Текст книги "Горькое вино Нисы"
Автор книги: Юрий Белов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Ходил по дворам на костылях председатель сельсовета Архипов, стыдил, взывал к совести, да что он один мог: покосила война мужиков…
– Николай, ты ж фронтовик, кровь за Советскую власть пролил, смерти в глаза смотрел, – увещевал он. – Тебе антирелигиозную пропаганду проводить надо, а ты сам… Психу слабоумному поверил. Стыдись! Полстраны в руинах лежит, нам поднимать, жизнь налаживать…
Николай не слушал его. Бледный больше обычного, сильнее тряся головой, будто не соглашаясь, он смотрел на наползающую мрачную тучу горящим взглядом. Аглая была рядом, держала икону божьей матери, шептала молитву, себя не помня от страха.
Постоял Архипов, посмотрел осуждающе, поглаживая ладонью грудь против сердца. Неподпоясанная, выгоревшая на солнце гимнастерка мешком висела на худом его теле.
– Что люди над собой делают! – Плюнул он в сердцах и заковылял прочь, широко кидая вперед костыли – они и подбитый подковкой сапог громко стучали по иссохшей земле, далеко было слышно.
Аглае одного хотелось: скорее б, мочи нет! Но он был томительно долог этот день ожидания неведомого.
И вдруг, под вечер уже, из черного неба ударила ослепительно яркая молния – занялась огнем, свечой вспыхнула сухая сосна за околицей. Сразу же, словно сигнала ждал, хлынул на землю ливень. Николай оттолкнул Аглаю и пошел к церкви, высоко вскинув трясущуюся голову…
Очнувшись, Аглая увидела склоненного над собой Иринархова.
– Жива? – улыбнулся он. – Долго жить будешь. Ты в избу иди, отлежись. С похоронами управишься – жди меня. Дела кой-какие есть. Я приду.
Но пришел он только в пятьдесят втором.
Избу, имущество какое-никакое продали за бесценок. Поселились в городе на квартире у Степанова знакомого, человека неразговорчивого, в чужие дела носа не сующего, жена ли, полюбовница – его не касается. Степан называл его – брат Серафим.
– Разве он брат тебе? – наивно спросила Аглая.
– Все мы братья и сестры во Христе, – наставительно пояснял Иринархов. – Я пока к истинной вере пришел – помыкался, с кем только дружбу не водил… Ты про патриарха Тихона слыхала?
– Ты и с ним знаком? – Аглая всплеснула руками.
– Чего болтаешь-то. – Степан недовольно поморщился. – Я при нем под стол пешком ходил, при Тихоне. Скажешь тоже – знаком. С патриархом-то… Ну, дура.
– А ты не слушай меня, не слушай, – приниженно улыбаясь, просительно заглядывая в глаза, заторопилась Аглая, – дура и есть. Я тебе верю, как скажешь – так и буду жить. Ты учи меня, не жалей.
Иринархов как-то по-новому посмотрел на нее – с недоумением, что ли, или презрительно, она не поняла, ластиться стала, знала, что хороша, что этим только и возьмет.
– Ладно, – смягчился Степан, – слушай дальше, коли так… Патриарх Тихон, когда большевики власть взяли, к верующим, к духовенству православному обратился – анафеме новую власть предавал, к борьбе с христопродавцами звал. Отец мой, знаешь, какой праведный был, без слова божьего шагу не ступал, – так он со всей душой на патриарший зов откликнулся. Еще мужиков, кто покрепче, с собой повел. Слыхала, небось, в восемнадцатом комитетчиков в уезде порешили? Их рук…
– Ой! – вскрикнула Аглая, даже палец закусила, чтобы не сказать с перепугу лишнего.
