Текст книги "Время жить"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Орловцы создали уникальный музей из кабинетов тех, кто родился в Орле и прославил его своим творчеством.
…Сперва вы попадаете в роскошный кабинет богатого помещика А. Фета. Все вещи подлинные, никаких заменителей. Комфортно, уютно, красиво. И это сразу рисует характер Фета, который, поздно устроив свою жизнь, очень ценил ее материальную сторону. И рядом – беднейший кабинетик Бунина, привезенный из его квартиры в Пасси (Париж). Он много может поведать о судьбе писателя. Как неимущ, как скуден был эмигрантский быт Бунина. Сердце разрывается! Жалкий диванчик, крошечный столик, на котором и локоть не уместишь, склонившись над листом бумаги. Смотришь на все это, и не надо никаких слов, чтобы понять, каково приходилось Бунину на чужбине, среди людей, не понявших ни его самого, ни его творчества. И об этом коротко и страшно рассказывает маленький кабинет.
Иное дело – кабинет Леонида Андреева, составленный из вещей его финской дачи. Оглядишь его, присмотришься и, честное слово, начинаешь понимать, что помешало Андрееву стать первоклассным писателем при всем его таланте. В размерах кабинета, в непомерно помпезной громоздкости обстановки проглядывается фанфаронство, мания грандиоза. И безвкусна эта смесь модерна с теремом. Высоченные и неудобные спинки стульев, гигантский стол, под стать им и другие предметы. Хвастливо, нелепо, неизящно. Не в этом ли причина того, что Андреевым наряду с прекрасными произведениями созданы такие, в которых, кроме пустой риторики, ничего не сыщешь? Сказал же о нем Лев Толстой: Андреев пугает, а мне не страшно, а вот Чехов не пугает, а страшно. И все это «вычитывается» в кабинете.
Но хоть это звучит противоречиво, Андреев стал мне ближе и милее: пробудилось какое-то трогательное сочувствие к человеку, родившемуся в бедной крестьянской избе, обобранному в детстве, а потом всю жизнь желавшему компенсировать трудное начало жизни. В нелепо громоздких вещах ему чудился богатырский размах и независимость.
Интересен и кабинет Пришвина – убежище бездомного художника, проведшего полжизни на колесах, а под старость захотевшего обставиться «под классика».
Был я и в имении Тургенева – Спасском-Лутовинове с совершенно бесподобным парком, покинуть который не было сил. Я провел несколько незабываемых часов в его темных липовых аллеях (иные деревья посажены самим Иваном Сергеевичем Тургеневым), под шатровыми елями, шумящими ясенями, «сияющими песнями соловьев». В прихожей барского дома знаменитый диван, на котором гостям предлагали наслаждаться отдыхом после охоты. Диван особый, на нем прекрасно спится. Это подтвердил Лев Николаевич Толстой. Однажды после охоты Тургенев предложил вернувшемуся с ним Толстому отдохнуть на этом диване, а заодно почитать его новый роман «Отцы и дети». Лев Николаевич освободился от ружья, патронташа и ягдташа, снял сапоги, прилег на огромный диван, развернул роман и сразу же захрапел, на всю жизнь обидев автора. Вот еще пример красноречия музейного экспоната!..
Усадьба в прекрасной сохранности. Тут и бильярд, на котором мастерски играл Тургенев, уступая лишь одному Фету, карточные столы, на стенах великолепные ружья. Ну и конечно же святая святых – кабинет. Иван Сергеевич работал допоздна и спать шел за ширму, где у него стояла узкая коечка. Ширма… И она, оказывается, может кое-что поведать. Место творчества должно быть изолировано от места отдыха. Но это единственная спартанская деталь в богатом барском доме.
Спасибо орловцам. Они заслуживают всяческой похвалы и поддержки. На нашей земле есть еще немало мест, связанных с именами выдающихся деятелей литературы и искусства. Во многих из них созданы и действуют музеи, кое-где их еще нет, и общей заботой должно стать их создание. Ведь музей – это не только хранилище, научный центр, но и место, где человек может соприкоснуться с историей страны, с ее славой. Как дороги они всем нам! Я вспоминаю в связи с этим фронт. Да-да, фронт. Воевал я на Волховском. В части, где я проходил службу, был интернационал – русские, украинцы, казахи, татары… И вот мы должны были прорывать фронт. Попытка эта, к несчастью, оказалась тогда неудачной… Но перед прорывом многие бойцы, никогда не бывавшие в Ленинграде, просили агитаторов, политработников рассказать о городе, который им предстояло освободить. До войны я был в Ленинграде лишь однажды, но навсегда очаровался градом Петра, колыбелью русской революции. И это давало мне внутреннее право говорить о нем бойцам прорыва. Помнится, что рассказывал не только о его улицах, площадях, набережных полноводной Невы, белых ночах, но и о Русском музее, Эрмитаже, о квартире Пушкина на Мойке, куда его принесли умирать, о Царском Селе, разрушенном фашистами. И один боец как бы про себя сказал: за такой город и помереть не жалко…
И не свидетельство ли необычайной силы духа советского народа, его исторической приверженности к славе и доброму делу, что, освобождая территории, временно захваченные гитлеровцами, люди сразу принимались восстанавливать заводы и фабрики, жилые дома, театры и музеи, хранящие общенародное достояние, славу веков, которую надо беречь и приумножать.
В связи с этим мне хотелось бы высказать мнение, совпадающее с мнением многих людей, которым по-настоящему дороги памятники старины и сокровища человеческого духа. Прекрасна общедоступность наших музеев. Но настало время серьезно задуматься над тем, к чему в конечном итоге приводит массовость вкупе с общедоступностью. Слишком большой поток посетителей наносит жестокий ущерб Эрмитажу, Третьяковке, многим другим выдающимся музеям страны. Стираются не только деревянные паркеты, но и мраморные ступеньки лестниц, картины темнеют и портятся от дыхания тысяч людей, в знаменитой «аллее Керн» стали вянуть липы, не получающие соков из утрамбованной подошвами земли.
Есть и другие примеры. Не буду их касаться, так как это выходит за пределы нашей темы. Нужно, и срочно нужно, принимать какие-то меры. Это тоже дело и обязанность всенародные.
Закончить же хочу так, с чего и начал: музей – это любовь на всю жизнь!
Красота юности
Какие простые и понятные слова! Найдется ли человек, который не знал бы, что такое юность и что такое красота? Впрочем, вопрос следует формулировать иначе: найдется ли человек, который усомнился бы в том, что знает смысл этих слов? Но попытайте знакомых, пусть поделятся своим знанием, и вы услышите маловразумительный лепет: юность – это когда человек молодой, а красота – это то, что нравится. А почему нравится?.. В ответ: чувствую, но объяснить не могу. Загляните в себя, и если вы честны с собой, то обнаружите либо туман мутно реющих мыслей, либо – столь же неподдающихся словесному выражению чувств. Стыдиться тут нечего: крупнейшие умы напрягались ради того, чтобы исчерпывающе определить понятие «красота», но вряд ли кто преуспел в этом до конца. Давно стало расхожей банальностью: красота – это высшая сила. А ведь такой могучий дух, как Достоевский, свой символ веры выразил схоже: красота спасет мир. Ну, а что, кроме «высшей силы», может спасти мир? С красотой обстоит до того сложно, что оставим ее на время в покое и поговорим о юности.
Существует хорошее, общеупотребительное и, казалось бы, исчерпывающее слово «молодость», зачем понадобилось другое – «юность»? Язык не беспечный расточитель, чтобы придумывать лишнее слово для названия понятий. «Молодость» и «юность» часто совпадают и могут быть без малейшего насилия над сутью заменены одно другим. И все же разница есть. Молодость – нечто более расплывчатое, не столь зажатое временными рамками. В романе Льва Толстого «Детство, отрочество, юность» обозначены пределы каждого возраста. Юность кончается со студенческими годами. Ну, а для тех, кто не знал студенческой скамьи? С выходом в самостоятельную жизнь, с появлением ответственности – и моральной, и материальной – за близких, семью или хотя бы за самого себя, приходит взрослость. До чего же это все зыбко! Бывает, что люди начинают самостоятельно жить и зарабатывать в восемнадцать – девятнадцать лет, но при этом не обретают взрослости, тем паче зрелости. Последнего свойства человек иной раз не обретает до конца своих дней. Но это не те люди, о которых нежно, порой восторженно говорят: «Седой юноша!» – это несозревшие плоды. Впрочем, бывают и молодые старички.
При словах «седой юноша» возникает образ старого человека, сохранившего горячность и летучесть юности, готовность к поступку, к душевному подвигу. А за «седым молодым человеком» видится лишь раннее постарение. «Молодой» и «юный» при всем сходстве не синонимы.
Юность – это не просто пора жизни, а нечто куда большее. Молодого правонарушителя, склонного решать жизненные проблемы с помощью хорошо наточенного напильника, ножа или фомки, никому в голову не придет назвать «юношей»; нет таких словосочетаний, как «юный вор», «юный бандит», «юный насильник», «юный прохвост». И там, где «так мало прожито, так много пережито», слово «юность» неупотребимо.
Сергей Есенин, познавший «слишком раннюю усталость», обычно пользовался словом «молодость» и производными от него. «Промотал я молодость без поры, без времени», «Годы молодые с забубённой славой, отравил я сам вас горькою отравой». Не подходило слово «юность» к шальному угару. И естественно, как дыхание, слетало это слово с губ скромного, тихого, родниково прозрачного поэта-прасола Алексея Кольцова: «На заре туманной юности всей душой любил я милую». Пушкин тяготел к словам «юность», «юный». Певец Вакха, чаши и кубка был трезвым человеком. Правдивый, чуждый поэтическим завихрениям лицейский друг поэта Иван Пущин писал, что за пресловутым пламенем огневого пунша царскосельских лет скрывался безобидный «гогель-могель», приправленный однажды каплей спирта.
Молодость Есенина, юность Пушкина. Формально каждый человек проходит через детство, отрочество, юность. Но только формально. Я знал детей без детства, либо отнятого войной, либо перегоревшего в чаду страшной домашней жизни, знал и людей, миновавших отрочество, ибо слишком рано обрели дурной опыт взрослой жизни, исключающий то простодушие, что неотделимо от сути отрочества. Знал запозднившихся мальчиков, так и не взявших на себя ответственности, уцепившихся за юбку матери – сперва вполне материально, потом всей цепкостью навек околдованной памяти. Знал и знаю многих молодых людей, назвать которых «юношами» не повернется язык. Когда же наступает юность, если вообще наступает?
Лев Толстой нашел ответ на этот вопрос в своей знаменитой автобиографической трилогии.
«Я сказал, что дружба моя с Дмитрием открыла мне новый взгляд на жизнь, ее цель и отношения. Сущность этого взгляда состояла в убеждении, что назначение человека есть стремление к нравственному усовершенствованию и что усовершенствование это легко, возможно и вечно. Но до сих пор я наслаждался только открытием новых мыслей, вытекающих из этого убеждения, и составлением блестящих планов нравственной, деятельной будущности; но жизнь моя шла все тем же мелочным, запутанным и праздным порядком.
Те добродетельные мысли, которые мы в беседах перебирали с обожаемым другом моим Дмитрием, чудесным Митей, как я сам с собою шепотом иногда называл его, еще нравились только моему уму, а не чувству. Но пришло время, когда эти мысли с такой свежей силой морального открытия пришли мне в голову, что я испугался, подумав о том, сколько времени я потерял даром, и тотчас же, ту же секунду захотел прилагать эти мысли к жизни, с твердым намерением никогда уже не изменять им.
И с этого времени я считаю начало юности.
Мне был в то время шестнадцатый год в исходе».
Рассуждение Толстого открывает ворота в таинственный мир, называемый юностью. Оказывается, юность – понятие нравственное. С пробуждением сильного морального чувства вступил отрок Толстой, скрывшийся за Николенькой Иртеньевым в юность. А не пробудись в нем это чувство, осталось бы затянувшееся отрочество, за которым – аморфная молодость, имеющая ценность лишь физического свойства, коли человек не обделен здоровьем и бедным даром плотских вожделений. Из пленительных снов детства Иртеньев-Толстой вступил в многообещающее, но хрупкое отрочество, а затем – в тревожный, волнующий, полный прозрений мир юности, где приоткрывшиеся уму ценности стали горячим чувством, тем нравственным законом, что не переставал восхищать многомудрого долгожителя Канта. В духовном прозрении, даримом юностью, источник ее поэтичности.
«Приобретай в юности то, что с годами возместит тебе ущерб, причиненный старостью. И, поняв, что пищей старости является мудрость, действуй в юности так, чтобы старость не осталась без пищи». Такой наказ оставил юношеству титан Возрождения Леонардо да Винчи.
Замечательна вера Леонардо в способность юности копить мудрость. Быть может, он судил лишь по себе, этот чудо-человек, возвысившийся даже над гигантами небывалой эпохи? Нет, подобное заблуждение недостойно великого наблюдателя и великого исследователя Леонардо; он шел к истине через познание окружающего мира и всечеловеческого опыта. Леонардо верил в силу свежего ума, способного накопить так много впечатлений, собрать такой богатый взяток с цветущего луга юной жизни, что это станет питательным веществом старого ума, наиболее склонного к выводам и обобщениям. А еще говорят о бездумной юности!..
Леонардо не одинок в своей вере в постигающую силу юности. Вот как перекликается с ним через века великий русский критик Белинский: «Юность дается человеку только раз в жизни, и в юности каждый доступнее, чем в другом возрасте, всему высокому и прекрасному. Благо тому, кто сохранит юность до старости, не дав душе своей остыть, ожесточиться, окаменеть».
Ему вторит крупный поэт, революционер, друг и соратник Герцена Н. П. Огарев: «Определенная цель, самообладание, искренность с самим собою, труд неутомимый и знающий, что время дорого, – вот что вы должны взять на себя, юноши».
Выходит, юность не только счастье, но и обязанность. Быть юным – ответственно; недолгий еще опыт жизни не является оправданием тому, кто даром разбазаривал золото юности. Леонардо считал, что долгая жизнь – это хорошо прожитая жизнь. Естественно, вечный труженик Леонардо с представлением о хорошо прожитой жизни связывал не бездумную и развеселую трату времени, не обогащение, не ублаготворение низменных потребностей, а упрямое без устали разгадывание многочисленных тайн мироздания, великое усилие труда и его высшей формы – творчества, когда человек из ученика становится сотрудником и даже соперником природы. По Леонардо, долгожителями оказываются Рафаэль, Пушкин, Хлебников (они все ушли в тридцать семь – что за роковое число?), а какой-нибудь беспечный лоботряс, служивший лишь своим мелким страстишкам, дотяни он хоть до ста, останется мотыльком-однодневкой. Человек высокой творческой страсти в один день проживает целую жизнь, ему надо считать каждый год за два. Человек, просеявший время сквозь пальцы, ничего не внесший в мировую копилку, как бы и не жил.
Великие художники всех времен и народов радостно верили в красоту, одухотворенность юности и стремились перенести ее образ на полотно, лист бумаги, запечатлеть в мраморе, камне, дереве, бронзе…
Вроде бы с юностью мы более или менее разобрались, займемся куда более сложным вопросом: что такое красота? Ну, это то, что красиво – готовно ответили мне почтенный старый ученый-биохимик, и знакомый шофер-таксист, и начинающий врач неотложной помощи, и сын соседей – школьник, и шестилетний внук моего старого друга, при этом он засмущался, в отличие от всех остальных. А что такое «красиво»? И тут выяснилось, что для каждого красивы совсем разные лица, вещи, явления. Лишь самый маленький уклонился от ответа, считая, что он и так наболтал много лишнего.
Каждому доводилось слышать пресловутое: «Да что он в ней нашел?», иной раз с довеском: «Ни кожи, ни рожи». Говорится это без ревности, предвзятости, всякой личной заинтересованности, быть может, с тем легким раздражением, какое вызывает в окружающих заблуждающийся человек. Сплошь да рядом объективная правда на стороне скептиков – избранница и впрямь не бог весть что, но эта холодная правда ровным счетом ничего не стоит для влюбленного, ничего не переменит в нем – он глядит околдованным взглядом, который иной раз куда проницательнее и глубже скептического прищура. Полагаю, что, посещая художественные галереи, выставки, собравшие нетленные образы красоты, многие испытывают порой чувство недоумения: неужели это неправильное, странное женское лицо или эта нелепая мужская фигура могут считаться красивыми? Но ведь художник подобен влюбленному, он глядит на свою модель околдованными глазами и – в отличие от бытового человека – умеет сообщать свое видение другим. Правда, не всегда, у людей разные вкусы, разные представления о том, «что такое хорошо и что такое плохо». Тем, кто обладает сильно развитым воспринимающим аппаратом, куда легче понять очарованность художника той или иной натурой и разделить его чувство вопреки собственным пристрастиям, нежели тем, кто редко соприкасается с искусством. Чтобы не быть голословным, сошлюсь на знаменитую головку царицы Нефертити. Заостренное лицо, непомерно длинная шея, выпуклые глаза, нелепый головной убор, похожий на ведро – да что тут красивого? Как, а чистота нежного овала, таинственная складка прекрасно очерченных губ, сияние женственности, то «ewiq weibliche», чему всю свою долгую жизнь поклонялся великий ценитель красоты мира сущего Гете? Мы еще поговорим о том, что образ красоты подвижен, что он меняется с течением времени, как меняются моды, хотя, разумеется, не столь часто, что у разных народов свое представление о красоте – абсолют в этой области условен, – но египтянка Нефертити, жена фараона Аменхотема IV, жившая в XIV веке до нашей эры, стала нетленным образом красоты, не подвластной времени и пространству. «А я этого не вижу», – слышится мне чей-то упрямый голос. Остается развести руками и со вздохом напомнить, что бесчисленные поколения благоговели перед красотой Нефертити. Разве это доказательство?.. Конечно, хотя оно вряд ли откроет слепому вежды.
Словами красоту не передашь. Это прекрасно знал Лев Толстой. В полушутливом споре с Тургеневым и Дружининым, кто лучше опишет красоту женщины, он перечеркнул прямолинейные описания своих соперников одной-единственной фразой из Гомера: «Когда Елена вошла, старцы встали». Умно, дерзко, лукаво, но вместе с тем Толстой как бы расписывается в бессилии выразить словами живую красоту женщины. Впрочем, это не мешало ни ему самому, ни его литературным собратьям создавать пленительные женские образы. Разве мы сомневаемся в зрелой красоте Анны Карениной, или девичьей – Наташи Ростовой, или романтической – Татьяны Лариной? А между тем Пушкин не дал ее портрета. Ведь нельзя же считать портретом: «Татьяны бледные красы и распущенные власы». Непонятной иронией веет от этой нарочито корявой, не пушкинской строки. Образ Татьяны возникает из контраста с ее сестрой Ольгой, о которой сообщено довольно много:
Глаза, как небо, голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан —
Все в Ольге… но любой роман
Возьмите и найдете, верно,
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
Брюзжащий Онегин высказался об Ольге еще беспощадней: «Кругла, красна лицом она, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне». А вот о Татьяне:
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива…
Но все читатели видят Татьяну – сельскую девушку и дружно считают, что у нее черные волосы, глубокие темные глаза, удлиненный овал бледного лица. Столь же отчетлив для всех образ Татьяны, ставшей светской дамой в малиновом берете, что так подходит к темным волосам. А ведь всего-то сказано, что «все тихо, просто было в ней». Чего же достигает Пушкин такой зримости образа, ставшего символом русской женской красоты – физической и духовной? Колдовством рассеянных по роману легких мазков чарующей авторской интонацией, исполненной нежность и уважения, и чем-то вовсе неуловимым, что принадлежит тайне гения.
Но если б читатели могли изобразить карандашом или кистью Татьяну, которую они носят в душе, получилось бы множество различных образов, совпадающих разве что в цвете волос и глаз да бледности лика, ведь у каждого свой идеал красоты.
Иное дело – изобразительное искусство, что явствует из самого его названия. В отличие от литературы, оно дает зримый, полный, окончательный, не нуждающийся в досочинении образ. Нам не надо трудить воображение, чтобы намечтать Леонардову Мону Лизу, она перед нами – округлое безбровое лицо с устремленными вдаль глазами, с загадочной улыбкой, воспетое и теми, кто дружит с музеями, и теми, кто производит парфюмерию (душистое мыло «Джоконда», пудра «Джоконда», губная помада «Джоконда»), запетое, как уличная песенка, и все равно вечно новое, ничуть не утратившее своих чар. Иной прелестью веет от «Девочки» (Вермеер Дельфтский) с вопрошающим взглядом и полуоткрытым ртом, уже предугадывающей свою женскую суть, или от зеленоглазой золотоволосой – в рыжину – девушки Тициана, напоенной соками земли, как фрукты, которые она держит на блюде, – его любимой дочери, проникшей чуть не во все женские образы мастера, и кто, кроме Сандро Боттичелли, мог передать лунатическое очарование отрешенных от всего земного печальных удлиненных созданий, сопутствующих Весне? А молодая женщина со знаменем в руке на знаменитом полотне Эжена Делакруа «Свобода на баррикадах», или бессмертный очаровательный Гаврош, открытый Виктором Гюго, а здесь обретший зримые черты маленького бесстрашного борца, а спящая Венера Джорджоне, рано унесшая в могилу свою тайну!.. Стоп, тут нужно небольшое отступление, вовсе необязательное для людей, чей вкус воспитан постоянным общением с прекрасным, частыми посещениями музеев и выставок, но необходимое для тех читателей, которые далеки от эстетических интересов и видят в наготе что-то стыдное, запретное и даже непристойно-комическое. Анатоль Франс рассказывает о стороже Луврского музея, который навешивал фиговые листочки на статуи античных богов и героев. Художник, получивший у современников прозвище Никколо-Пакостник, задрапировал по распоряжению Папы-ханжи обнаженные фигуры на знаменитой фреске Микеланджело «Страшный суд». Мне довелось быть свидетелем позорного: во время демонстрации фильма Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм» с появлением на экране обнаженных женщин, которых палачи-гитлеровцы гнали к печам уничтожения, в зале послышались улюлюканье и смех. Какой дремучей душой надо обладать, чтобы так отозваться на муку мученическую!.. Человек – мерило всему на земле, живопись и пластическое искусство славят совершенство человеческого тела, и надо воспитать в себе здоровое, чистое отношение к физической сути венца творения, чтоб не было ни глупой ухмылки, ни ханжеского поджимания губок. Об этом следовало сказать, ибо на искусство, как и на жизнь, надо смотреть прозрачным и глубоким взором, освободив душу от житейской пошлости и копеечного цинизма, что представляются зачастую молодым людям обязательными признаками взрослости. А между тем эти ложные атрибуты жизненного опыта свидетельствуют о незрелости, жалкой духовной слабости, убожестве ума.
Вернемся все же к основной теме. Если обратиться к энциклопедическим словарям – от старого знаменитого «Брокгауза и Ефрона» до наиновейших, то убедишься с грустью, что простых, доходчивых слов для расшифровки общеупотребительного понятия не существует. Свихнешь мозги, блуждая в густом тумане приблизительных слов. Не всегда прямой путь – самый верный, к красоте лучше пробираться околицей.
Вспомним фразу Достоевского: красота спасет мир. А знаменитый английский поэт, прозаик, драматург и эссеист, один из самых блестящих умов прошлого века, Оскар Уайльд утверждал: морали нет, есть только красота. Похоже, что высказывания двух знаменитых писателей исходят из взаимоисключающих представлений о сути красоты. Нет сомнения, что наш классик подразумевал под красотой не смазливое личико, от которого случаются на земле разные беспорядки, но ждать спасения столь же бессмысленно, как добывать солнечный свет из огурцов, чем занимались – по утверждению Свифта – мудрецы Лапутянской академии. Достоевский имел в виду не внешнюю, поверхностную красоту, прикрывающую порой опустошенность, даже уродство, а нечто высшее, несущее нравственную силу. Уайльд безразличен к спасению мира, он не признает морали и верит лишь в очевидную красоту, отказывая ей в этическом начале. Творчество Уайльда, если взять его пьесы «Как важно быть серьезным», «Идеальный муж», «Веер леди Уиндермир», изящные и сознательно поверхностные, до сих пор чарующие зрителей, служит подтверждением его тезиса, равно как и блестящий жестокий роман «Портрет Дориана Грея» – имя героя стало нарицательным для обозначения утонченной, неподвластной времени красоты вопреки развязке, где гнусно постаревший портрет Дориана открывает внутреннее уродство, трухлявость мнимо молодого человека. Но обратимся к сказкам Уайльда «Счастливый принц», «Преданный друг», «Мальчик-звезда», «Замечательная ракета» – нравственная подоплека этих совершенных по форме произведений очевидна. Настолько очевидна, что в «Преданном друге», будто извиняясь за противоречие между художественной практикой и теоретическими предпосылками, Уайльд завершает трогательную и горестную историю маленького Ганса – жертвы корыстного лицемерия – иронической концовкой. Историю эту поведала Коноплянка старой Водяной крысе, которая оскорбилась, «как тот критик» (!), обнаружив, что в рассказе есть мораль. Она сердито вскрикнула «Фу! – потом взмахнула хвостом и спряталась в нору». Стало быть, критик, брезгливо отвергающий мораль, подобен глупой водяной крысе, скрывающейся в смрадной норке от урока добра. А писатель, разделяющий его взгляды?.. Выходит, Уайльд довольно зло посмеялся над самим собой.
Попытка игры на равных в аморальном мирке знати и богачей привела Уайльда в тюрьму. Сильные мира сего откупаются от расплаты, поэт гибнет. В «Балладе Рэдингской тюрьмы» и тюремных письмах нет и следа эстетического кокетничания, модного цинизма. Голос поэта пронизан болью за человека, иначе говоря, нравственным началом. Вот как получилось с художником, поклонявшимся «чистой красоте» и отвергавшим иные мерила истины. Еще до своего несчастья Уайльд – большой художник – не мог оставаться в рамках голого эстетства, а уроки Рэдингской тюрьмы сделали бывшего индивидуалиста частицей общечеловеческой боли, так произошло его сближение с другим узником, автором «Записок из Мертвого дома» – прежде антиподом. Исповедуя красоту, Уайльд пришел к нравственности. Когда-то он высокомерно говорил, что только в таких несчастных странах, как Россия, «единственным путем к совершенствованию является страдание», но что для остального человечества нужна проповедь нег и наслаждений; теперь он с благоговением поминает имя Достоевского[5]5
Чуковский К. – Оскар Уайльд. Полн. собр. соч., издательство Т-во Маркс, Спб., 1912.
[Закрыть].
Быть может, мы слишком рано ушли вглубь, а все ли так ясно на поверхности? Что мы считаем красивым, или – еще проще – какого человека мы считаем красивым? В книге «Страна анатомия» профессора Этингена, крупного ученого и блестящего популяризатора науки, пугающей обывателя, есть превосходное рассуждение на интересующую нас тему.
Великий критик В. Г. Белинский не мог пройти мимо проблемы красоты. «Хотите изобразить красавицу, – писал он, – приглядывайтесь ко всем красавицам, которых имеете случай видеть; у одной срисуйте нос, у другой глаза, у третьей – губы и т. д., таким образом, вы нарисуете красавицу, лучше которой уже нельзя и вообразить…» Что это напоминает? Ну конечно же Агафью Тихоновну из гоголевской «Женитьбы». Запутавшаяся в претендентах на ее руку, невеста создает совершенный тип жениха, одновременно – эталон мужской красоты: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородность Ивана Павловича…» Гоголь завершил работу над пьесой в 1842 году, не исключено, что он пародировал Белинского, чей способ создавать красоту несомненно был ему знаком. Во всяком случае, трудно поверить, чтобы Белинский стал вторить Агафье Тихоновне. Но все не так просто. Сама Агафья Тихоновна, ничуть о том не ведая, перефразирует умозаключения гения немецкого Ренессанса Альбрехта Дюрера, что прекрасное составляют из нескольких вещей, как это делают пчелы, беря взяток с разных растений. В громадном наследстве Дюрера, работавшего больше всего в графике, едва ли не лучшим является живописный автопортрет в образе Христа, находящийся в мадридском Прадо. Мне посчастливилось видеть это несравненное полотно, и я сильно сомневаюсь, что Дюрер создал точное подобие своего живого человеческого облика, это мало вероятно, исходя из самой художественной задачи: создать образ богочеловека. Но ему и в голову не пришло действовать пчелиным методом, собирать черты разных людей, он вознес собственное лицо.
Против «сборного» метода в создании красоты выступал Н. Г. Чернышевский. В диссертации «Об эстетическом отношении искусства к действительности» сказано: «Если бы художник взял для своего изваяния лоб с одного лица, нос с другого, рот с третьего, он доказал бы только одно: собственное безвкусие, или, по крайней мере, неумение отыскать действительно прекрасное лицо своей модели». Кажется, вопрос ясен? Но проходит не так уж много времени, и Алексей Максимович Горький опять предлагает создавать красоту методом сложения: нос от одного, ухо от другого и т. д. Выходит, Агафья Тихоновна имела великих предшественников, великих единомышленников среди современников и великих последователей. Вот до чего не просто обстоят дела в державе красоты! Думается, впрочем, что Горький создавал своих красивых героев, вроде Мальвы или Челкаша, не методом сложения, а вдохновляясь живым прекрасным человеком, встреченным на путях странствий, возводя земной образ в ранг поэзии. Сама цельность, неделимость этих образов свидетельствует о том.
Вспомним человека, вписанного в круг великим знатоком анатомии Леонардо. Человек этот, расставивший ноги и вскинувший разведенные руки, стал символом физического совершенства и в качестве такового присутствует на обложках книг, титульных листах и заставках. Изобразил Леонардо этого человека как анатом, но не как художник, едва ли найдется хоть одно существо мужского и женского пола, которое нашло бы красивым анатомически безупречное тело. Человек в круге слишком правилен, безличен, чтобы вызывать какие-нибудь чувства, кроме «глубокого удовлетворения», что он задуман природой столь совершенно. «То, что лишено эмоций, – пишет Этинген, – по-своему мертво». А мертвое тело представляет чисто профессиональный интерес лишь для анатомов.