни здесь, ни в Пустозерске, откуда он шагнул в костер.

Неподалеку от монастыря кончили свою жизнь замученные голодом боярыни-сестры Морозова и Урусова. Они похоронены в Боровске, но могилы их не так давно снесли, когда обводили садиком новое здание райкома, а плиты увезли в Калугу.

Сильное впечатление произвел договор, заключенный каменщиками с монастырем. Они наращивали два яруса колокольни нарышкинского стиля. Это смесь обязательств с требованиями, первых намного больше, чем вторых, и сколько в них рабочей, цеховой чести, достоинства, уверенности в своих силах. Мастера брали за работу 110 рублей, но не сразу, а поэтапно. Они указали день окончания работ – 7 июля, а ежели не сдадут все в величайшем порядке, красоте и прочности, то платят монастырю 200 рублей. Оговаривается дотошно все: как и когда перевезут их рухлишко от Ивана Великого, а равно и рабочий инструмент в монастырь, какой материал им потребуется и в каком количестве, упоминаются, естественно, и два ведра вина перед началом работы. Зато, если потом будут замечены в употреблении зелия или хождении в город по непотребному делу, подлежат большому штрафу или вовсе увольнению. Вот, оказывается, каким был мастеровой народ и рабочая честь его! Душа плавилась, когда я параграф за параграфом читал этот удивительный документ. А подписаться смогли лишь четверо или пятеро, за остальных «руку приложил»… Без грамоты и науки, а как строили! Крепко пришлось постараться, чтобы лишить такой народ достоинства и умения.

ПОЭЗИЯ И ПРАВДА

Как разительно не похожи реалии римской истории на свое литературное отражение. До чего роскошно выглядят все события, последовавшие за мартовскими «Идами», хотя бы у Шекспира, и до чего нудно, нерешительно, томительно разворачивались они на самом деле. Бесстрашные патриоты-заговорщики, пылкий Антоний… На деле же – жалкий, рефлектирующий, все время плачущий Марк Юний Брут, неуверенный, колеблющийся, болезненно нерешительный Марк Антоний. Смелым и сильным человеком был Децим Брут, но литература оставила его в тени, а бесстрашному Кассию отвела второстепенное место. Поэзии нравились Марк Брут и Марк Антоний. Любопытно замечание историка Фереро, что Антоний был «типичный интеллигент». Допускаю, что пьянство и разврат не противоречат интеллигентности, но этот интеллигент пролил больше крови, чем Нерон, на счету которого всего сто сорок два человека, если верить Светонию. Впрочем, интеллигенты Древнего Рима лили кровь, как их потомки – чернила. Поэзия не помнила о крови, пролитой Марком Антонием, она помнила, что ради женщины он пожертвовал вселенной, и возвеличила вконец разложившегося сподвижника Юлия Цезаря, пышно-гнилостную фигуру уже начинавшегося распада.

В исторической литературе можно врать по-крупному и нельзя врать по мелочам, в последнем случае легко утратить доверие читателей. О больших, глобальных событиях никогда ничего толком неизвестно. Тут допустим безудержный разгул фантазии. Это прекрасно понимал Александр Дюма-отец и заставлял историю плясать под свою дудку. Но он был предельно точен в изображении быта, обычаев, манер, одежды, боевого снаряжения, трапез, вообще всего второстепенного. Он ошибся лишь раз, когда дело коснулось России, усадив своих героев под «развесистую клюкву».

СИЛЬНЕЕ НОСТАЛЬГИИ

Я, похоже, угадал про Рахманинова. Он не мог простить новой власти потери Ивановки и всех денег. Он нажил достаток неимоверным трудом после долгих лет бездомности и бедности. Сквозь бесконечную трепотню «воспоминателей» о его бескорыстии, щедрости, бессребрености нет-нет да и мелькнет проговор, что деньги и материальные ценности очень много для него значили. Он любил дома, землю, капитал, любил прочность. И ради этого не щадил себя. Бетховен, как и все нормальные люди, не стремился к нищете, но не был меркантилен и поэтому мог написать «Ярость по поводу потерянного гроша». Рахманинов этого написать не мог, ибо ярость его была бы не музыкальной, а чисто бытовой, душной. Он томился по России, но не настолько, чтобы пожертвовать быстро нажитым на западе богатством. Его ностальгические страдания раздражают. Уж коли ты так мучаешься, садись в поезд и поезжай домой.