– Что – ой, – усмехнулся Степан. – Так ведь патриаршее благословение было. (Она кивала, соглашаясь, а сама в себя прийти не могла.) А ты – ой… Много папаша тогда в округе покуролесил, не одни комитетчики на его совести, царствие ему небесное. Продотряды, что к нам за хлебом направлялись, – обратно ни один не возвернулся. С атаманом Антоновым опять же в лесах погулял. А в двадцать третьем поместный собор низложил Тихона. Патриарх тогда раскаялся, стал призывать верующих подчиниться Советской власти не за страх, а за совесть. Отец не поверил, говорил, будто принудили патриарха, силой, мол, заставили те слова покаянные возгласить. Но поутих папаша, к земле вернулся. Как-то не прознали про его дела. Лет пять, даже больше, только хозяйством занимался. Мать нарадоваться не могла: чинно все, благородно. А тут прошел слух: епископ Алексей Буй верных людей собирает. Отец, как прослышал, в город подался. Но вскоре вернулся. Это уж я хорошо помню. – «Слава тебе, господи, – говорит (это отец-то), – надоумил, просветил, направил на путь. Истинно православная церковь – вот кого держаться надо». Ну, ладно, истинно православная так истинно православная, нам что… А только стали, все больше по ночам, люди какие-то наведываться, человек по десять – и наши, и чужие. Сначала молились, все, как положено, а потом разговор шел: мол, в колхозы не вступать, помощи власти никакой не оказывать, что ни намечает – все супротив делать. А патриаршую церковь не поддерживать, молиться по домам, монастыри создавать для истинно православных… Помнишь, я школу бросил? Это тогда. Отец меня с собой взял – по селам идти, монастыри создавать, открывать людям глаза… Все бы ничего, да не утерпел батя, ввязался в одно дело – амбары с колхозным зерном подожгли. Меня-то не тронули – что с пацана взять, да я и не поджигал, а папашу под вышку подвели. Я до самой войны в одном монастырьке жил, истинно православных христиан. Святое дело патриарха Тихона продолжали.
– Он же покаялся, – несмело напомнила Аглая.
– А им-то что! Имя нужно было. Патриарх! А сказать все можно. Так вот там и белый билет раздобыли, чтобы на фронт не загремел. Кому раньше времени помирать охота, верно? Да и работы много было. Филю того отыскали, на свет божий вытащили. Мне тогда, после того случая, уйти пришлось. Мало ли что… Да только ерундой занимались. Мне лишь сейчас глаза открыли. Баптисты. Слыхала? (Аглая только головой покачала, – нет, мол, – палец так зубами и был прикушен). Они знают истину. Одна она. Эти, что вокруг всяких Филей вьются, только называют себя истинными, а от истины-то далеко. Ты вот в церкви стоишь, попа слушаешь, а что понимаешь? Ничего не понимаешь: бу-бу-бу да бу-бу-бу, по-славянски все. Детей опять же крестят. А что дитя понимает? А иконы? Сколько их, угодников-то, всем и поклоняются. В Библии же что сказано? «Не сотвори себе кумира». Это значит – один бог. Один! А у нас взрослых крестят, чтоб понимал, что делает, сам к богу шел, сознательно. И никаких церквей, никаких икон – один Иисус, ему наша вера. Ну, поняла?
Аглая вынула палец изо рта, стала растирать белый след прикуса, вздохнула:
– Поняла.
В доме у брата Серафима устраивались молитвенные собрания. Битком набивались в комнату, не продохнуть. Сам Серафим раскрывал Библию, водил пальцем по замусоленным, истертым страницам, отыскивал нужное место, молча шевелил губами, потом, вскинув голову и больше не обращаясь к книге, начинал говорить. И вовсе он оказался не молчальник – слова так и сыпались из него: про страдания Христа, про гибель его на Голгофе, про чудесное воскресение. Это было знакомо, и Аглая слушала с интересом, все понимая. Но потом Серафим переходил к «нетленному наследству, хранящемуся на небесах», к «растворению плотского Я в лучах божьей веры», – и ей становилось скучно, она только для приличия слушала смирно, смотрела на Степана, примостившегося возле проповедника: иногда ловила его испытующий взгляд и чуть приметно кивала, делала внимательное лицо.
В конце пели:
То все прошло,
и наконец я научился
быть ничто…
Через два месяца ее крестили в осенней холодной речке.
Она продрогла, долго не могла согреться, лежала, закутавшись в одеяло. Успокаивая, Степан впервые назвал ее – «сестра». Аглая хотела возразить: какая же я тебе сестра, жена я тебе, – но смолчала, озноб бил, зуб на зуб не попадал, до этого ли…
А утром он объявил:
– Собирайся, в поход пойдем. Веру нашу понесем людям.
Впервые за время их совместной жизни Аглая возразила:
– Да что ты, куда ж мне идти-то? Брюхатая ведь я.
– Смотри-ка! – удивился Иринархов. – Уже? Быстро ты… – Но недовольства на лице не было – гордился, видно, собой, своей мужской силой. – Ладно, оставайся. Живи тут, дожидайся меня.
Дождалась она его только сейчас, почти через двадцать лет.
4
После работы, когда переодевались в вагончике, Саламатина сказала Марине:
– Ты не спеши, задержись, поговорим.
У Марины зашлось сердце: прогонит, зачем ей в бригаде такая…
В изнеможении опустилась на лавку, руки плетями упали, не слушались, глаз на бригадира поднять не смела. Когда поступала – все Нине Андреевне выложила. Ну не все, про подвал не решилась, духу не хватило сказать, а так – все, как было: и про секту, куда мать втянула, и про Гришку пакостника, бесстыдника, и про Шурку свою… Теперь подумала: не надо было открываться, что им до чужих болей, небось у каждой своих хватает, еще смеяться будут, скажут – богомолка, от милиции бегает… Упрямая волна поднималась в груди: ну и пусть. Тут и вскинула она глаза, готовая ко всему.
Нина Андреевна смотрела на нее жалеючи, по-матерински, как и мать-то никогда не смотрела, добротой лучилось лицо.
– Худо тебе, дочка? – спросила тихо. – Я вижу. Что делать-то надо, скажи. Опять эти?..
Так неожиданно было все это – и участие вместо ожидаемого презрения, и слова душевные, теплые, – что слезы навернулись на глаза, комок подкатил к горлу, стыдно стало за только что метнувшуюся мысль. Как же могла она усомниться, такое подумать?
– Простите меня, простите, если можете. – Марина неумело ткнулась мокрым лицом в ее плечо, затряслась от плача.
– Ну, что ты, что ты, – Саламатина обняла ее, прижала к себе, стала гладить по голове, точно маленькую. – Успокойся. Все образуется, все хорошо будет, вот увидишь. Жизнь впереди – ох, какая долгая. Хорошая жизнь.
– В милицию меня заберут, – призналась Марина и близко посмотрела ей в лицо, размазывая ладонью по щекам слезы, пытаясь разглядеть глаза Саламатиной, угадать, как отзовутся в ней эти слова.
– И-и, – протянула Нина Андреевна. – Вон до чего дело дошло…
– Да вы не подумайте, – вспыхнула Марина, – я ничего такого не сделала и не сделаю никогда, это за то, что в секте той проклятой была, милиционер ко мне приходил, сосед он у меня, все поглядывает, доглядывает, а разве я виновата, что так вышло, я же никому ничего…
Она захлебнулась от волнения, шмыгала носом, спешила высказаться, боялась, что не дослушают ее, оттолкнут, не разобравшись.
– Да перестань ты мучить себя, – мягко остановила ее Саламатина. – Что ты все выдумываешь, глупенькая. Какой милиционер, чего ему за тобой следить? Это все нервы. Вот получишь отпуск, путевку тебе достанем, отдохнешь, не будут милиционеры мерещиться.
– А Шурка? – уже улыбаясь сквозь слезы, поверив ей, чувствуя, как утерянная было радость поднимается в ней, спросила Марина. – А Шурку куда?
– Придумаем что-нибудь, – тоже улыбаясь, ответила ей Саламатина. – Есть такие дома отдыха, где и с детьми можно.
Марина застеснялась вдруг своего растрепанного вида, заплаканного лица, стала, отвернувшись, приводить себя в порядок.
– Ох, спасибо вам, Нина Андреевна, – говорила она, прихорашиваясь без зеркала, на ощупь, разглаживая припухшее лицо, убирая волосы под платок. – И верно – чего я ему? Шпионка, что ли, какая? – Она засмеялась коротким смешком, подумав о себе так. – Или воровка? Да я сроду чужого не возьму.
Обернулась, глянула на Саламатину смеющимися голубыми глазами, все так и пело в ней: и в самом деле – ох, какая долгая и хорошая жизнь впереди!
– Вот и славно, – сказала та, – пойдем-ка ко мне. Сын из Ленинграда вернулся, на каникулы ездил. Чаю попьем с овсяным печеньем. Пробовала? Мне очень нравится. И конфитюр болгарский привез. Любишь сладкое?
– Мне за Шуркой надо, – несмело возразила Марина; очень ей хотелось побывать у Саламатиной, такой близкой она стала после сегодняшнего разговора.
– Успеешь, рано еще. Да и ясли круглосуточные. Пошли, пошли.
Хромой сторож долго смотрел им вслед. Марина помахала ему рукой, но он стоял среди панелей недвижно, как изваяние, точно сам был отлит из бетона.
Саламатины жили на втором этаже многоквартирного дома, в отдельной трехкомнатной секции. Все здесь Марине понравилось: и веселые обои на стенах, и большой ковер, и полированная удобная мебель, и телевизор на черных ножках, и украшенная бронзой и деревом люстра. Увидела она это из коридора, куда вошла, и сказала с искренним восхищением:
– Хорошо вы живете, Нина Андреевна! Я и не думала, что так можно.
– Подожди, получишь квартиру да обставишь – у тебя еще лучше будет.
– Да что вы, Нина Андреевна, где уж мне, – Марина даже руками замахала и засмеялась.
В это время из боковой комнаты вышел молодой человек в тенниске, синих техасских брюках с заклепками и тапочках на босу ногу. Был он высок, крепок, спокоен, добрым лицом очень похож на Саламатину, И Марина, враз смутившись, догадалась, что это и есть ее сын. Когда Нина Андреевна сказала, что сын ездил на каникулы в Ленинград, Марина представила его мальчишкой-школьником, ну лет двенадцати, не больше. А этот даже постарше Марины. Знала б, ни за что не пошла.
– Здравствуйте, – первой поздоровалась она и выжидательно посмотрела на Нину Андреевну.
– Это мой сын Сережа, – ободряюще улыбнулась хозяйка. – А это Марина.
Она ничего больше не добавила, и Марине подумалось, что они здесь, наверное, уже говорили о ней, обсуждали. Настроение вновь испортилось. Глянув на свои запыленные босоножки и на яркий ковер в комнате, Марина вдруг поняла, что войти в них не посмеет, а снимать стыдно – с такими ногами, после улицы, только по гостям и ходить.
– Нина Андреевна, – с отчаянием сказала она, – я ведь только посмотреть, как живете. Посмотрела и побегу, Шурка меня ждет.
– Ну-ну-ну, – Саламатина взяла ее под руку, – успеешь. Пойдем-ка со мной. А ты, Сережа, чайник поставь да на стол собирай. Отец пришел?
– Здесь я, – раздался откуда-то мужской голос, какой бывает у завзятых курильщиков.
– Паяет что-то на веранде, – пояснил Сергей. – Переодеться не успел, видно – горит.
– Ты там не сплетничай. – В голосе отца послышался смешок. – Я быстро. Минутное дело.
– Все как мальчишка, – посмеиваясь, ворчала Нина Андреевна, уводя Марину. – Войну прошел, седой весь, а не остепенится – все чего-то изобретает. Тут у нас ванная, заходи. Это полотенце для ног, а это чистое. Я тебе домашние шлепанцы дам, пусть ноги отдыхают.
«Как у них все ладно, – подумала Марина, причесываясь перед зеркалом, придирчиво оглядывая себя; ей хотелось понравиться Саламатиным. – Наверно и не ругаются никогда».
– Ну, что я говорил – еще и стол не накрыт, а я у ваших ног, – входя, сказал Саламатин-старший. – Здравствуйте, Марина. Я слышал, как вас зовут. А я – Федор Иванович. Ну, мать, чем угощаешь?
Он оживленно потирал ладони, предвкушая знатный обед.
– А я ведь тоже с работы, – укоризненно покачала головой Нина Андреевна и пожаловалась Марине: – Вот всегда так. Устала, не устала – корми мужиков, а они знай ложками стучат. Спасибо, Сережа в отпуске, помогает, а то – с объекта на кухню, телевизор посмотреть некогда.
Но Марина заметила – говорилось это беззлобно, как бы даже в шутку. И Федор Иванович тут же отозвался с хитроватой улыбкой:
– А там то же показывают: муж хоккей по телевизору смотрит, а жена кастрюлями на кухне гремит, смотреть мешает. Самый жизненный сюжет.
Саламатин и в самом деле был седым – черные его волосы серебром отливали. Худощавое, темное от загара лицо изрезали глубокие морщины. Но старым его никак нельзя было назвать. Может, оттого, что в движениях быстр, что серые глаза были молодо чисты и смотрели живо, смело, с веселым ожиданием чего-то.
Марина сравнивала их – отца и сына – и видела, что у Сергея больше от матери: черты лица мягче, взгляд внимательный, спокойный, и говорит негромко, неспешно, точно сам к себе прислушивается.
Все вместе, шумно, мешая друг другу и подшучивая, накрыли на стол.
– Ты расскажи, как там Питер, – попросил Федор Иванович сына. – А то ведь и не поговорили как следует.
Сергей помолчал, намазал себе хлеб маслом, ломтик сыра водрузил сверху, но есть не стал – положил на тарелку.
– Я как приехал, в первый же день на Мойку пошел, к Пушкину. Потом уж по городу бродил. Никого не спрашивая, куда глаза глядят. Хорош город, что и говорить! – Он смотрел куда-то мимо них всех, наверное, вспоминал, и приятно ему было вспоминать. – Я ведь, да что – я, все мы его по книгам, по фильмам, по картинкам знаем. И Смольный, и Зимний, и Медного всадника, и Аничков мост, да многое. А оказалось – ничего не знаю. Надо по его улицам пройтись, над каналами постоять, над Невой, воздухом ленинградским подышать… – Сергей откинулся на спинку стула, прикрыл глаза: – «Игла Адмиралтейская… сколь стремительно пронзает она голубую высь! Она – как сверкающий на солнце обнаженный меч, самим Петром подъятый на защиту города, так бы и воспеть ее поэту…» Ольги Дмитриевны Форш слова.
– А мне в войну довелось там быть, – сказал Федор Иванович. – Недолго, правда, меньше месяца: ранило, вывезли, а уж потом на другой фронт попал. Да и города тогда не видел, не до того было. Помню только бронепоезд наш, как за пулеметом сижу, нога на педали дробь отбивает, мелко так: дзинь-дзинь-дзинь – страха унять не мог. Это когда самолет на нас пикировал. Страшно было.
– Так ты ж его сбил, – подсказал Сергей.
– Может, я, а может, другой кто. Один я, что ли, стрелял?..
Ели они неспешно и так, словно сели за стол не ради еды, а только, чтобы поговорить, а поесть между делом, между разговором, потому и забывали вдруг о бутерброде или наколотой на вилку золотистой масляной шпротинке. Это удивило Марину. Дома мать всегда ела молча и сосредоточенно и ее приучала помалкивать за столом.
– Следов войны теперь уж и нет в городе, – как бы с сожалением произнес Сергей, и это его настроение уловил отец.
– Хорошо, что нет! – откликнулся Федор Иванович. – Память о ней осталась – вот что главное.
Парням послевоенного рождения война представлялась иной, чем пережившим ее. Умом они понимают, что война – это плохо, но где-то в тайниках души живет сожаление: поздно родились, вот бы и нам… Для них война – уже история, а не часть жизни. Об этом подумал Федор Иванович, слушая рассказ сына.
– В сентябре сорок первого фашистское командование секретную директиву приняло: «Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли… Путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей… С нашей стороны нет заинтересованности в сохранении хотя бы части населения этого большого города». Так и сказано было: «Нет заинтересованности». Словно о какой-то торговой сделке.
– Да, уж они старались, – вздохнул Федор Иванович, вдруг загрустив, размягчившись, поддавшись той минутной слабости, которая бывала у него следствием душевного соприкосновения с далекой своей юностью. – Я эту звенящую педаль забыть не могу. Довели же… А ты говоришь: нет следов. Вот они, следы войны. – Он постучал пальцами по груди.
Чутьем угадав, что разговор этот тяжел и горек для Федора Ивановича, и радуясь своей догадливости и готовности помочь ему, Марина спросила Сергея:
– Вы и «Аврору» видели? Громадная, наверное?
– Мне раньше тоже так казалось, – сразу повернулся он к ней и посмотрел прямо в глаза, взглядом благодаря ее за поворот темы. – А корабль небольшой, по нашим нынешним масштабам. В радиорубке – детекторный приемник, наушники. Все маленькое, скромное, неказистое. А ведь именно через эту простенькую аппаратуру утром седьмого ноября было передано написанное Лениным воззвание «К гражданам России!». Небольшой корабль, а вы верно сказали – громада. Так воспринимается.
Гнетущее чувство покинуло Федора Ивановича. Он смотрел на сына с обожанием, так и ласкал взглядом, видно, очень любил и гордился. Бывшее в его глазах ожидание, так поразившее Марину при первом взгляде, сменилось удовлетворением, внутренним согласием, точно дождался, чего ждал.
– Да, Ленинград… – Он тихо улыбался чему-то своему. – Не богом дан – людьми построен. Тоже, и пыль, и грязь – все было, а поди ж… – И повернулся к женщинам; в глазах его снова плескалось озерной рябью ожидание: – Это ведь от вас зависит, от строителей. Захотите – и наш город будет не хуже. А что? Запросто.
– У тебя все – запросто, – отмахнулась Нина Андреевна. – Ты попробуй – поработай в наших условиях; что ни день – то как у Райкина: сижу, курю. В доставке материалов – перебои, в работе механизмов – срывы. Сколько бьемся, чтобы нас на злобинский бригадный подряд перевели. Обождите, говорят, подготовиться нужно… Я на городском партийно-хозяйственном активе об этом хочу говорить. И о качестве. Это же больной вопрос. Верно, Марина?
От неожиданности Марина поперхнулась, залилась краской, быстро-быстро закивала согласно, лишь бы отвели взгляды от нее, дали прийти в себя. А никто и не уделял гостье особого внимания, это только казалось ей. За столом шел обычный для этого дома разговор, каждому было интересно то, что заботило кого-то из них.
– Уж что верно, то верно, – вставил слово Федор Иванович. – В новый дом вселяются – праздник, а потом мытарства начинаются. Новоселы строителям пятерки не ставят.
– Да где уж там, – горестно вздохнула Саламатина. – Нам и комиссия пятерок не ставит. Удовлетворительно – это пожалуйста. А что такое удовлетворительно? Дом не развалится, но жить в нем не ахти какое удовольствие. – Она снова повернулась к Марине. – Вот скажи, ты человек новый, свежий глаз: что надо сделать, чтобы качество повысить?
Марина опять засмущалась, не знала, что и ответить.
– Да что… всем работать лучше.
– Умница, – похвалила ее Нина Андреевна и тут же потянулась за чайником – долить ей свежего. – Ты пей чай, такого у нас не купишь – цейлонский. И печенье бери, не стесняйся… Ты верно говоришь – все работы надо более тщательно выполнять… Я уже прикидывала: если дом на «хорошо» сдаем, то теряем почти человеко-час на одном квадратном метре. Но теряем ли? Ведь в качестве выигрываем. Тут уж надо совесть свою рабочую спросить, что выгоднее. Вот на активе и поговорим об этом.
– А поддержат? – спросил Федор Иванович.
– Отчего же не поддержат! – вдруг осмелев, вспыхнув вся, радуясь своей смелости и свободе, воскликнула Марина. – Как приятно, когда дом всем хорош!
– А заработок пострадать может, – пояснил тот свою мысль. – Все-таки медленнее дела пойдут, квартальный план завалите, премии – тю-тю.
– А премию надо выдавать не за выполнение квартального плана, а за сдачу готового дома, – вступил в разговор Сергей. – В Ленинграде так делают, я в «Вечерке» читал.
– И с учетом качества, обязательно с учетом, – горячо поддержала Нина Андреевна. – Вот это дело! Спасибо тебе, Сережа. Теперь все прояснилось, теперь и впрямь можно на активе выступить.
– Можете принять меня почетным членом вашей бригады, – пошутил Сергей.
– А что, примем, Марина? – засмеялась Нина Андреевна и, обняв за плечи, привлекла к себе гостью.
– Примем, – заражаясь ее весельем, отозвалась Марина.
Совсем освоилась она, тепло было на душе, спокойно. «Какие люди, какие люди, – думала она с обожанием. – Хорошо-то как!»
Она с удовольствием пила чай с конфетами, с овсяным рассыпчатым печеньем, и ей хотелось, как девчонке, беспечно болтать ногами, смеяться беспричинно, весело капризничать, чтобы всем было приятно смотреть на нее и радоваться вместе с ней.
А разговор между тем опять перекинулся на Ленинград. Сергей что-то рассказывал – Марина и не вслушивалась, просто смотрела на него, и ей было приятно смотреть – открыто, не таясь, прямо в глаза.
Сергей встретился с ее взглядом, что-то произошло, он словно бы забыл, о чем говорил, нить потерял, запнулся, но тут же собрался, стал рассказывать дальше. Однако она заметила, что он как-то странно, с недоумением, что ли, несколько раз глянул на нее, будто понять хотел что-то. И тут она разобрала его слова:
– …поверить трудно. В наше время, в нашей стране! Но в музее фотография бывшей сектантки есть – молодая совсем. Семнадцать лет в яме просидела. Жертва богу.
Марину будто холодом обдало. Враз все перевернулось. О ком это? Не о ней ли? Как же узнали? И почему семнадцать лет?
– Ужас, что религия с человеком может сделать, – проговорил Федор Иванович. – Верно Ленин сказал – опиум для народа. Род духовной сивухи.
– Род духовной сивухи, в которой рабы капитала топят свой человеческий образ, свои требования на сколько-нибудь достойную жизнь, – уточнил Сергей.
Он снова глянул на Марину и осекся. Потухло, как-то постарело вдруг, омертвело даже ее лицо.
Томительная, неловкая тишина наступила. Все трое посмотрели на Марину и отвели глаза, не зная, что сказать, как поступить.
– Я пойду, – произнесла Марина чужим голосом и встала. – Поздно уже.
Нина Андреевна принялась уговаривать ее еще посидеть, какую-то музыку обещала включить послушать, но поняла, что ничего сейчас не исправишь. Она казнила себя за то, что допустила этот разговор, – ведь знала же, могла предвидеть, догадаться…
– Я провожу тебя, – сказала Нина Андреевна.
Оправившись уже, взяв себя в руки, Марина ответила почти спокойно:
– Ну, что вы, зачем же! Мне еще в магазин надо забежать, потом в ясли. Спасибо.
Но в глаза не смотрела, отводила взгляд, и губы дрожали.
– Нехорошо получилось, – сокрушенно покачала головой Саламатина, когда гостья ушла. – Дернул же черт завести разговор об этой сектантке. Я вас не предупредила – Марина тоже в секте была, у баптистов, порвала с ними, от матери ушла. Нелегко ей. А тут мы…
– Да, деликатностью не отличились, – поморщился Сергей.
Федор Иванович остановился у окна, смотрел как внизу, во дворе, мальчишки азартно гоняли мяч, галдели, спорили, хотя стемнело уже.
– Опиум и есть опиум – наркотик, – проговорил он. – Втянешься – больным станешь, как алкоголик. Трудно потом отвадить.
– Ты что же, считаешь, что Марине неприятно слушать, как ругают религию? – удивилась Нина Андреевна. – Да она хлебнула с ними, ее назад никакими калачами не заманишь. Опиум, конечно, и есть опиум, это верно. Да только в наш-то век кто к нему пристраститься может? Бабки одни старые, неграмотные. Молодежь к религии не привадишь. Вон Марина, на что в такой семье выросла – мать сектантка – и то плюнула и ушла. Состарилась религия, умирает.
– Вся она – как струна, – сказал Сергей, вспоминая, как менялась на глазах Марина, как смотрела на него с обожанием, с любовью прямо-таки; и вновь, как тогда; под ее взглядом, смутился, умолк.
– Ну, не скажи, – это не ему – жене возразил Саламатин-старший, только мельком, с недоумением глянул на сына. – Шутов такой у нас есть, специалист по дизелям. Ты слушаешь, Сергей? В бога вроде не верит, а туману всякого напускает – про таинственный дух, про телепатию, про чудеса. Тоже опиум. Мне помбур один, новенький, говорит сегодня: наука, мол, там, где руками потрогать можно, а душа своей жизнью живет. Это от него, от Шутова.
Сергей удивленно хмыкнул.
– Однако философ он, твой помбур. Для материализма, значит, свое, для идеализма – свое? Силен мужик!
– Нас, строителей, ругают, а выходит надо ругать вас, учителей, – сказала Нина Андреевна. – Плохо учите.
5
Урок шел как обычно.
Саламатин с указкой в руке медленно ходил вдоль доски, увешанной цветастыми картами, и рассказывал по привычке негромко, подавляя волнение, от которого все еще не мог избавиться, хоть и работал в школе второй год.
– Московский князь Дмитрий Иванович долго и упорно готовился к решительной борьбе с Ордой за освобождение страны от иноземного ига. Он стремился сделать Москву национальным центром всей Руси. Народ жаждал независимости и поддерживал князя Дмитрия в его начинаниях.
Класс слушал внимательно. Не было тех шорохов, скрипов, невидимой возни, которые свидетельствуют о том, что ученики устали, что им не интересно. И все-таки какое-то неудовлетворение, неясное беспокойство ощущал Саламатин, словно поступал нечестно. Ему казалось, что к уроку он подготовился плохо, говорит сухо, казенно.
– После сражения на реке Воже, о котором Маркс сказал, что «это первое правильное сражение с монголами, выигранное русскими», обе стороны стали готовиться к решительной схватке. Мамай собрал войско численностью около двухсот пятидесяти тысяч человек. Летом 1380 года он двинулся на Москву.
Вдруг безо всякой связи с тем, о чем он говорил, всплыло в памяти лицо Марины – как восторженно слушала она его рассказ о Ленинграде. Так вот откуда это беспокойство…
Он как бы со стороны посмотрел на себя, услышал свой размеренный неторопливый голос и подумал с внезапным стыдом: «Кому это нужно? Они же не первоклашки и сами могут это все узнать из учебника, а от меня ждут иной информации – живой, эмоциональной, может быть, – неожиданной…»
В классе возник шум, ученики задвигались. Женя Рожнов обернулся к задней парте, сказал что-то, Оля Безуглая беззвучно засмеялась в ответ, но встретила взгляд учителя и замерла в позе напряженного внимания.
«Я же молчу, – догадался Сергей, – вот они и…»
– Куликовскую битву выучите по учебнику, – произнес он. – А я расскажу вам вот о чем. – Он видел, как замерли ученики, как зажглись интересом их лица, и холодок боязни прикоснулся к сердцу: не провалиться бы. – Накануне Куликовской битвы князь Дмитрий приезжал в Троице-Сергиев монастырь, который находится в Загорске, неподалеку от Москвы, просил подсобить в борьбе с Мамаем. Вместе с князем на поле боя отправились монахи Пересвет и Ослябя. Их присутствие должно было еще больше поднять дух войска русского. Предание говорит, что Куликовское сражение началось поединком Пересвета и татарина Темир-Мурзы.
Краем глаза увидел Сергей, как взметнулась над партой согнутая в локте рука Жени Рожнова. Тихий, застенчивый, ни с кем не дружит, а временами его словно подмывает…
– Что у тебя, Рожнов?
– Можно вопрос, Сергей Федорович? По ходу урока…
Вид у него дурашливый – наверняка каверзу задумал. Но в то же время Сергей уловил в его лице какую-то напряженность, затаенную серьезность, даже смятение и сказал, подавляя недовольство:
– Мы же договорились вопросы задавать в конце. Но если уж начал – давай.
– В конце я забуду или звонок зазвенит, – смиренно потупился Женя. – А мне хочется выяснить: выходит, церковь была защитником народа, вдохновляла его на подвиги. Почему же ее называют реакционной? Значит, не во всем религия вредна?
Кто-то засмеялся на «камчатке». Женя не обратил внимания, смотрел на учителя выжидательно. Дурашливость сошла с лица, был он растерян немного и ершист внутренним непонятным протестом.
– Садись, Рожнов, – кивнул Саламатин. – Об этом я и хотел поговорить сегодня. Так что зря ты торопился с вопросом. А вопрос достаточно серьезный, и смеяться тут нечего. – Он поймал благодарный взгляд Рожнова и больше уже не смотрел на него, все время чувствуя, что тишина в классе не от одной лишь дисциплины, и радуясь этому. – Минувшим летом я был в Ленинграде, в музее истории религии и атеизма. Одна из его задач – показать людям реакционную сущность религии, то есть ответить на вопрос Жени Рожнова. В царской России православная церковь занимала главенствующее положение, и в музее можно проследить, как это положение укреплялось, как осуществлялась взаимная поддержка церкви и государства. Радищев в оде «Вольность» посвятил этому полные сарказма строки: