Текст книги "Время жить"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Секретарь райкома с горечью поведал, что до недавнего времени на полном серьезе обсуждался проект одного ученого, предложившего сделать из Мещеры, с ее могучей естественной поглотительной системой, подмосковную свалку. «Прекрасная мысль», «замечательный» ученый!..
– Мещера должна стать курортной зоной, – уверенно заявил редактор газеты. – Тогда она будет давать государству миллионные прибыли.
Секретарь райкома поддержал его. Они долго, увлеченно, со знанием дела говорили о том, какой должна стать Мещера, чтобы сохранить свое неповторимое лицо…
ДА ОСТАНЕТСЯ МОЯ РАДОСТЬ
Пошел в лес. Еще идучи полем, приметил тучу, вернее, некое притемнение в пасмурном небе, но не придал ему значения. А зашел подальше, чувствую – пропал. Даль задернулась не то белесым туманом, не то сеткой дождя, а весь лес просквозило страшным ветром. И желтые листья так и посыпались с деревьев. Я надеялся: ветер разгонит тучи. Какое там! Пригнал их навалом. И зарядил дождь, мощный, как из пожарного шланга. Я думал переждать его под березами, но с ветвей лило еще сильней. И я пошел не торопясь по раскисшей глинистой дороге домой. И чего-то мне стало весело, радостно, счастливо. Я шел и смеялся, как последний дурак. А ведь это подошла осень…
Сегодня отправился в лес после недельного перерыва. Хорошо! Последнее золото деревьев, а за опушкой ярко зеленеют озимые. Старухи собирают черные грузди, выковыривая их из-под прелой листвы. Изредка попадаются красные мухоморы с плоскими крепкими шляпками. Повсюду валяются сшибленные грибниками сопливые, скользкие, хотя в лесу сухо, мокрухи еловые – отрада Солоухина. Пошел к моему дубу, он весь, до листика, облетел, а другие дубы сохранили наряд. Их густая, плотная медная листва дивно хороша под крепким осенним солнцем.
ВЫСТРЕЛ
На днях шел на лыжах в березняке по ту сторону речки и вдруг услышал выстрел. Через некоторое время наткнулся на шофера из дома отдыха. У него за спиной висела двустволка, а на ремне – чирок-свистунок. Зазимовал подранок на нашей речке, ниже спуска нечистот, где и в морозы вода парится, совершил невероятный подвиг самосохранения, явил некое биологическое чудо и был застрелен в самый канун весны.
АПРЕЛЬ
Апрельскому снегопаду приходится потрудиться, чтобы хоть узенькой каемочкой украсить деревья. Хлопья падают густо и неустанно – большие, сцепленные из многих снежинок, но влажные и непрочные. Прикасаюсь к коре деревьев, уже набравшей живое весеннее тепло, они мгновенно исчезают – стаивают и неприметными струйками стекают вниз. Надо, чтобы снежинку, коснувшуюся ствола, тут же прикрыла вторая, третья, четвертая, часть этого комочка стает, но часть сохранится белым мазочком на темной коре. Потребовалось около четырех часов неутомимого – голова кружилась при взгляде на окно – снегопада, чтобы тоненький бордюрчик лег на толстых сучьях, чтобы белой пудрой присыпало горбинки серых, обросших сухой наледью сугробов.
К ИСТОКУ ДЕСНЫ
Опять лето. Сегодня совершил путешествие вдоль нашей речки Десны, к ее истоку. До истока, разумеется, не добрался, но километров через десять – двенадцать дошел до места, где она становится ручейком. По дороге миновал несколько живописных деревень, лежащих на холмах. По пути отдыхал в развилке громадных, толстых стволов старой-престарой ивы, склонившейся над водой. В мутноватой, освещенной солнцем воде ходят крупные верхоплавки: голавли и шелешперы. Затем я вышел к другой, переломленной и полуспаленной молнией иве, усеянной грачами и сороками. При моем появлении они взлетели с громкими ругательствами. Сердцевина ивы выгорела до половины ее роста, но какая-то плоть дерева, видимо, сохранилась, коль ива все-таки не рухнула, хотя кажется, что она держится одной лишь корой. И крона спаленного дерева зелена, и даже один черный, мертвый сук, сук-головешка, пустил зеленый побег! Вот силища!..
ДРЕВНЯЯ ПРАВДА
Каждый день хожу в лес. Боже, до чего же там хорошо! Лес полон птиц. Вчера впервые в жизни видел кукушку – она села на сук вяза, простершийся над поляной, огляделась недоуменно и скрылась. Дятлы долбят кору железными носами, не обращая на меня никакого внимания, подпускают на расстояние вытянутой руки. Низом уносятся в чащу бурые коростели. Уже поднялись на крыло молодые синицы и скворцы, под наблюдением родителей осваивают высший пилотаж. И кажется, что кто-то швыряет птичью молодь из лукошка пригоршнями на просеку. Изящные, сухопарые витютни то и дело пронизывают лес стройным полетом стрелы. Еще я видел тетерку, сову, филина, чибиса – он плакал над полем и перемещал черные и белые плоскости своего тела, а затем в полном отчаянии вдруг пал на травянистый выпот.
И все, что видишь, трогает до слез, до спазмы в горле. Соловая лошадь с густой гривой тащит воз с сеном. Колесо западает в колдобину, лошадь тужится, дергает раз и другой, подходит женщина в голубой юбке и розовой кофте, тянет лошадь за узду. Мужик что-то кричит с воза. Красиво напрягаясь в темных, потных пахах, лошадь выдергивает воз из колдобины. А во мне будто кто чужой взрыдывает, не от сочувствия к лошади – подумаешь, усилие для сытой, гладкой животины! – а от наслаждения древней и вечной правдой всех свершившихся только что движений.
Стадо во время дневной дойки, маленькое стадо «личных» коров. Ленивый пастух под кустом строгает палку. Несколько женщин доят коров, молоко тонкими, серыми издалека струйками бьет в подойники. Коровы стоят тихо, как изваяния. А те коровы, чьи хозяйки запаздывают, тревожно, из глуби чрева мычат. Но хозяйки их уже появились из орешника, и мычание становится нежным. И опять в горле слезы, как это просто, вечно и прекрасно! Без обязательств добиться от каждой коровы рекордного надоя, без клятв повысить жирность молока, не ради того, чтобы кого-то обогнать, а по святому закону природы творится это естественное и доброе дело. Ни «лесенки», ни «подкормки», ни «автопоилки», ни доски с соцобязательствами, ни почетных грамот – все просто и серьезно, как в библейские времена. Как прекрасен мир без лозунгов, без насилия над природой природы и природой человека. Немного смирения, немного доверия к человеку, и будет вдосталь молока и хлеба, и кормилец России вернет себе утраченное достоинство.
ПУШКИНСКИЕ ГОРЫ
В Пушкинских Горах исцеляется сердце. Как же тут хорошо, нежно и подлинно! Опять встречает нас хранитель этих мест Семен Степанович Гейченко, машет развевающимся рукавом рубахи, будто лебедь крылом, – младший брат андерсеновской принцессы, оставшийся на одно крыло лебедем. Опять заросший пруд в окружении высоченных мачтовых сосен, на их верхушках – гнезда голубых цапель, опять темная аллея Керн, опять тихий Маленец и плавающие на его глади непуганые дикие утки и жемчужно-зеленые щемящие дали, в которые глядел Пушкин.
У входа в усадьбу поэта на комле обрубленного ствола старой ели уложено тележное колесо, и на нем удобно и широко обвисло аистиное гнездо. В нем три аиста: папа, мама и дитя – почти одного роста с родителями, но с детским выражением долгоносого лица. Отец то и дело отправляется в недалекие странствия, а по возвращении, будто самолет, идущий на посадку, делает круг над гнездом и выбрасывает шасси длинных красных ног.
На берегу озера брился пастух. Он стоял на коленях, держа зеркальце перед собой и макая кисточку в озеро. Где-то кричала иволга. Метался крылом пустой рукав Гейченко, и медовым сладкозвучьем, столь характерным для здешних мест, звучали его речи о Пушкине, и воздух напрягался близостью чуда.
ВЕЧНОЕ
Опять осень треплет деревья, обрывает с них последнее тряпье листьев. И вдруг синь во все небо, а по утрам трава присолена утренником. Днем на клумбах горят астры и ноготки, трава дивно зелена, будто и не собирается умирать. Ветви усеяны синицами, чечетками, поползнями. Все, как прежде, и все по-новому. Вот чудо жизни: ничто в природе не приедается, не утомляет повторами, все как в первый раз, с годами даже пронзительнее и невыразимо прекраснее. И может быть, стоит поверить траве, что смерти нет?..
МУЗЫКА, КОТОРАЯ ВСЕГДА СО МНОЙ
Каждый раз, просыпаясь после дневного сна, я слышу пение птиц, то весеннее, бурное, радостное, что в майскую пору пронизывает дачу. И слышу его не в первые минуты полузабытья, между сном и явью, а совсем проснувшись, в полном сознании. Слышу долго, минут пять – десять. Быть может, это признак склероза мозга, сужения или распада каких-то важных сосудов, или нарушение слухового аппарата, или что-то предшествующее смерти? Не знаю, но звучит это пение красиво, радостно, только чуть тревожно. Пишу это и снова слышу птиц за окном. Впервые это пришло ко мне не после сна, а в обычной вечерней усталости. Поют, поют соловьи, жаворонок, малиновки, зяблики, поют в ночном, заснеженном, скрипучем от мороза саду. Как замечательно озвучился склерозом мой тихий, из-за прогрессирующей глухоты, мир.
СЧАСТЬЕ
Хорошие дни. Рано встаю, работаю до обеда, потом хожу на лыжах. Со мной собаки. Рома преданно и чинно идет сзади по лыжне, Пронька носится как угорелый, проваливается в снег, с трудом выкарабкивается и снова оступается в снежную глубину. Оказавшись сзади, он теснит Рому и наступает прямо мне на лыжи. Я замахиваюсь на него палкой. Он отбегает, поджав зад, оборачивается и внимательно смотрит, куда я пойду. Пасть открыта, в бороде сосульки, рожа серьезная, озабоченная и беззащитно добрая. Рома, как и подобает его почтенному возрасту, ведет себя куда выдержанней. Только иногда вываливается в конском навозе на дорогах. Возможно, это полезно для его шерсти. Снег намерзает у Ромы в подушечках лап, и, когда мы возвращаемся домой, он стучит ими, словно каблуками на подковках.
Снег ярко-бел, а тени голубые, и березы начали лиловеть нарождающимися почками, и много солнца. Вдалеке чернеют деревеньки. Кричат сороки, алеют на кустах снегири, и надо твердо знать, что это и есть счастье, о котором я когда-нибудь вспомню с тоской, нежностью, болью.
(Вспомнил сегодня, перепечатывая эту запись. Немного минуло времени, а уже нет в живых ни Прони, ни Ромы, а Роминой хозяйки все равно что нет в живых.)
ГРУСТНОЕ ЧУДО
Вчера зашел далеко, в незнакомые места, откуда просматривается взлетная площадка Внуковского аэродрома, и вдруг увидел впереди поле, накрытое белой пеной. Ничего подобного я не видел да и не желал увидеть в скудном Подмосковье. И пока не подошел вплотную, не понимал, что это за диво. Оказалось, чайные ромашки. Гектаров десять покрыты ими. А за оврагом чуть меньшее поле сплошь синее – васильки. Это не обычные наши васильки, скромные цветочки, прячущиеся во ржи, а какие-то васильковые джунгли, кусты васильков в полчеловеческого роста. И лежат рядом два дивных поля – белое и синее посреди такой неяркой России.
После местные люди объяснили мне невеселый смысл этого дива. Там были два клеверища, но колхозники не вышли на прополку, и сорняки заглушили клевер. Между собой разбойники договорились, поделили зоны влияния. Печальный секрет красоты.
А потом ласка перебежала мне дорогу. До чего ж изящна, изысканна, жеманна и до чего свирепа! Я никогда не встречал в окрестностях ласок.
* * *
Сегодня был странный гром в низком, сером, сплошь заволоченном небе. Как могли возникать сухие электрические разряды в свисающих чуть не до самой земли влажных серых шмотьях? Но ведь за этой наволочью было небо – голубое и просторное, и там сшибались тучи, творя огонь и гром. То была гроза в верхнем ярусе неба.
СКВОРЦЫ
Напротив моего кабинета к березе прибита скворечня. Время от времени в круглом окошечке появляется головка скворца, затем шея и часть туловища, и вдруг, как спущенный с тетивы, он несется прямо на меня. Кажется, еще миг – и он врежется в стекло или влетит в комнату в распахнутую створку, но в последний миг он делает неприметный вираж и проносится мимо окна за угол дачи. Сейчас он пролетел так с кусочком хлеба в клюве и обронил этот кусочек. Зачем он вынес корм из гнезда?..
* * *
Мне подарили на день рождения старинную игрушку: коробочку, то ли из рога, то ли из черепахового панциря с круглой серебряной крышечкой. Стоит нажать пружинку, крышка распахивается, подымается лежащая на боку птичка и начинает насвистывать песенку, хлопая крылышками. Птичка зеленая и пестрая, с ладным, будто облизанным тельцем. Мы долго гадали, что это за птичка. Не верилось, что старые мастера сделали птичку вообще. Решили, что это все-таки скворец. Но почему зеленый? И вот недавно, глядя из кабинета на скворечник и на его хозяина, сидящего на ветке, я вдруг обнаружил, что он зеленый. Вернее, кажется таким от зелени листвы, отражающейся в его блестящем наряде. Он черный на земле и в полете, но когда на ветке высвистывает свою песенку, то пестрядь его отливает темно-зеленым, как у нашей металлической птички.
ВЫБОР
Был такой день в моей жизни – 4 мая 1967 года. С утра я работал, в полдень пошел гулять. Было солнечно и ветрено. Я прошел по высоковольтной линии километра три и свернул не вправо, как обычно, а влево и пошел по просеке параллельно высоковольтной. Вокруг был густой, душистый лес. Неутомимо стучал дятел, скрипел коростель, попискивала синица, кто-то незнакомый мне вскрикивал панически и сам себя успокаивал тихим, уютным клекотом. Я пересек поляну, посидел на поваленном дереве и двинулся дальше. Над просекой аркой изгибалась сломленная в основании старая обомшелая береза. Дальше открывалась вырубка, пни черные, в высохшем птичьем помете. Затем опять начался хороший, дружный лес. Я шел дальше и дальше все такой же счастливый. Вышел на обширную поляну, откуда бескрайно распахивался простор. За дальним лесом находится Внуковский аэродром, туда летели вертолеты, туда снижались белые, сверкающие на солнце Илы. Впереди, в низине, виднелась красивая незнакомая мне деревня. Между мной и ею высилась небольшая квадратная роща высоких старых лип.
Затем такой же счастливый и невесть с чего гордый (казалось, я соучаствовал в творении этого мира) я вернулся домой к обеду и газетам. В «Вечерней Москве» было объявлено о «скоропостижной, безвременной кончине бывшего главного редактора газеты, талантливого журналиста, скромного и отзывчивого человека Кирилла Александровича Толстова». Проще говоря, сорокадвухлетнего Кирки Толстова, моего товарища, с которым я делил застолье всего неделю назад. Он был, правда, талантлив, хотя почти ничего не писал, скромен и отзывчив, а еще он очень любил пельмени, чарку, шумный разговор за полночь, знал, как хорошо без женщин в доброй мужской компании, но женщин тоже ценил. Он был огромен, толст и красив, а в его большом теле билось слабое, больное сердце, и он знал об этом. Сартр сказал: «В каждый момент мы живем при полном сознании маленькой обыденной фразы: „Человек смертен“. И выбор, который делает каждый из нас в своей жизни, это аутентичный выбор, поскольку он сделан лицом к лицу со смертью». Кирилл все понимал про себя и спокойно, бесстрашно выбрал пельмени, полночный спор и смех, жизнь без оглядки.
Говорят: человек волен распоряжаться собой, но так ли это?
ЛЮБОВЬ
Я редко угадываю людей сразу, но с начальником охотбазы К. не промахнулся. В тот первый раз, когда я взял на охоту жену, он, седой, рослый, грузный, пузатый, заветренный, среброзубый, называл ее «дочкой» и окружал теплой отеческой заботой, я твердо сказал себе: бабник. Так и оказалось. Его пожилая жена, прерывая себя короткими злыми всхлипами, рассказала мне о двадцатилетнем кошмаре их жизни. Еще в Астрахани, в сайгачьем хозяйстве, он не пропускал ни одной бабы и девки на участке. Он был вынужден покинуть Астрахань, потому что ему грозило исключение из партии за моральное разложение. Здесь друзья укрыли его от расплаты. Но в ожидании жены он спутался с грязнулей-уборщицей и одновременно готовил церковное бракосочетание с какой-то «интеллигентной» женщиной из Клепиков. «Грязный, пустой человек, – говорила она о нем. – Я думала, он хоть на работе хорош и строг, ничуть не бывало. Все знают про его темные делишки, и никто с ним не считается. Он не может ни требовать, ни приказывать, на него все глядят с насмешкой и презрением. Свою зависимость от людей, свой страх он выдает за доброту и укоряет меня в злобе к людям. Я теперь всему знаю цену…»
Она знает цену всему, кроме одного. Когда в разгар этих страстных и тяжелых излияний к нам подошел К., старый, безобразный, изолгавшийся, она глянула на него глазами влюбленной женщины.
НА ЗАКАТЕ
Я впервые попал на охоту в полнолуние. Еще вовсю играл закат, когда появилась большая сдобная луна и стала против уходящего солнца. Впрочем, она не стояла на месте, а все время подымалась вверх, накаляясь розовым и увеличиваясь в объеме. Она очень отчетливо рисовалась не кругом, а шаром, густорозовым, с синеватыми пятнами ее рельефа. Когда закат потух и остался едва приметный багрец за тучей, накрывшей горизонт, луна стала золотой и блестящей и от нее в воду спустился золотой столб. Опять же, не полоса, а именно столб, колонна, нечто плотное, объемное, округлое. По мере того как луна подымалась, колонна все наращивалась и стала несказанно величественной, как на портике храма Юпитера в Баальбеке. Но в какой-то миг, упущенный мною, когда она уже должна была подвести капитель под мой шалаш, вдруг резко сократилась и вскоре стала круглым пятном на воде: зеркальным отражением лунной рожи. И наступил вечер.
В ДЕТСКОМ САДУ
Дети встретили меня ликующе: «Юрий Маркович!.. Юрий Маркович!..» – словно я рождественский дед. И тут же наперебой стали просить, чтобы я рассказал, как летал на самолете. Я думал, они спутали меня с Коккинаки. Нет, они звонили ко мне, и им сказали, что я улетел в Ленинград.
– А где вы живете? – спросил очень серьезный, с тонким лицом мальчик.
– В Москве, но большей частью на даче.
– На даче? – повторил он задумчиво и радостно добавил: – Там сейчас лето! (Дело происходило в январе.) Он же спросил меня:
– Вы самый главный писатель?
– Нет, скорее, наоборот…
– У них главных не бывает, дурак, – благожелательно объяснил ему приятель. – У них все главные.
Этот мальчик станет либо примерным гражданином, либо бунтарем.
Воспитательница рассказала им глуповатую историю собственного сочинения о двух друзьях-изобретателях, построивших подводную лодку. Свой натужный рассказ она иногда прерывала вопросами, этакий тонкий педагогический прием, вовлекающий ребят в творчество.
– А лодку свою они сделали непроницаемой… Для чего, ребята?
– Чтобы пыль не набилась! – крикнул с места мальчик и чуть не свалился со стула от радости угадки.
Ребята старались усесться поближе ко мне. Один взял меня под руку, другой ухватил за карман.
– А если бы вы были моим папой? – упоенно сказала одна девочка.
– А если б моим!.. – тут же подхватила другая.
– Моим!.. Моим!.. Моим!.. – полетело со всех сторон. Вмиг я стал отцом двух десятков детей.
Одна девочка – она носила на рукаве повязку с красным крестом – не принимала участия в наших делах. Она все время лечилась; ставила себе градусник, пила капли из бутылки с помощью пипетки и прямо из горлышка (конечно, капли воображаемые), выслушивала себя игрушечным нейлоновым стетоскопом. Она так мужественно боролась за жизнь, что это было даже величественно.
Когда я уходил, они все припали к окнам. И мне казалось, что я слышу их прощальные голоса.
Где-то совсем рядом был рассказ. Требовалось лишь крошечное усилие. Но я удержался от него. Впервые мне показалось, что литература может замарать первозданность живого впечатления.
ИЗ ВЫСКАЗЫВАНИЙ НИНЫ ГРИГОРЬЕВНЫ, СЛАВНОЙ ЖЕНЩИНЫ, ПОМОГАВШЕЙ МАМЕ ПО ДОМУ
– Пусть деревянные фигурки обеспечат себя пылью, тогда я их вытру.
– Скорее к телевизору: Верзилус Корейка поет!
– Нет, я не больна, но мне кругом чхается.
(На слова мамы: у вас красивые ноги):
– Что вы, Ксения Алексеевна, это одни копии.
– Я так разволновалась, что приняла волейбол и аверьяновку. (Валидол и валерьянку.)
– Сбросят атомную бомбу – одни рувимы останутся.
– Я ее не уважаю, она – наркоматик (о соседке). (О долго умиравшей старухе родственнице):
– Она мне надоела вполгорла.
– Анка попала в рокфор (Анка-пулеметчица попала в кроссворд).
УРОК ЭТИКИ
Все это я услышал от своего соседа по столику в одном из лучших подмосковных санаториев. Ему лет тридцать, он заведующий столовой в довольно крупном промышленном городе. Он так говорит своим подчиненным: «Вы живете за счет народа, который обворовываете. Так улыбайтесь за это, по крайней мере!» И еще он говорит: «Мы воруем, мы злоупотребляем, но давайте все же не выходить из рамок приличия, надо и честь знать». И еще: «Все понимают, что завстоловой не будет без мяса. Но я беру на один обед, а не на два, и люди меня уважают. Другие тащат без стыда и совести, а я так не могу, мне еще вон сколько работать! Поэтому я все делаю с умом и по совести». И он всерьез считает себя крепким работником и честным молодым коммунистом. И другие так считают.
ЕЛЕЙНЫЙ ЧЕХОВ
Почему-то у всех писавших о Чехове при самых добрых намерениях не получается обаятельного образа. А ведь сколько тратилось на это нежнейших, проникновеннейших слов, изящнейших эпитетов, веских доказательств. Ни о ком не писали столь умиленно, как о Чехове, даже о добром, красивом Тургеневе, даже о боге Пушкине. Писали жидкими слезами умиления о густых, тяжелых, как ртуть, слезах Льва Толстого над ним, над его «Душечкой». Но лишь раз попалась мне холодная, жесткая фраза Толстого, что он видел «двух неприятных людей», одним из них был Чехов.
Писали, какой Чехов тонкий, какой деликатный, образец скромности, щедрости, самоотверженности, терпения, выдержки, такта, и все равно как-то не получилось. Пожалуй, лишь Бунину что-то удалось, хотя и у него Чехов раздражает. И вдруг я понял, что то вина не авторов, а самого Чехова. Он не был по природе своей ни добр, ни мягок, ни кроток (достаточно почитать его жесточайшие письма к жалкому брату). Он искусственно, огромным усилием своей могучей воли, вечным изнурительным надзором за собой делал себя тишайшим, добрейшим, скромнейшим, грациознейшим. Поэтому так натужно выглядят все его назойливые самоуничижения: «Толстой первый, Чайковский второй, а я, Чехов, восемьсот семнадцатый». «Мы с вами», – говорил он ничтожному Ежову. А его неостроумные прозвища, даваемые близким, друзьям, самому себе. Все это должно было изображать ясность, кротость, веселие незамутненного духа, но, будучи насильственным, отыгрывалось утратой юмора и вкуса. Как неостроумен великий и остроумнейший русский писатель, когда в письмах жене называет себя «селадоном Тото». Он был искренен, прорываясь злостью: изменившая жена похожа на большую холодную котлету. Но литературные богомазы приписывают все проявления его настоящей, сложной и страстной натуры тяжелой болезни. Убежден, что живой Чехов был во сто крат интереснее и привлекательнее того образа, который он навязал мемуаристам.
У ТЫШЛЕРА
Мы ехали на Масловку с дачи по удручающей слякотной, грязной осени. У подъезда Тышлера с мокрой скамейки поднялся знаменитый, но опустившийся, вечно пьяный, полубезумный художник и, нависнув своим громадным туловищем, сказал голосом юродивого из «Бориса Годунова»: «Подайте рублик академику». А какой был красавец, спортсмен, талант!..
В подавленном настроении мы вошли в пахнущий кошачьим аммиаком подъезд, с трудом отыскали кнопку звонка во мраке. И вдруг – прекрасный, радостный, какой-то сказочный человек, которому никогда не дашь его лет, с чистой детской улыбкой, с детским любопытством к окружающим и детской безмятежностью. А вокруг – прелестный цирк его живописи. Тышлер!..
Я понял, откуда взялась его причудливая манера и как естественна, органична она для него, насколько чужда ломанью. Понял, почему у него все женщины, многие мужчины, дети, даже лошади носят на голове невероятные шляпы с цветами, флагами, скворечнями, а случается, так и с пиршественными столами, свечами и даже балаганами. В мелитопольском детстве его поразили бондари, носившие на голове тяжеленные бочки. Если человек может запросто нести бочку на темени, то почему не может он нести праздничный пирог, флаг да и все остальное? Картины Тышлера поют всемогущество человека, который сам себе и цирк, и театр, и Ромео с Джульеттой, и балкон, и веревочная лестница. Как чист источник этого столь долго гонимого творчества, как истинно народен талант Тышлера! И сколько в этом восхищенного уважения к людям. Сложный Тышлер на деле прост, наивен, доверчив и поэтичен, как кораблик или бумажный змей.
МУТОВОЗОВ
Умер Мутовозов, учитель на пенсии из Пскова. Он писал мне замечательные, не бытовые письма с великолепными цитатами, которые я не ленился переписывать при всей своей небрежности. Когда меня ругали, он вставал на защиту. Несколько раз посылал в «Литературку» умные и саркастические письма, на которые они даже не отвечали. Однажды его добрый и не полемический отзыв о повести «Пик удачи» был напечатан по недосмотру. Но быстро спохватившись, газета обрушилась на повесть с площадной бранью.
У меня есть его карточка: большое, серьезное, хорошее, сильное и выносливое лицо. В последнее время он стал огорчаться, что я ему крайне редко отвечаю. Но его письма и не требовали ответа. Они давали пищу для размышлений, служили нравственным подспорьем. А что мог дать ему я? Он был куда сильнее меня и не нуждался в поддержке. Я все ждал, что смогу послать ему свою новую книгу, и вот дождался – книгу получила дочь. А я почему-то думал, что у него никого нет и не было, кроме жены, умершей три года назад. Дочь написала мне, в ее письме была серьезная, глубокая и горькая отцовская интонация.
Он умирал мучительно, от рака предстательной железы, но ни одним словом не обмолвился в письмах о своей болезни. Дочь знала ему цену, знала, что он не просто учитель на пенсии, а необыкновенный, редкий, значительный человек. Дочь сказала о нем, что он был вроде той английской старушки, которая писала письма разным известным людям с советами по самым разным поводам. Ей никто не отвечал, и односельчане смеялись над ней. Но когда она умерла, на кладбище ее провожали все европейские монархи, американский президент, доктор Альберт Эйнштейн, Томас Манн и Хаксли, Пикассо и Чарли Чаплин. Мутовозов этим людям не писал, но те, кому он писал, никогда его не забудут.
НА «ЗОЛОТОМ КОЛЬЦЕ»
Из Ярославля мы рванули в Кострому, в образцовый совхоз «Костромской», где стараниями моего друга Григория Андреевича, курирующего этот совхоз по линии Сельхозтехники, была приготовлена квартира. Григорий Андреевич, возлагал на этот визит большие надежды. Ему хочется снова повернуть меня к сельскому хозяйству, чтобы возник новый «Председатель».
В образцово-показательном совхозе осуществляется перевод сельскохозяйственного производства на фабричные рельсы. Высоко организованная кормовая база должна обеспечивать ежедневный прирост мяса от всего тысячного стада на определенную запланированную цифру. Рассчитано с математической точностью: столько-то килограммов сена, комбикорма, сенной муки, зеленой массы и т. п. – столько добавочных тонн говядины. Кроме того, в совхозе создана громадная птицеферма, где от каждой несушки намечено получать рекордное количество яиц в год. Григорий Андреевич обещал показать мне импортные машины, создающие бледно-зеленые цилиндрики прессованной сенной муки (кажется, это называется сенажом), мясо-молочное хозяйство, птицеферму с неистовыми несушками, поля и луга. Ничего из этого не вышло. От ужасных дождей раскисли дороги – ни пройти, ни проехать. Французский сенажный агрегат стал – сгорел мотор. Оказывается, хрупкая иностранная техника требует постоянного напряжения в сети для своей работы, а на перепады отвечает тем, что выходит из строя. Картофельное поле похоже на рисовое, так залито водой. Картошка только начинает цвести, и это в середине августа, нечего рассчитывать даже на скромный урожай. Травы и колосья полегли и так нагрузли водой, что смешно пытаться взять их косилками или комбайном. Хотели выгнать скот на пастбище, но тучные и тонконогие французские коровы «шароле» вязли в топком грунте и ломали ноги. Пришлось нескольких пристрелить, остальных с великим трудом загнали назад в хлев.
Собралось бюро обкома: что делать? Надои катастрофически падают, о нагуле веса и думать не приходится, хоть бы сохранить поголовье. Решили косить вручную. А где взять косарей? Настоящих мужиков в сельском хозяйстве почти не осталось, а механизаторы и руководство махать литовкой не умеют. Какую-то жалкую бригаду все-таки набрали. К своему неописуемому ужасу, сюда попал второй секретарь обкома, ловко махавший косой на приусадебном участке. Бригада эта напоминает тот скорбный отряд косцов, которых собрал Пашка Маркушев в «Председателе».
С яйцами тоже беда. При мне директор совхоза звонил в Ростов: почему не шлют ракушник, обещанный восемь месяцев назад. Курам не из чего строить яичную скорлупу. Ответ из Ростова был неутешительный: нет вагонов. Куры несутся полужидкими яйцами, которые нетранспортабельны, их раздают служащим, и совхоз обжирается омлетами.
Вечером в нудный, серый дождик из низких волглых туч ударила гроза. Такого я еще не видел. Обвальный ливень ворвался в редкие, тонкие нити вялого дождишки, вмиг превратив территорию совхоза в костромскую Венецию. Когда ливень ушел с затухающим шумом, в нашу дверь постучали. Оказалось, группа ленинградских студентов, присланных на уборку картофеля. На Григория Андреевича было жалко глядеть.
ГОСТЬ ИЗ СУДАНА
Вчера в гостях у меня был Мохаммед Маджуб, суданский поэт, некогда председатель суданского Союза писателей, что пригласил меня в 1967 году в Судан. Тогда он приезжал ко мне вместе с Абдаласи, молодым, молчаливым человеком с раздвоенным на кончике розовым носом. Я и не знал, что Абдаласи был коммунистом. Он исчез в кровавые дни переворота, когда к власти пришла реакционная военщина. По нашему телевизору показывали, как вели на расстрел однофамильца Маджуба – секретаря Суданской компартии. Он помнился мне большим, толстым, веселым, размашистым человеком, а на экране был худенький подросток. В нем не чувствовалось ни страха, ни растерянности, казалось, ему стыдно за людей, собирающихся его убить.
Я спросил о прозаике Абу-Бакре, сопровождавшем меня в поездке по стране. «Умер». – «Отчего? Он же молодой человек». – «Не знаю. Умер». Это было в стиле покойного прозаика, тот тоже не любил углубляться в подробности жизни. Бывало, спросишь его: «Что это за птица, Абу-Бакр?» – «Не знаю. Просто птица». – «А журналист-инвалид, который ездил в коляске?» – «О! Хорошо! Он женился, родил троих детей и попал под грузовик». – «Хадиджа?..» – спросил я с трепетом – мне очень нравилась эта молодая красивая писательница и деятельница обновляющегося Судана. «Пишет докторскую диссертацию. Литературу бросила. Общественную работу – тоже».