Текст книги "Горькое вино Нисы"
Автор книги: Юрий Белов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
– На мировом нефтяном конгрессе в советском докладе об использовании ядерных взрывов для увеличения добычи нефти, в частности, говорилось…
Было нестерпимо больно слушать это. Шутов вышел на воздух. Но и здесь установленный на столбе репродуктор разносил на весь поселок голос Саламатина:
– …было проведено два ядерных взрыва, каждый мощностью около восьми килотонн. Коэффициент продуктивности семи скважин увеличился после этого в 1,3–1,6 раза…
«Никуда мне от Саламатина не деться, – с тоской подумал Шутов. – Судьба».
И вдруг вспомнил: о неотвратимости судьбы говорил вчера тот человек в баре. И фамилия его не Патриархов – Иринархов.
10
– Вы успокойтесь, – мягко сказал Сергей, – я ведь так ничего не пойму.
– Ну да, ну да… конечно. – Рожнова вытерла платком мокрые глаза. – Я сейчас… успокоюсь…
Парта была тесной для нее. Она приткнулась боком, неудобно, крышку откинуть не догадалась.
– Вы говорите, что ваш сын попал в сети, – напомнил Сергеи. – В какие сети?
– Ну, к этим, к баптистам, – удивленно, точно классный руководитель не понимал простых вещей, проговорила Рожнова. – К баптистам.
У Сергея сердце похолодело: Марина. Почему-то вспомнил вдруг про нее и испугался, хотя не о ней совсем шла речь.
– Уж прямо в сети, – с трудом произнес он и попытался даже улыбнуться. – Неужто Женя…
– Да он на это… на моленье к ним ходил! Сначала, конечно, соседка сказала, я не поверила, кинулась к Жене, а он и говорит: «Позволь мне, мама, самому разобраться». А что тут разбираться? Ясно же – никакого бога нет, выдумали все это. Вы уж ему объясните, а то я что… Не авторитет для него.
Слезы снова закапали у нее из глаз. Рожнова уткнулась в платок, всхлипнула.
Сергей знал, что муж ее умер два года назад от рака, что работает она замерщицей на промысле, три часа только на дорогу уходит да хозяйство – обед, стирка, когда ж воспитанием сына заниматься…
Он смотрел на вздрагивающие плечи Рожновой, слушал сбивчивый рассказ, кивал в знак внимания, а думал о Марине. Перед глазами стояло ее лицо – то потерянное от смущения, то загорающееся от мгновенно вспыхнувшего интереса, то доверчивое, то опустошенное, отрешенное, то по-детски дурашливое… Милое Маринино лицо.
Беспричинный испуг за нее прошел. Только теперь, благодаря неведомым ассоциативным ходам, вдруг с необыкновенной ясностью понял Сергей, как дорога она ему. С горделивым чувством он подумал: вот ведь сумела вырваться из этих самых сетей. Надо ее учиться определить. Он подумал об этом и обрадовался: буду помогать.
– Я, конечно, сама виновата, – успокоившись несколько, но еще всхлипывая, продолжала Рожнова. – Не надо было эту Аглаю просить приглядывать за сыном. Знала ведь, что верующая. Думала – женщина тихая, отзывчивая, плохому не научит. Да разве угадаешь, как оно все обернется?.. Я с ней как познакомилась. Сосед у меня, Шутов, в бурении работает, Аглая убираться к нему приходит. Специальности-то у нее нет, вот и прирабатывает. Так теперь Женька мой повадился к этому Шутову, к пьянчужке. Говорит: мне с ним интересно. А чего там интересного? Еще пить научит. Был бы отец, он бы ему… – Рыдания опять подступали к ней, скомканным мокрым платком она как бы заталкивала их внутрь, не давала вырваться отчаянным воплем.
«Конечно, в этом все дело, – подумал Сергей. – Женя с ребятами как-то не сошелся и дома одинок, в доме мужчины нет».
И тут он вспомнил о своем обещании Жене узнать о Циолковском и Павлове – были ли они верующими. Стыд ожег его. Как же он это забыл?
– Я займусь этим, – пытаясь скрыть вспыхнувшее чувство презрения к себе, проговорил он. – Вы не беспокойтесь, все уладится. Не такое сейчас время. Да и Женя мальчик смышленый, думаю, в самом деле сам разберется. А мы ему поможем.
– Я уж вас попрошу. – Она с трудом выбралась из-за парты; крышка громко хлопнула, а Рожнова торопливо прижала ее руками, виновато глянула на учителя. – Извините меня. Заморочила вам голову. Может, и в самом деле пустяки все это.
Слова ее как-то вдруг успокоили Сергея. «А и верно, – думал он, – чего я казнюсь? Ничего же не случилось такого…»
Он посидел один в пустом классе. Непривычно было видеть класс таким – неуютными, скучными какими-то казались развешанные по стенам карты, рисунки, портреты великих просветителей. Ребячий гомон оживлял все днем, а теперь они как бы потеряли свой смысл.
«Как грустна опустевшая школа», – думал он, спускаясь по лестнице, и невольно ступал осторожно, точно крался: неуместно гулкими были его шаги в тишине.
Вечера уже не были душными, и он с удовольствием постоял в школьном саду, средь облетевших деревьев. Желтые листья, нанесенные ветром к самому крыльцу, были сухи и с треском крошились под ногами.
Был тот короткий закатный час, когда солнце уже скрылось, а небо еще светло, и вершины недалеких гор горят празднично, как новогодние елочные свечи. Но они тускнели, гасли на глазах, и тихая грусть заползала в душу.
Ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть Марину. Постучать и сказать, что шел мимо. Но он вспомнил, что даже не знает, где она живет.
Домой идти не хотелось. Он неспешно пересек площадь, стал подниматься по проулку. У дверей магазина возились продавцы – готовились закрывать. Резко зазвонила проверяемая сигнализация. Потом в наступившей тишине лязгнул замок. Сергей слышал, как переговаривались, прощаясь, продавцы. Женский голос сказал:
– Устала – ноги отваливаются.
– Ничего, привыкнешь, – ответил ей мужчина. – Вначале у всех так. Целый день на ногах. Ну, пока.
Где-то здесь жила та самая Аглая, о которой говорила Сергею Рожнова. Странно, что он очутился у этого самого магазина.
Она явно не хотела его впускать, все разглядывала, все выспрашивала, кто да зачем. Ему неловко было в полутемном длинном коридоре, где у дверей на табуретках стояли закопченные керогазы.
– Да впусти ты человека, – сказал в комнате кто-то. – Пришел, значит, дело есть.
Из-за стола поднялся пожилой уже, хоть и крепкий с виду человек в полосатой просторной пижаме, протянул руку:
– Иринархов. – И гостеприимным жестом указал на стул: – Присаживайтесь.
Говорил он уверенно, смотрел с живым напряженным вниманием.
– Я из школы, где учится Женя Рожнов, его классный руководитель, – повторил Сергей, уже обращаясь к нему, но подумал, что вряд ли он знает мальчика, и снова обернулся к Аглае. – Его мать говорила, что вы вовлекли его в секту…
– К богу силком не тащат, – тихо отозвалась Аглая и выжидательно посмотрела на Иринархова.
– Мы чаевничаем, – сказал тот и снова указал на стул. – Так не побрезгуйте с нами. Аглая, налей чаю учителю.
После этого «не побрезгуйте» Сергею как-то неловко было отказаться, он придвинул стул поближе к столу и сел, мельком оглядев комнату. Подчеркнутый аскетизм убранства удивил. Было здесь глухо и пусто, точно хозяева ремонт затеяли, вынесли почти все, попрятали, что можно испачкать или разбить. Окна были зашторены плотно, отсекая, изолируя комнату от внешнего мира.
– Простите, – повернулся он к хозяйке, – мне не сказали вашего отчества…
Боковым настороженным зрением он увидел, как острым любопытством зажглось лицо Иринархова и поразился: тоже не знает? Так кто же он тогда – не муж?
– Аглая Платоновна, – оробело, смутившись, ответила она. – Да меня сроду никто по отчеству не звал – тетя Глаша да тетя Глаша.
Она поставила перед ним чай в стакане с подстаканником.
– Конфеты берите. – Подтолкнув блюдце с дешевыми карамельками, Иринархов выжидательно посмотрел на гостя.
Натолкнувшись на этот взгляд, Сергей ощутил вдруг растерянность: не знал, с чего начать. Он уже корил себя за то, что поддался порыву, явился, не подготовившись. Теперь, выгадывая время, не спеша разгрыз конфету, неловко слизнул потянувшуюся начинку, прихлебнул чаю.
– Вы, очевидно, искренне верите в бога, – начал он неуверенно, досадливо чувствуя ненужность, нелепость затеянного разговора. Не с ней надо было говорить, а с Женей.
Хотя смотрел он все время на Аглаю, ответил ему Иринархов:
– А как можно без веры? Без веры человек душу теряет. Одна греховная плоть остается.
Не было на его лице ожидаемой иронической усмешки, ни смущения, ни откровенной наглости, ничего, что свидетельствовало бы о попытке задурить незваному гостю голову. И все-таки столь необычно, неестественно даже прозвучало сказанное – не убогой старушкой, а вполне нормальным на вид мужчиной, – что Сергей попытался все за шутку принять: будто понял и принял игру.
– Ну да, – сказал он, изображая преувеличенную серьезность, даже приложил палец ко лбу, – я понимаю: неверующие вроде покойников – душа от них отлетела, хоть сейчас в гроб клади.
Иринархов смотрел на него спокойно, положив на стол крепкие мужицкие руки, кивнул – не то соглашаясь, не то своим каким-то мыслям, подождал, не скажет ли учитель еще чего, и проговорил внятно и жестко:
– В гроб – не в гроб, а святого у такого человека нет ничего. Кто его от дурного остановит? Кто добру научит? Что он на страшном суде сказать сможет в оправдание свое?
«Значит это все всерьез, а не глупая шутка, не бред? – Сергей переводил недоуменный взгляд с Иринархова на Аглаю. – Значит, они так думают и учат этому других, того же Женю?»
– Есть, согласен, своя доля правды в материализме, – продолжал меж тем Иринархов. – Правды земной. А людям не доля – вся правда нужна. И они ищут. Кто нашел – счастлив.
– В чем же она, по-вашему? – не умея согнать скептическую улыбку, спросил Сергей.
– Да уж не в модных призывах, теориях, разных там измах, – упрямо ответил Иринархов, выдерживая его взгляд. – Только в боге судьба человека, а без бога лишь мрак и ложь.
«Ишь, стихами заговорил, – подумал Сергей и вдруг вспомнил: отец говорил о каком-то Шутове, который про таинственный дух болтает. – И Рожнова о Шутове поминала. Неужели тот самый? Вот ведь как переплелось…»
Сергей спросил строго:
– По-вашему, надо господу служить, а не людям, не обществу? Это вы проповедуете?
– Наша секта, между прочим, зарегистрирована, разрешение от властей имеется, – словно забором отгородился Иринархов. – Ничего противозаконного мы не делаем.
– Да я не о том, я понять хочу, – примирительно сказал Сергей.
– А чего тут понимать? – устало вздохнул Иринархов. – Разве не ясно? Людские судьбы – в божьих руках. Так что служи людям, обществу, не служи – ничего не изменишь.
– Выходит, пусть существует в мире несправедливость, хозяева и рабы, национальная рознь, войны – все равно?
– Вон вы куда, – покачал головой Иринархов. – Я ведь тоже кое-что читал. И вот что скажу. Еще за две тысячи лет до Маркса и Энгельса учение Христа объявило о равенстве людей. Вы, простите, что преподаете? Историю? Так знать должны. Апостол Павел возвестил: перед Христом нет ни раба, ни свободного, ни иудея, ни эллина, ни мужского пола, ни женского, а все – Христовы.
– А как же с Онисимом?
Не ожидал Сергей, что вопрос этот вызовет такое смятение, Иринархов так и обдал Аглаю горящим вопрошающим взглядом, она побледнела, съежилась вся.
– А что с Онисимом? – Иринархов спросил кротко, заискивающе даже, выпытывая.
– Да как же! – напоминающе сказал Сергей, гадая, что же так хозяев задело. – Противоречие получается. Онисим почему сбежал?
Снова будто молния полыхнула от Иринархова к Аглае, та совсем сникла.
– Не знаю, не знаю, – растерянно пробормотал Иринархов, опустив глаза, стуча пальцами по подстаканнику.
Странно было видеть это.
– Но ведь Онисим сам об этом рассказал. – Сергей умолк, и напряженная тишина установилась в комнате. – «Зубы зверей мне грозят», – так он сказал, Онисим.
Иринархов быстро поднял голову, проговорил звенящим шепотом:
– Быть такого не может. Это кому же он сказал? Вам, что ли?
– Уж не знаю, кому, может, себе, – развел руками Сергей, по-прежнему ничего не понимая и дивясь происходящему. – В писании так записано. Вам-то надо бы знать… Онисим сказал это, будто прослышав про слова апостола Павла: «Придите ко мне все нуждающиеся и обреченные, и я успокою вас». Вот Онисим и сказал: «Радость-то какая! Кто более обременен, чем я, – от зверя хозяина убежал, зубы зверей мне грозят. Кто более в покое нуждается, как не несчастный раб-беглец?». Пришел к апостолу Павлу за успокоением. Тот окрестил его и отправил обратно – к бывшему хозяину, тоже христианину.
Еще и записку дал: прими, мол, поласковее. Опять Онисим стал рабом. Только раньше за страх работал, а теперь – за совесть. Вот вам и христианское равенство.
Снова произошло непонятное: Иринархов и Аглая вдруг совершенно успокоились. Сначала Сергей радовался, что вычитал где-то и запомнил – вот ведь пригодилось. Но смотрел на собеседников и терялся в догадках. Черт-те что получилось…
– Ну, это как понимать, – обретя прежнее спокойствие, улыбнувшись даже, сказал Иринархов. – Апостол Павел ко Христову учению Онисима приобщил – это и есть счастье. Я же вам другое расскажу. Моряк один в войну в подводной лодке тонул, выплыл, спасся чудом… Живой. По радио плакал, когда вспоминал. А потом его в темной подворотне – ножом. Хулиганы. Насмерть. Он-то для кого жил? Для людей? Выходит, и для этих, с ножами которые? Вот и подумайте, кому служить.
– А как же заповедь: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя?»
– Бог наш есть сама любовь. – Сказав это, Иринархов вскинул глаза к потолку и перекрестился; Аглая сделала то же.
Этим они как бы отстранили гостя, провели меж ним и собою незримую черту. Делать здесь больше было нечего. Сергей поднялся, ощутив внезапную, давящую на плечи тяжесть, густоту душного застоявшегося в закрытой комнате воздуха.
– Спасибо за чай. Мне важно было понять: чего мог найти у вас школьник? – Хозяева отчужденно молчали, и Сергей направился к двери, но остановился и спросил неожиданно для самого себя. – А можно прийти на моленье?
Тень прошла по лицу Иринархова. Ответил он не сразу, переборов в себе что-то:
– Мы ни для кого двери не закрываем.
«Омут, настоящий омут, – с отвращением думал Сергей, выйдя на улицу; осенняя ночная прохлада не помогала, удушье сдавливало горло, теснило в груди; кожей лица, рук, всем своим телом ощущал он мерзкую липкость воздуха только что покинутой квартиры и никак не мог отделаться от чувства гадливости. – Как же Марина встречалась с ними, верила им, повторяла их слова? И какое это счастье – что вырвалась. – Вдруг он остановился, ошеломленный: – Почему же я думаю о Марине, а не о Жене Рожнове? Из-за него же я пришел сюда! С ней все в порядке, а вот с ним…»
Но это было как наваждение – живое, переменчивое лицо Марины стояло перед ним все время, и ничего с этим нельзя было поделать.
– Знаешь, мама, я, кажется, влюбился, – сказал он прямо с порога, когда Нина Андреевна открыла ему. – Только ты, пожалуйста, ни о чем не спрашивай пока.
– Напугал он меня с этим Онисимом, – раздраженно сказал Иринархов, когда учитель ушел. – Грешным делом подумал: сбежал наш пресвитер, переметнулся к пятидесятникам. Бегут, бегут, страсти им подавай, безумия хочется. Стриптиз, что ли, на молении устраивать, прости господи… Марина наша ушла почему? Тоже небось скучно стало? Говорила ты с ней после этого?
Похоже было, отошел он, не смотрел уже волком, ворчал только. И Аглая решилась: сказала ему про Гришку этого, поганца, про подвал – все, как есть.
Иринархов слушал молча, не перебивал, только посверкивало что-то в глазах да брови шевелились на переносье.
– Та-ак, – протянул он, когда она смолкла. – Начудили вы с вашим Онисимом. Мало что слеп – стар он больно, глупость одолевает. Нового надо пресвитера, чтобы боялись, чтобы власть имел.
– Где ж взять-то? – сокрушенно вздохнула Аглая и с затаенной надеждой добавила: – Разве б ты пошел…
У него ворохнулось доброе чувство к ней: вот ведь сколько лет прошло, а так же смиренна, покорна, верна ему, верит и боится слово поперек молвить. Ничего б не желала больше, только согласись он… А что, если остаться, взять тут все в свои руки, поблаженствовать, понежиться на склоне лет, хватит уж мотаться бы? – мелькнула мысль и – погасла: – Да разве дадут покоя?..
Обо всем говорил Степан Аглае, ни в чем не таился, а об этом смолчал, не посмел довериться.
– Не обо мне речь, – жестко отрезал он. – Я к Шутову примеряюсь.
– Алкоголик-то? – изумилась Аглая.
– Все грешны. А он жизнью обижен. К тому ж молодой, грамотный, сказать умеет, завлечь. Как ты мне его в баре давеча показала, так я и понял: этот сгодится. Пьян он был, а лица не терял, говорил здраво. Сам им займусь. А ты чтоб Марину вернула. Устрашить надо, припугнуть. Не подвалом – судом божьим, вторым пришествием близким, карой, муками вечными. Про меня ей пока не говори, мало ли как отнесется… Посмотрим потом.
11
Что-то не складывалось у нее, не получалось, как нужно, не налаживалось. Нелепая тревога, необъяснимая и оттого еще более мучительная, овладела ею, не отпускала, преследовала всюду. Особенно нестерпимо было ночью. Днем, на людях, в сутолоке, в работе, она будто бы отходила, но стоило наступить сумеркам, как снова вспыхивала тревога, скребла по сердцу – хоть криком кричи.
А тут еще мать повадилась. Возьмет внучку да начнет причитать, приговаривать, вещать нехорошее. И не прогонишь – мать.
Однажды, проснувшись внезапно от охватившего во сне страха, Марина кинулась к Шуркиной кроватке, схватила теплое, сладко пахнущее, податливое тельце дочки, прижала к себе и, едва сдерживая рыдания, запричитала звенящим, на пределе, шепотом: «Слава богу, живая! Родненькая ты моя, кровиночка!» А перед глазами стояло что-то жуткое, бесформенное, неживое, привидевшееся во сне, – ей казалось, что это дочка.
Шурка, просыпаясь, но не открывая глаз, зашевелилась, захныкала, и Марина поспешно опустила ее на место, прикрыла одеяльцем.
Лечь она сразу не могла, долго стояла босая, в одной ночной рубашке у раскрытого окна, сцепив на груди немеющие руки, прислушиваясь к гудящему сердцу, всхлипывая. «За что, за что мне это?» – билась в разгоряченном мозгу безответная мысль. И тут из затаенных глубин, из забытья, из выброшенного, отлученного, такого, казалось, далекого далека, что оно уже небылью представлялось, всплыл голос «брата» Онисима, предрекавшего ей: «Проклят будет плод чрева твоего и плод овец твоих, проклят будешь ты при входе твоем, проклят при выходе твоем, пошлет господь на тебя проклятие, смятение…» Неужели правда все, и мать верно говорит? Неужто сбывается?..
Жутко ей стало.
Тих был ночной город, затаен. Она загадала: если залает сейчас собака, значит, верно, значит, сигнал ей, зов…
Ни дуновения ветерка, ни шороха за окном…
Вся дрожа от подступившего озноба, не в силах отойти, ни даже одеревеневшие пальцы развести, долго стояла она, изнемогая от мучительного ожидания. Потом с трудом доплелась до кровати, упала навзничь. С открытыми глазами лежала в тихой комнате, словно бы со стороны наблюдая за собой – как отпускало ее, как возвращалась жизнь. «А если бы залаяла, если бы!..» Марина содрогнулась от этой мысли.
Проснулась она от плача Шурки, вскочила – солнце ударило в глаза, – вспомнила все и подивилась своим ночным страхам: глупости-то какие, просто лежала неудобно, вот и приснилось.
– Что, доченька, кушать захотела, а мамка все спит и спит, – говорила она, улыбаясь. – Сегодня воскресенье, весь день вместе будем, гулять пойдем.
Но слова эти снова вызвали тревогу. Она вспомнила Сергея, как он, все будто бы случайно да нечаянно, стал попадаться ей, когда она выходила с Шуркой гулять. Как тогда возле парка встретились, так и началось. Только она в город – и он тут как тут, улыбается, точно и в мыслях ничего нет, а уж она-то знает, чего он вокруг вьется. Воспитывать взялись. Нина Андреевна на работе, сын ее – после работы. Милиционер еще этот. Ладно, Курбанов хоть бесед душеспасительных не проводит, все больше молчит, поглядывает только. А Сергей Федорович, так тот без разговоров не может. Как же, учитель. Только пусть он детишек своих в школе учит, а она уже, слава богу, вышла из этого возраста. Стихи стал читать. Хорошо бы про любовь. А то ведь прошлый раз про эту, про спортсменку погибшую…
Но как ни взвинчивала Марина себя, как ни возмущалась, именно эти стихи, помянутые сейчас, охладили ее. «Чего это я разошлась? – удивленно подумала она. – Ну говорит и пусть себе говорит, если нравится. Все не одной гулять. Подумают, что муж». И от этой мысли вдруг стало весело и свободно, и не было уже тягостного раздражения. Сергей – ее муж. И в самом деле смешно. Но смешно-то смешно, а и грустинка какая-то пролетела, чуть тронула душу, оставила след. Опять те стихи вспомнились. Присела Марина на кухне у стола, пригорюнилась, забыла о манной каше, булькающей на плите.
…Мать заплачет. Сестры затоскуют.
Некий спорщик явится и тут:
для чего, мол, нежную такую
к прыгунам пускали на батут?
Для невесты дела, что ли, мало?
Выплетала б дома кружева,
на шелку бы гладью вышивала
тем бы и дышала, и жила…
Только не единым живы хлебом
люди. Но и думой о крыле.
Поверять земное тягой в небо…
Каша вспучилась, перевалила через край, зашипела, враз запахло горелым. Марина метнулась к плите, забыв тряпку, впопыхах схватила кастрюлю руками, обожглась – и расплакалась. Горько, обидно было за себя, за муки свои незаслуженные, за обманутую молодость, за безысходность. Ей казалось, напрасно прошли молодые годы и вся жизнь проходит напрасно, бессмысленно, ненужно, что и впереди не будет, не может быть у нее ничего хорошего. Уж стихи-то никто не напишет, даже если умрет она…
«Мать заплачет. Сестры затоскуют…»
Размазывая ладонями слезы по лицу, она неожиданно по-новому поняла эту строчку и вздрогнула. Боже мой, это же знак… вот он, знак. Мать и сестры… Сестры во Христе. Конечно же они… И это – «поверять земное тягой в небо»… Как же она сразу не догадалась? Не Сергей читал, а господь устами его знак подавал ей, напоминал о долге, в стадо Христово звал…
Пораженная, она застыла, чувствуя, как кровь уходит куда-то и тело наполняется ледяной мертвящей стужей. «Мать заплачет. Сестры затоскуют… Это конец, – подумала она со странным равнодушием, словно и не о себе вовсе. – Призывает он…»
Она открыла глаза и увидела незнакомую женщину в белом халате, которая сидела рядом на стуле и держала Маринино запястье.
– Как вы себя чувствуете? – Голос ее звучал озабоченно и деловито.
– Где я? Что со мной? – в свою очередь спросила Марина, намереваясь подняться.
– Лежите, лежите, – мягко сказала женщина. – Дома вы. У себя дома. Был обморок, теперь все хорошо. Но надо полежать. Я врач «Скорой»…
– А дочка где? Шурка моя где? – испуганно воскликнула Марина, снова порываясь встать; ее удержали не грубо, но настойчиво.
– Да у меня она, чего ты! – отозвалась квартирная хозяйка и подошла к кровати с девочкой на руках. – Вот она, твоя Шурка. А ты лежи, раз доктор говорит. Доктора слушать надо.
– Я буду слушаться, – устало произнесла Марина и закрыла глаза.
Вскоре она поднялась, хотя чувствовала слабость, опустошенность какую-то и, стараясь не вспоминать о случившемся, не думать об этом, стала делать кое-что по дому, но бросила. Взяла Шурку и вышла с ней во двор, села на солнышко и стала качать на коленях. Ей приятно было ощущать в руках мягкое живое тело ребенка, вдыхать детские запахи, видеть совсем близко сияющие глазенки.
– Поехали, поехали, – приговаривала она и вдруг раздвигала колени: – бух в яму! – подхватывала радостно визжащую дочку и смеялась вместе с ней.
Она не заметила, как вошел во двор старший мальчик Курбанова Ата с эмалированной миской, наполненной виноградом, – увидела его, когда он был уже рядом и ставил миску на скамейку возле нее. У него, как всегда, озорно блестели большие антрацитовые глаза.
– Кушай, – сказал он, засмеялся и убежал.
Хотя не было в этом ничего предосудительного, Марина долго с беспокойством думала о неожиданном подарке: нет ли тут какого подвоха? И надо ли теперь отдать Курбанову деньги за виноград или это обидит его? И вообще – зачем все это? Ее по-прежнему волновало милицейское соседство. И когда после полудня, едва солнце повернуло и стало скатываться с вершинной своей высоты, к ней пришел сам Курбанов, Марина с екнувшим холодеющим сердцем поняла: арестовывать пришел. Она опустилась на стул, потрясенно глядя на него. Шурка спала, надо было подойти к ней и взять на руки, чтобы быть вместе, но силы оставили ее.
А Курбанов смущенно мялся у порога, долго не решаясь сказать, зачем явился.
– Вот пришел, – проговорил он наконец, вздохнув. – Конечно, дело тут такое, что… («Нет, они без дочки не заберут, позволят взять с собой», – думала Марина, отупело теребя черного плюшевого мишку, неизвестно как оказавшегося у нее в руках. Она смотрела на гостя смятенно, не понимая его слов). Короче, я так считаю: вам одной нелегко – я вижу, и мне с пятерыми на руках – радости мало. Стало быть, надо нам жить вместе. Как муж и жена то есть.
Он ждал ответа, переминался с ноги на ногу.
Тут только, начав отходить от испуга, запоздало ощутив подступившую дурноту, отирая мишкой пот со лба, Марина заметила, что он одет не в форму, а в светлую рубашку навыпуск, что он совсем еще молод, ладен собой и не строг, не суров вовсе, а прост, открыт и даже застенчив, стыдлив. Все это как-то в миг отметилось, не задержалось, отлетело тут же, и она мучительно стала вникать в смысл сказанного им. Так вон оно что, вон оно что… Жениться, значит, пришел… А она-то, дура…
Вторым, каким-то внутренним, обостренным сейчас зрением увидела Марина закутанную с ног до головы женщину, тенью скользившую в курбановском дворе, ее покорный, смиренный вид, тоскующий взгляд зоопарковской газели, – и новая, впервые пришедшая, поразившая своей неожиданностью мысль обожгла ее: «Что ж, и я так?» Но смятение, только что владевшее ею и теперь медленно уходящее, мешало сосредоточиться, додумать все до конца, принять решение и ответить сразу. Она молчала подавленно. А Курбанов, робея перед ней, не смея еще раз взглянуть ей в лицо, смотрел за окно, где горели под солнцем редкие на ветвях желтые листья. Чудом не облетевшие еще листья эти были трепетно нежны, жалки в своей незащищенности, казались ему похожими на Марину, и все в нем рвалось защитить ее, уберечь от ненастья, от возможных бед.
Истомившись ожиданием, Курбанов решился снова посмотреть на нее и вдруг понял, о чем она думает, и эта догадка поразила его.
– Вы не думайте, – поспешно сказал он. – Если б я захотел, так поехал бы в село к себе, там есть еще старики, которые за старое держатся, чего там, вы же знаете… Но я, – он запнулся, усомнившись, поймет ли она все правильно, – но я не хочу так. Вы нравитесь мне, и я хочу, чтобы как у людей, все честь по чести, чтоб в кино, и… Словом, я все сказал, теперь вы решайте.
Она смотрела на него и видела, как понуро стоит он перед ней, как теребит пальцами край своей светлой рубашки, увидела и пробившуюся на висках седину, и морщинки возле усталых глаз. Удивление, жалость и благодарную нежность испытывала она сейчас к этому человеку, такому по-детски беспомощному. «Как же он преступников ловит?» – наивно подумала она. И все молчала. Это ее молчание становилось тягостным, обидным для Курбанова, он не понимал, не мог понять, почему она немо смотрит на него с выражением недоумения и вымученной сосредоточенности. Прежде, обдумывая все, готовясь к этому разговору, он видел все в ясном, не допускающем околичностей свете; затмившая все в нем жажда помочь ей, защитить, избавить от одиночества делала его предложение таким бескорыстным и понятным, что ему и в голову не могло прийти сомнение. Теперь же, видя ее растерянность, непонимание, необъяснимый укор, вдруг потерял уверенность, засомневался в собственной правоте, в праве своем говорить то, что сказал уже.
– Так я пойду, – произнес он сдавленно. – Извините меня, Марина.
Он впервые назвал ее по имени, и Марина подумала, что, если они будут жить вместе, то она никогда не осмелится назвать его иначе, чем по фамилии, – и вздрогнула, потрясенная этой бог весть почему пришедшей мыслью. И сразу же в памяти всплыла та библейская фраза об иноплеменных, теперь уже до конца: «…и не вступай с ними в родство, дочери твоей не отдавай за сына его и дочери его не бери за сына твоего, ибо ты народ святой у бога твоего…» Но все ее существо противилось этому, не принимало страшный смысл заповеди, требующей не отчуждения даже, а жестокой неприязни, повседневной непримиримой вражды. В душе ее возрождалось стремление к добру, доверчивости, к светлой радости, и в этом обновленном чувстве не было места жестокости. Упрямое сопротивление темному, жуткому, что снова грозило ей, знакомо сжималось в ней пружиной, готовой в любое мгновение расправиться и толкнуть ее на отчаянный, смелый, может быть, безрассудный, но совершенно необходимый поступок. «Вот возьму и назло им всем выйду за Курбанова, – освобожденно подумала Марина. – Возьму и выйду». Но где-то в другой клеточке мозга жила, источая расслабляющую боязнь, иная мысль – о том, что между ними стоит невидимая Курбанову, но такая ощутимая для Марины стена и что стена эта рухнет и разлетится в прах еще не скоро.
12
– Я понимаю тебя, – кивнул Шутов. – Бороться и искать, найти и не сдаваться. Так?
– Ага. – Женя сидел напротив, упершись локтями в стол, подперев ладонями голову; уши его смешно оттопыривались, отчего был он похож на какого-то зверушку, на Чебурашку, может быть, но Шутов подавил в себе улыбку. – Только самому, без подсказок.
– Мир полон тайн, друг Женька, – сказал Шутов серьезно. – Неразгаданных тайн. И одна из них – тайна духа.
– А вы, когда моряком были, встречали Летучего Голландца? – заблестев глазами, в миг наполнившись предвкушением необычайного, захватывающего, спросил теня.
Шутов поморщился, ответил неопределенно:
– Много чего довелось мне повидать.
– Расскажите, – в голосе мальчика зазвенело нетерпение.
Усмешка тронула обветренные, сожженные водкой, истрескавшиеся губы Шутова. «С тебя-то чего взять, – подумал он. – Пол-литра не поставишь». И вслед за этой мыслью, за кривой усмешкой кольнула досада, какое-то мимолетное угрызение внутренним сквозняком потянуло. Не верил он, не позволял себе поверить, что стало это у него своеобразной, никем нигде не повторенной формой вымогательства, что и со звонком этим, и со всем туманом парапсихологии уподобился поющему по железнодорожным вагонам пропившемуся попрошайке, – думал еще: просто свой, компанейский парень, которого угостить каждый рад…
– Был такой случай, – по привычке угождать, завладеть вниманием начал он. – Несколько судовых радиостанций услышали сигнал бедствия в районе Малаккского пролива. Радист отстучал: «Погибли все офицеры и капитан… Возможно, в живых остался я один… Я умираю». И все. В том районе было тихо, никакого шторма. Спасатели быстро нашли в море пароход «Уранг Медан». На борту все были мертвы, даже судовой пес. Капитан лежал на ходовом мостике, остальные – кто где, по всему кораблю. Так никогда и не узнали, что же произошло на «Уранг Медан».