Сказанное в полной мере относится и к Шаляпину.

ПРИБЛИЖЕНИЕ К РАХМАНИНОВУ

Сколько читал про Рахманинова, а образ не высвечивался. Даже у М. Шагинян, при всем ее глубокомыслии, изысканной лексике, праве на интимность, я увидел лишь одно, впрочем важное: как Рахманинов играл – окуная пальцы в кость клавишей. Каким рисуется Рахманинов в мемуарах? На людях – молчун, суровый от застенчивости, среди своих неуемный весельчак, сплошное очарование, прелесть, прелесть, прелесть!.. Но ничего очаровательного и прелестного я найти не мог, как ни старался. Веселость обнаруживалась лишь в назойливых, не больно остроумных прозвищах и бессмысленных присказках в духе недалеких чеховских персонажей. «А он и ахнуть не успел, как на него медведь насел». В таком вот роде. Много старческого умиления над внучками, боязнь сколь-нибудь серьезных разговоров, педантизм и безоглядная погруженность в быт. Понятно, что серьезный и глубокий Метнер только руками разводил.

А вот у Свана (теоретик музыки, друг Рахманинова) открывается значительный и умный человек. Одно рассуждение о крайней ограниченности творческой личности чего стоит! О зашоренности творца, о его бесконечном эгоцентризме. Как свободно и сильно работала мысль Рахманинова! А до чего точно, проницательно увидел он семью Льва Толстого и весь перепут семейных отношений. Подтвердилась моя догадка, что Толстой углядел на нем ненавистный отсвет Танеева, к которому душно ревновал Софью Андреевну, и потому сразу невзлюбил. Тут коренятся все злые глупости, какие он обрушил на Рахманинова, дело вовсе не в желудочных коликах, как думал Чехов.

Все у Свана умно и живо, наконец-то открылось, что Рахманинов не только мучил рояль с утра до ночи, зевал, лечился, дурно шутил и благотворительствовал, а напряженно размышлял, глубоко жил, имел отношение ко всему сущему, видел в корень людей, что был он очень крупной личностью. Тошнотворно вечное обмазывание великих людей сладкими слюнями.

ЮРИЙ КАЗАКОВ

Сегодня мне сказали, что в каком-то захолустном военном (?) госпитале, в полной заброшенности, умер Юра Казаков. Он давно болел, лежал в больнице, откуда был выписан досрочно «за нарушение лечебного режима», так это называется. Вернулся он на больничную койку, чтобы умереть. Вот и кончилось то, что началось рассказом «Некрасивая», который он прислал мне почтой. Я прочел, обалдел и дал ему срочную телеграмму с предложением встречи. В тот же вечер он появился в моей крохотной квартире на улице Фурманова, где некогда жила чуть не вся советская, литература. Сейчас этот дом (исторический в своем роде) снесен и на месте его пустота. Помню, он никак не мог успокоиться, что в нашем подъезде «с козырьком» недолгое время жил Осип Мандельштам. С напечатанием «Некрасивой» ничего не вышло (рассказ появился, когда Юра уже стал известным писателем), а с другими рассказами Казакова мне повезло больше. Я был не только разносчиком его рассказов, но и первым «внутренним» рецензентом в «Советском писателе», и первым «наружным» (раз есть внутренний, должен быть и наружный) рецензентом на страницах «Дружбы народов». И не просто первым, но и на долгое время единственным, кто его книгу похвалил. Критика с присущей ей «проницательностью» встретила Ю. Казакова в штыки.

Мы подружились, вместе ездили на охоту, где Юра всегда занимал лучшие места. Он даже пустил про меня шутку, что я люблю сидеть спиной к току. Впрочем, так однажды и было. В Оршанских мхах разгильдяй егерь оборудовал только один шалаш. «С-старичок, – мило заикаясь, сказал Юра. – Ты в-ведь не охотился на тетеревов, а я мастак. Дай-кось я сяду поудобней». Через день на утиной охоте нам опять пришлось довольствоваться одним скраднем. Юра сказал: «С-старичок, ты утей наколошматил будь здоров. А я – впервые. Д-дай-кось мне шанс», – и сел «поудобнее».

Литературная судьба Юры, несмотря на критические эскапады, а может, благодаря им сложилась легко: его сразу признали читатели – и у нас, и за рубежом. В ту пору критическая брань гарантировала признание. Когда же ревнители российской словесности потеряли всякий стыд, Казакова поддержала «Правда». Мой друг не ведал периода ученичества, созревания, он пришел в литературу сложившимся писателем с прекрасным языком, отточенным стилем и внятным привкусом Бунина. Влияние Бунина он изжил в своем блистательном «Северном дневнике» и в поздних рассказах.

Он никогда не приспосабливался к моде, господствующим вкусам, «требованиям» и даже не знал, что это такое. Правда, одно время вдруг принялся сочинять для «Мурзилки», уверовав, что он прирожденный детский писатель. Чаще всего Юра делал это так наивно-неумело, что в редакции радостно смеялись, и он – следом за другими. Слово было дано ему от бога. И я не встречал в литературе более чистого человека. Как и Андрей Платонов, он знал лишь творчество, но понятия не имел, что такое «литературная жизнь». Мне кажется, что его сбили с толку переводы. Заработок оказался очень большим да и легким для такого мастера, как Юра. Он почти перестал «сочинять» и насмешливо называл свои рассказы «обветшавшими». Эти рассказы будут жить, пока жива литература.

При встречах я довольно зло шпынял его за молчание. С кроткой улыбкой Юра ссылался на статью в «Нашем современнике», где его отечески хвалили за то, что он не пишет уже семь лет. Убежден, что за Казакова можно было бороться, но его будто нарочно выдерживали в абрамцевской запойной тьме. Мне врезалось в сердце рассуждение одного хорошего писателя, искренне любившего Юру: «Какое право мы имеем вмешиваться в его жизнь? Разве мало знать, что где-то в Абрамцеве, в полусгнившей даче сидит лысый очкарик, смотрит телевизор, потягивает бормотуху из компотной банки и вдруг возьмет да и затеплит „Свечечку“?»

Какая деликатность! Какая уютная картина! Да только свечечка погасла… Он еще успел напечатать пронзительный рассказ «Во сне ты горько плакал», его художническая сила, которой он так пренебрегал, не только не иссякла, но драгоценно налилась…

Ходил прощаться с Юрой. Он лежал в малом, непарадном зале. Желтые, не виданные мной на его лице усы хорошо гармонировали с песочным новым сертификатным костюмом, надетом, наверное, впервые. Он никогда так нарядно не выглядел. Народу было мало. Очень сердечно говорил о Юре как-то случившийся в Москве Федор Абрамов. Назвал его классиком, так оно и есть – мы скудно и вяло провожали одного из последних классиков русской литературы, которому равнодушно дали погибнуть. Знал ли Абрамов, что ему самому жить осталось чуть более полугода?

Не уходит из памяти Юрино спокойное, довольное лицо. Как же ему все надоело. Как он устал от самого себя.

Поздняя запись. Мы упустили Юру дважды: раз при жизни, другой раз после смерти. Через несколько месяцев после его кончины я получил письмо от неизвестной женщины. Она не захотела назваться. Сказала лишь, что была другом Ю. Казакова в последние годы его жизни. Она писала, что заброшенная дача Казакова (он давно расстался с женой и отпустил с ней сына, которому посвятил «Свечечку») подвергается разграблению. Являются неизвестные люди и уносят рукописи. Я немедленно сообщил об этом в «большой» Союз писателей. Ответ – теплейший – не заставил себя ждать. Меня сердечно поблагодарили за дружескую заботу о наследстве ушедшего писателя и заверили, что с дачей и рукописями все в порядке. Бдительная абрамцевская милиция их бережет – совсем по Маяковскому. И я, дурак, поверил.

Недавно «Смена» опубликовала ряд интересных материалов, посвященных Юрию Казакову, и среди них удивительный, с элементами гофманианы или, вернее, «кафкианы», незаконченный рассказ «Пропасть». А в конце имеется такая приписка: «В этом месте рассказ, к сожалению, обрывается. Злоумышленники, забравшиеся в заколоченную на зиму дачу писателя, уничтожили бумаги в кабинете. Так были безвозвратно утрачены и последние страницы этого рассказа».

Что это за странные злоумышленники, которые уничтожают рукописи? И как забрались они в «заколоченную на зиму» дачу, которую так бдительно охраняла местная милиция, а сверху доглядывал Союз писателей? Что за темная – из дурного детектива – история? И почему, наконец, никто не понес ответственности за этот акт вандализма и гнусную безответственность? Много вопросов и ни одного ответа.

Летом 1986 года мы с женой поехали в Абрамцево, где с трудом разыскали все так же заколоченную, теперь уже не на зиму, а на весну, дачу посреди зеленого заросшего участка. В конторе поселка было пусто, немногочисленные встречные старушки, истаивающие над детскими колясками, не знали, где находится милиция, а в соседнем абрамцевском музее Казакова едва могли вспомнить. Какое равнодушие к писателю по меньшей мере аксаковского толка.

Мрачная, заброшенная дача произвела гнетущее впечатление каких-то нераскрытых тайн.

«РУССКАЯ СТАРИНА»

Чудесные документы в «Русской старине». Написанные невероятной чиновничьей вязью, они посвящены розыску двух особ 14-го класса: Пушкина и Коноплева, чтобы вручить «решение по делу»; Пушкину, как я понял, – о снятии полицейского надзора. С величайшим хладнокровием в бумагах без конца повторяется: «Пушкин и Коноплев… Коноплев и Пушкин…»

Хорош и документ, выданный отцу Лермонтова в подтверждение дворянства. Там нет ни одного грамотно написанного слова, а подмахнули его предводитель тульского дворянства и еще четверо потомственных дворян. Выдан же документ для поступления Михаила Юрьевича в Московский университет.

ПОД КАЛЯЗИНОМ

Бедствие нынешней деревни – бездорожье. Современные могучие, с гигантскими задними колесами трактора расквашивают дороги, превращают деревенские улицы в грязевое месиво. Теперь нельзя пройтись с гармонью, поплясать у завалинки, даже полузгать семечки на скамейке у плетня. Топкая грязь простирается во всю ширину улицы, от забора до забора. В Исакове есть клуб, куда привозят хорошие фильмы, но ходят смотреть кино только голоногие подростки, другим не пробраться.

Трактор – основное средство передвижения: на нем едут в поле, в гости, за водкой, на свидание, на рыбалку, на станцию к поезду. Автобусное движение то и дело прерывается. У моего хозяина, инженера колхоза Анатолия есть «Волга», но в тех редких случаях, когда он решается выехать, его тащат трактором на листе железа до шоссе. В колхозе имеются четыре лошади, которые мирно пасутся на крутых склонах приречных лугов. Но будь их четыреста, они справились бы со всем немалым хозяйством и сохранили бы дороги между деревнями и милые сельские улицы, и люди ходили бы в гости друг к дружке, и действовал бы клуб, и звучала бы гармонь, и молодежь не разбегалась бы из колхоза, где жизнь стала не просто сытой, а зажиточной.

Как сказала мне мать Анатолия: «Хлеба вдосталь, а сосуществование наше – мука мученическая». А как же иначе, коли из дома можно только зимой выйти. Она считает, что Анатолий остался холостяком, потому что хорошие девчата из деревни бегут, а городская не пойдет сюда за все сокровища. Дом Анатолия забит вещами: четыре телевизора, а ловится только первая программа, с десяток радиоприемников и проигрывателей, в каждой комнате по телефону, а звонить можно только в правление колхоза. Шкафы ломятся от всевозможной одежды: кожаные пальто, куртки, дубленки, плащи, сапоги всех видов и фасонов. В сарае – «Волга», «Москвич», мотоцикл с коляской, лодочный мотор – узенькая заиленная «Жабка» так же «непроплывна», как дороги непроездны. Есть даже книга: «Русская речь» для пятого класса, но старуха мать изнывает от тоски. Анатолий слишком занят, чтобы скучать, но зимой, бывает, воет волком.

Он и его брат-механизатор из породы беспокойных. Им случается тяжело расшибаться об окружающую косность. У них нелады с председателем – дальним родственником, который любит повторять: башку снимают за сделанное, за несделанное только журят. Его принцип, от которого он не отступится за все блага мира, – поменьше рвения. Он, конечно, не знает, что таков был девиз Талейрана. Юрий, брат Анатолия, дважды начинал строить дорогу на свой страх и риск. Председатель в первый раз оштрафовал его за самоволку, в другой раз укатал на пятнадцать суток за хулиганство. И никто, кроме брата, не вступился за него. Ведь коли сделаешь одно дело, не предусмотренное начальством, глядишь, потребуют и второе. А кроме того, ты начальство подводишь, почему, мол, само не додумалось. Нет, сиди и не рыпайся и всегда маленько недоделывай, в другой раз от тебя большего не потребуют. Отбыв наказание, Юрий, по его словам, «стал фашист дорогам».

Побывал я на машинном дворе и в мастерских. Машинный двор частично заасфальтирован – руками неуемных братьев, поэтому часть машин стоит на твердом, остальные тонут в грязи. С ремонтом плохо. Автобусные моторы должны наездить без ремонта тридцать две тысячи километров (смехотворно мало), но из-за бездорожья они выходят из строя после восьми тысяч.

Во всех емкостях разбросанной вокруг ремонтных мастерских техники поблескивают пустые бутылки. Хобби кузнеца-пьяницы: украшать стеклотарой окрестности. С этим мирятся, потому что второго такого кузнеца поискать. Половину работы он делает налево, но и на это закрывают глаза. В деревнях полно шабашников: печники, каменщики, штукатуры, слесаря, разнорабочие. Их поведение так стройно и точно, их расценки так согласованны, что кажется, будто действует профсоюз шабашников. А если бы как-то организовать эту неуправляемую и необходимую деревне силу? Да за такую инициативу и пятнадцати суток мало…

КАЛЯЗИНСКИЙ БЕССРЕБРЕНИК И ЕГО МУЗЕЙ

Интересна и показательна история Никольского, местного чудака, краеведа-любителя. Когда-то, еще до революции, он получил в наследство от бездетного купца неплохую, преимущественно духовного содержания библиотеку, кое-какую церковную утварь, иконы, всякие раритеты: древние черепки, изделия из бронзы, кости, камня, старые гравюры, литографии, несколько картин (купец был страстным, но безалаберным собирателем), а когда перед Отечественной войной взорвали монастырь, местный архимандрит отдал ему все, от чего отказалась по лени и небрежности патриархия: там были иконы, кадила, паникадила, священнические одежды, кресты, всевозможная церковная утварь. Кроме того, сам Никольский собрал немало старинных крестьянских орудий: борон, сох, цепов, веялок, лопат, серпов, прялок, а также праздничных уборов, украшений, горшков, чугунков, лукошек, светильников, зыбок, посуды глиняной, фаянсовой и деревянной и прочая, прочая. Он порывался создать краеведческий музей, но все потуги разбивались о каменное равнодушие властей. Потом в доме у него случился пожар, в котором погибла часть библиотеки. Он так расшумелся, что местные правители струсили и выделили ему какое-то бросовое помещение. Он привел его в порядок и развернул экспозицию, которой позавидовал калининский музей и сразу попытался наложить на него лапу, но получил могучий отпор от старого энтузиаста.

Калязинские власти возгордились и даже раздобыли откуда-то клык мамонта и таблицу, доказывающую, что и на верхней Волге гомо сапиенс произошел от обезьяны. Теперь стало совсем как у людей. Никольский наслаждался исполнением своей давней мечты, но приезжавшие из областного центра люди все умильнее поглядывали на драгоценные камешки, которыми были усеяны оклады, кресты, ризы и архиерейские посохи. Они и так и эдак подъезжали к Никольскому, но он был неумолим. И тогда вспомнили, что он беспартийный, и подивились собственной халатности: как можно было держать на столь ответственном посту какого-то шарлатана. Никольского немедленно перевели на грошевую пенсию, от огорчения его хватил удар, беспомощного старика определили в богадельню, где он быстро истлел. Замену ему вскоре нашли.

Охрану одного из предприятий города возглавляла энергичная, крепкотелая женщина с немалым партийным стажем. Бдительность ее не вызывала сомнений, такой можно доверить любой объект. Тем более, что к этому времени вернулся после недолгой отсидки за мелкое мошенничество ее тоже энергичный и расторопный муж. Жену назначили директором музея, а мужа – хранителем коллекций. Калининский музей, сыгравший видную роль в падении «проходимца» Никольского, получил в благодарность какие-то экспонаты, кое-что перепало разным добрым людям. Но не так много, ибо рачительная чета первым делом повыковыривала все камешки из окладов, крестов и риз, ссыпала в берестяной туесок и закопала в надежном месте. После чего бодро принялась распродавать остальные экспонаты: церковные книги – любителям, светские – московским букинистическим магазинам, раритеты – разным коллекционерам. Дошло до того, что, кроме цепов и жернова, остались лишь клык мамонта и таблица, изображающая, как питекантроп выпрямился в человека.

Впрочем, нет, оставалось еще большое тяжелое изумрудного цвета каменное яйцо. Но набравшаяся опыта чета понимала: такой величины драгоценные камни не бывают. А вдруг он полудрагоценный? Тогда тоже стоит немалых денег. Директриса музея подалась в Москву, нашла бывалого человека, показала ему камень и предложила: если он урвет за него шестьсот рублей, то треть – ему. Бывалый человек, конечно, не поверил, что булыжник чего-нибудь стоит, но, потрясенный размером вознаграждения, взялся его оценить. Он легко нашел частника ювелира и, смущенно посмеиваясь, положил перед ним камень. Тот посмотрел, лишился сознания, затем кинулся в соседнюю комнату и позвонил в КГБ. С невероятной быстротой примчались три машины с вооруженными оперативниками. Честный ювелир вручил им легендарный изумруд из креста св. Филиппа, митрополита всея Руси, задушенного Малютой по приказу Грозного.

Тщетно разыскивали царевы шиши крупнейший в мире изумруд, не переставали искать его и в последующие века, но он как в воду канул. И архимандрит взорванного собора, конечно, понятия не имел, что владеет бесценным сокровищем, не знал этого и Никольский. История изумруда до сих пор не прояснилась, но дивный камень занял достойное место в народной сокровищнице.

Энергичная директриса калязинского музея получила тринадцать лет, ее муж – три года, ему снизили срок за то, что он «добровольно», когда жена уже сидела, вернул властям туесок с камешками, доверенное лицо – два года, ювелир – благодарность. Музей сейчас закрыт на переучет цепов, жернова, мамонтового клыка и таблицы роста человеческого достоинства. Откроют его, видимо, не скоро, для этого нужен новый Никольский.

Местная газета уделяла много внимания процессу расхитителей. Мнение городских жителей не было единодушным. Иные осуждали покойного Никольского: и сам ничем не попользовался да еще ввел в грех хороших людей. О преступной чете вздыхали: образования не хватило, вот и завалились. Нешто можно с суконным-то рылом в калашный ряд!.. Так-то.

НА ЗЕМЛЕ ЛЕСКОВА

Я записывал в Орле телепередачу о Лескове. Николай Семенович дождался памятника, да еще какого – в целую площадь. Посредине в кресле восседает монументальнейший, уже пожилой, заматерелый и грустный Лесков, а вокруг, на высоких постаментах, расположились его главные герои: косой тульский Левша, Очарованный странник, пожирающий ошалелым взглядом пляшущую перед ним Грушу, божедомы, тупейный художник, причесывающий свою горькую любовь – крепостную балерину, леди Макбет Мценского уезда у позорного столба. К мемориалу относятся: гимназия, столь недолго удержавшая в своих стенах не преуспевающего в науках гения русского слова, соборная церковь, где он молился и бил поклоны; отсюда же берет начало улица, по которой он ходил в судебную управу в пору недолгой службы.

На фотографиях мемориальное творение отца и сына Орешкиных выглядит очень соразмерным и пропорциональным, я думал всю передачу провести на площади, благо что в проспекте горделиво указывается: к Лескову можно прийти только пешком, движения городского транспорта возле памятника нет. Поэзия и правда! Бронзовые фигурки персонажей оказались крошечными, с бутылку из-под шампанского, никак не соотносящимися с громадной фигурой Лескова. Вот как получается, когда Отца и Сына не осеняет Дух святой – не хватило третьего Орешкина в творческом коллективе.

Оператору никак не удавалось совместить меня с бронзовыми куколками. Да это и ни к чему было. Мимо памятника каждые две-три минуты с лязгом, скрежетом, звоном проносятся трамваи, мчатся грузовики с оборванными глушителями, тарахтят мотоциклы. Несмотря на присутствие высокопоставленной и на редкость бессильной милиции, удалось записать лишь несколько начальных фраз и концовку, все остальное пришлось перенести в кабинет Лескова, сохраненный его сыном и биографом Андреем Николаевичем в кошмаре ленинградской блокады и позднее перевезенный в орловский дом-музей. Кабинет в прекрасном состоянии, украдено лишь две картины кисти Боровиковского да несколько икон. И было упоительно вести передачу за столом, на котором лежали локти творца «Соборян». Дом Лескова почему-то входит в комплекс «Музея Тургенева» – этически сомнительная акция. У дома – старый парк, а за ним глубокая щель, где ютился Несмертельный Голован. Внизу протекает живописный и неожиданно полноводный Орлик, в излуке на той стороне – слобода, где родился Леонид Андреев. Все тонет в сиренях, воздух так густ и прян, что кружится голова.

АВГУСТЕЙШАЯ ФАМИЛИЯ

Познакомился с интересными материалами по декабристам, дающими представление о том, как выглядело 25 декабря с точки зрения царской фамилии. Заодно обнаружил, что Николай I был элементарно неграмотен, он писал «арьмия», «перьвий», «недопущать» – совсем по Зощенко. Романовы сюсюкали друг с другом, как старые няньки над писунками-младенцами. Как они чувствительны, сентиментальны, восторженны и утонченны, когда дело касается царской фамилии, как холодны, грубы и беспощадны, когда дело касается всех других, кроме раболепствующих сановников. Слезливые палачи. Охают, ахают, пускают слюни и лупят картечью по безоружным людям. И все у них в семье ангелы, а суперангел – двуличный Александр, устроитель военных поселений, отдавший Россию Аракчееву; почти такой же ангел – Николай, убийца с оловянными глазами; два очаровательных ангелочка: фрунтовой унтер Михаил и пьяный дебошир Константин. Но святее святых – императрица мать. У этой «святой» женщины не нашлось и слова заступничества, когда началась омерзительная расправа над декабристами. Вообще «святое семейство» понятия не имело о милосердии. Но как ни дико, они всерьез верили, что народ их обожает. Хоть бы раз задумались: за что? За рекрутчину, военные поселения, за поборы и батоги, за нищету и бесправие? У русского народа было лишь одно право – крепостное.

ХУДОЖНИК РОСКИН

Сегодня мне позвонила незнакомая женщина и сказала, что умер Владимир Осипович Роскин, отец моего любимого друга Оськи, погибшего на второй год войны. Когда я видел его в последний раз, то понял, что он принадлежит уже тому, а не этому свету. Он стал бесплотен и невесом, меня угнетало чувство, что он либо испарится, либо воспарит. Он сказал мне: «Врач нашел, что у меня здоровое молодое сердце. Это меня огорчило. Люди умирают или от сердца, или от рака. Мне, видимо, суждено второе. Это плохо, у меня никого нет, за мной некому ухаживать. А так не хочется неопрятного и долгого умирания». Женщина, позвонившая мне, не знала, отчего он умер. Долгого и неопрятного умирания, во всяком случае, не было. Он просто тихо угас, исчерпав весь запас сил.

Владимир Осипович прожил восемьдесят восемь лет, пережив всех своих сверстников-художников, всех близких и друзей. Физически он был ужасно слаб, его шатало, заносило, каждое движение стоило ему больших усилий. Но он не распался, не отсырел, как случается не только с тучными людьми. Он был словно осенний лист – легок, сух, чист. Он хорошо видел, до последнего дня работал, у него появилась старческая глухота, ослабла память, но ни тени маразма, тленности. Опрятный, подтянутый, благожелательный, ни в чем не поддавшийся низким веям времени, «ни единой долькой не отдалившийся от лица», он до конца остался джентльменом. Мне вспомнилась строчка Пастернака – Владимир Осипович оформил первый его поэтический сборник, который показывали на выставке «Москва – Париж». Роскин был очень хорошим, талантливым и разносторонним художником: он был сильным станковистом, отличным графиком, участвовал в оформлении «эпохальных» объектов: советского павильона на Парижской выставке, сельскохозяйственной выставки, павильона в Брюсселе и т. д., но не имел ни одной награды, ни даже звания «заслуженного художника».

Он вовсе не был человеком не от мира сего. Перед смертью он думал об итоговой выставке, о монографии, хотел, чтобы его картины попали в музей. Он ничего не добился, ибо не умел ни подлизываться, ни подличать, ни писать слезных жалоб. Он никому не был опасен, а это обрекает на неудачу. Он не завидовал умению других людей добиваться христова гостинца и никогда не проводил параллелей.

Он писал строгие, резкие, скупые, а порой – с затаенной нежностью – натюрморты, которые радовали Тышлера; он писал интересные жанровые картины о днях своей молодости, которая была и молодостью его друга Маяковского: «Полет Уточкина», «Шарманщик», «Окна РОСТА», где великолепный ватнозадый извозчик везет нежную пару мимо плакатов Маяковского, Моора, Дейнеки. Его упрекали в подражании Пикассо. Это не было подражанием, он просто шел в том же русле, но творил свой мир. В 1975 году он написал картину «Я прощаюсь с Пикассо», где включил себя в образы Пикассо, скорбящие над простертым на смертном ложе телом. А усопший Пикассо странно похож на самого Роскина. Тут слились и благодарность учителю, и насмешка над теми, кто считал его тенью Пикассо. Попрощавшись с Мастером, Роскин пошел дальше и создал «Скромный букет», «Осенний натюрморт», «Вариацию на тему Тициана» – вещи удивительной красоты, без всякой полемики утверждающие самостоятельность большого художника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю