Текст книги "Горькое вино Нисы"
Автор книги: Юрий Белов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
– На работе все в порядке? – спросила я неожиданно для себя.
Он настороженно посмотрел на меня, прикрыл отворенную было дверь. Хрипотца появилась в голосе, когда ответил:
– В порядке. А что?
– Да так. Показалось. Ладно, заезжай. Если субботник не объявят…
– А про работу почему спросила? – не отставал он.
– Я же сказала: вид у тебя такой…
В это время Игнатий Ефремович вышел из своей квартиры.
Игорь руку ему подал, как старому знакомому. Они вышли из подъезда вместе, и я слышала, как Игорь спросил:
– Вам куда? Я на машине, могу подбросить…
Но в окно увидела, что уехал он один».
Сережа, Сережа, что же ты делаешь!
Мне Керимова сказала, что ты приедешь на свидание ко мне, и день назвала. Я едва личного времени дождалась, села тебе писать.
Не надо, не приезжай, очень тебя прошу. Не пара мы, не быть нам абиэлу. У нас же односторонняя помощь будет, не взаимная, ты мне будешь помогать, а я обязанной быть не хочу. В вечном долгу жить невозможно. Пойми меня правильно, Сережа, не в обиду тебе все это говорю. Не смогу я жить с тобой из одного только чувства долга и благодарности. А любовь? Нет ее у меня. Боль я тебе причиняю, знаю, но лучше так, чем судьбу свою всю жизнь испытывать.
Я честно жить буду, много работать буду, другим помогать буду – вот в чем моя тебе благодарность. А большего ты не жди.
Прости меня, прости, если можешь.
Вера.
24 июня.
Из дневника осужденной Смирновой В.
«Все смешалось в душе. Слишком много выпало на мою долю сразу.
Последнее письмо мое Сергей, наверное, не получил. Мне сказали, что в воскресенье поведут на свидание, и я совсем голову потеряла. Все валилось из рук. До обеда норму не выполнила. Теперь я на второй операции сижу, она посложней, внимания больше требует, а у меня перед глазами все плывет. Надо было отказаться сразу: не пойду, и все, не нужно мне это свидание. А я смолчала, лишь кивнула Керимовой, сказать же ничего не смогла, точно язык отнялся. Она посмотрела на меня внимательно, но тоже ничего больше не сказала. Надо было объяснить ей все, она поймет, но духу не хватает. Из писем-то она кое-что знает, да разве в них душу вложишь?
Все-таки я хочу с Сережей встретиться. И стыдно перед ним и перед собой. Обманывать его нельзя, грешно такого обманывать, Игоря можно было, а Сережу нельзя. Но как сказать в глаза, что не люблю?
Об этом только и думаю теперь. Только это в голове. Мне работать надо, соревнование у нас, а я сама не своя. Только настроюсь, включу машину, начну шов – он у меня расплывается, двоится… На море, помню, так: нырнешь с маской, вода чистая, все дно видно, а тронешь рукой песок, он взметнется и застит все, будто ночь пала.
Посижу малость, отойду – и снова прижимаю лапку, строчу, пока не замутится в глазах… А в голове одно: как мне с ним держаться, как сказать ему?..
Антонишина глаз с меня не спускает, но не подходит, ничего не спрашивает, тянет почему-то. Уж лучше б замечание сделала, отчитала. Но у нас отношения разладились, запросто она теперь не подойдет, сейчас от нее добра не жди.
А случилось вот что.
За стеной колонии стройку начали, новую производственную секцию возводят. Говорят, просторный корпус, с широкими окнами. Наверное, со второго этажа далеко видно будет… У той стены делать нам нечего – хозяйственные постройки, мы туда и не ходим почти. А вчера вижу: Антонишина к стене подошла, оглянулась воровато, нагнулась, камень подняла, бумажкой обернула и кинула на ту сторону. И уж сделав дело, встретилась со мной взглядом. Подходит, улыбается заговорщически:
– Я ничего не делала, ты ничего не видела. Лады?
Злость меня взяла.
– И люди с двойным дном бывают, – отвечаю. – А бригадиру не пристало режим нарушать.
– Так ты ж ничего не видела, – продолжает она с прежней наглостью.
– Не видела б – не сказала.
Тут она в лице переменилась. Зыркнула глазами по сторонам и зашипела, брызгая слюной:
– Смотри, Смирнова, как бы зенки не лопнули. Или в бригадиры метишь? Только от меня пощады не жди. Донесешь – я с тебя живой не слезу.
– Дура ты, – говорю, – кого пугаешь? Уж хуже того, что есть, не будет. В колонии мы, забыла, что ли?
– Вот строгий режим попробуешь, тогда другое запоешь.
– Ты сама скорее… – начала я и осеклась: что я с ней по принципу „от такой слышу“ разговариваю? Не на базаре ведь.
С тем и разошлись. Никому я не сказала в тот раз, смалодушничала. А Антонишина, видно, не поверила. Утром вызывала ее к себе Керимова. Что у них там за разговор был, не знаю, а только бригадирша вернулась с красными глазами, а на меня так посмотрела, будто огнем обожгла. Как только выпал случай, оказались мы вдвоем в коридоре, она пригрозила:
– Попомнишь меня, фискалка, я тебе так сделаю – до конца дней на карачках ползать будешь.
Откуда только такие слова у нее взялись, у примерной активистки? Сколько же она таилась, нутро свое подлое скрывала, лишь бы обмануть, в доверие войти, срок сократить…
Противно мне было слушать ее, но и напраслину брать на себя не хотела.
– Плевать мне на твои угрозы, – говорю. – Теперь только жалею, что не я сказала Керимовой.
– Не крути, ты одна видела.
– Видела, а не сказала. Стыдно теперь. Выходит, я на одну доску с тобой встала, такая же…
Договорить нам не дали, голоса за дверью раздались, Антонишина и шмыгнула в сторону.
Это потом стало известно, что записку строители принесли и дежурному отдали: вот так и раскрылось. Я же себя казню, что смолчала, ведь честной обещала быть во всем и до конца. Только не так это просто, перешагнуть через что-то нужно, а прошлое за подол держит, не пускает…
Значит, решила мне Антонишина отомстить. А как – это скоро и раскрылось. Не очень-то она на выдумку хитра оказалась. Злоба одна…
Подошла она перед самым звонком на перерыв, остановилась, наблюдает. На меня как раз накатило, строчка вбок поползла…
– Ты что же это, Смирнова, делаешь? – набросилась на меня Антонишина. – Производству вредить? За сознательный саботаж знаешь, что бывает?
Я голову подняла, смотрю на нее.
– С глазами у меня что-то.
Она распалила себя, пуще прежнего базарит:
– Нет, вы посмотрите, сколько она брака понаделала! Как в чужие дела нос совать, тут у нас глаза нормальные, очень даже зрячие, а как работу делать, долг свой выполнять, тут мы враз слепнем. Нет, я это так не оставлю, я рапорт напишу! У всей бригады трудовой подъем, каждая осужденная хочет ударной работой ответить, а Смирнова палки в колеса!
Машинки перестали стучать, все мотористки к нам обернулись. Стыдно мне не знаю как.
– Да я с лицевого счета внесу за брак, – слезы уже в моем голосе. – Надо же по-человечески…
– Как миленькая внесешь! Я тебя в таком виде выставлю, что ты не только внесешь, а…
Вдруг тихо стало в цехе, так тихо, что я услышала, как Антонишина зубами лязгнула, оборвав себя на полуслове. Она испуганно смотрела поверх наших голов, мы оглянулись и увидели в дверях Керимову.
– Антонишина, подождите меня у моего кабинета, я скоро буду.
В полной тишине прошла Антонишина через цех, и, когда скрылась за дверью, прозвенел звонок на обед. Но мы продолжали сидеть на своих местах.
– Антонишина от должности бригадира отстранена, – спокойно сказала Керимова. – Сейчас строители второе письмо ее принесли. Она через забор кидала, чтобы кто-нибудь в ящик бросил. Хотела цензуру миновать. Сегодня после работы соберем совет отряда, отсудим, кого назначить на ее место. А сейчас выходите строиться. Время обеда.
В столовой в этот день в последний раз была с нами Мурадова – кончился ее срок, от звонка до звонка отбыла наказание. Скоро сотрудник канцелярии проводит ее до вокзала, посадит в поезд, пожелает доброго пути. Она уже без нагрудного знака была, – видно, спорола, не удержалась, и сразу какая-то другая стала, уже не ровня нам. Похорошела, сияет вся, как невеста, хоть и седая уже. В последний раз съела с нами свою порцию борща, перловой каши, чаю выпила из кружки. А когда вышли строиться, отошла в сторону, краской залилась, хотела сказать что-то, но не смогла, поклонилась нам, а Керимову обняла, шепнула ей что-то, видно, хорошее – у лейтенанта лицо посветлело.
Мы молча смотрели, как пошла она через двор к канцелярии. Такая тоска сжала мое сердце, что дохнуть было тяжело. Свобода, свобода, желанная свобода… Вот она, рядом, за КПП, а пока одну только Мурадову встретит за глухой железной дверью, для нас же останется недоступной, для многих – еще долгие годы… Невыносимо сознавать это, вспоминать об этом мучительно и не думать – невозможно.
В молчании дошли до жилой секции. Здесь нам дали короткий отдых – в порядок себя привести, покурить. Мы с Нинкой сели рядом на скамью под легким навесом. Она сигареты достала, закурила, затянулась жадно, мне пачку протянула:
– Хочешь?
Я головой покачала.
– Ну и зря. Помогает, когда на душе муторно.
„Может, верно“ – подумала я и взяла сигарету.
Вдохнула в себя дым – словно наждаком по гортани прошлась. Закашлялась, слезы на глазах выступили. Нинка учит:
– Ты не сразу, не спеши… Помаленьку.
А мне в самом деле будто лучше стало – и в голове легкое кружение, точно вина выпила.
– Эх, счастливая Мурадова! – вздохнула Нинка. – Сейчас вещи в каптерке получит, переоденется и тук-тук-тук, тук-тук-тук… В январе и я поеду.
– Тебя что ж, на Новый год посадили?
– Ага… Мы с ребятами встретить хотели, а грошей нет. Выпили у Игоря и решили ларек вскрыть. Сторожиха там была, тетка такая, мы ее часто видели, наш же район. Подошли. „С Новым годом, бабуся!“ Окружили, смеемся. А один – камнем ее… Набрали бутылок, консервов каких-то и ко мне завалились. Бабке моей наплели что-то. Хорошо попировали. А утром милиция пришла. Сторожиха-то очухалась. Вот такие дела… Мы следователю все, как было, рассказали. И про Игоря. Он же научил: „Умные да смелые, всегда найдут где гроши взять. Вон ларек на углу – наше же все, народное“. Сам смеется, шуточки ему, а мы влипли.
– И его посадили?
– Игоря? Черта с два! Отец у него – шишка. До суда все замяли. На суде Игорь даже в свидетелях не был. Сами за все ответили. Следователь сказал, что лучше его не приплетать, детям, мол, ничего не будет. А нас всех в колонию.
– Рано или поздно прогорит, – успокоила я.
– Такое дерьмо всегда поверху плавает, не тонет! Отец всегда выручит. Важный такой, ни с кем во дворе не здоровается. На машине подъедет, не идет, а шествует к подъезду, как ходячий памятник. Мы его боялись даже. Скажет кто-нибудь: Пал Ваныч идет – мы и притихнем. Такой…
Я словно оглохла от этих слов. Нинка еще что-то говорила, я вижу: рот открывает, смеется, а не слышу ничего… Так вот это кто, вот какой Игорь… Не зря, выходит, совпадение имен меня настораживало… Мы, значит, в ресторане гуляли, по Черноморскому побережью катались, а ребята уже в колонии припухали…
– Чего – обкурилась? – Нинка у меня изо рта сигаретку выдернула, затушила. – Нельзя сразу так много. Еще загнешься.
Тут команда строиться раздалась. Я как во сне, точно полоумная какая, пошла, на место свое в строю встала…
– … а что? Специальность у меня есть, – услышала вдруг рядом негромкий голос Нинки, – устроюсь на швейную фабрику, на танцы буду ходить…
И снова все пропало. Одно осталось со мной – новая моя боль. Игорь, значит, все это натворил… Мой Игорь… Где же совесть его была? Как мог он веселиться, когда ребята пошли от него сторожиху убивать? Они же убивать пошли! „Все наше, народное“…
– Что с вами, Смирнова?
Керимова передо мной стоит, смотрит пристально. Отряд уже в цех входит, я и не заметила, как через двор прошли. Нинкин встревоженный взгляд мелькнул…
– Не знаю… Задумалась…
– Надо взять себя в руки, не распускаться. И события не надо опережать. Свидания боитесь?
– Боюсь.
– Напрасно. Вам это свидание очень нужно. Сами потом поймете. – Она тепло улыбнулась. – А он у вас хороший, очень хороший. Это большое счастье – иметь такого друга. Я говорила с ним сегодня…
У меня сердце едва не выскочило, а голос пропал, и я хриплым шепотом спросила:
– Он уже здесь?
– Потерпите до воскресенья. – Керимова взяла меня за руку повыше локтя – то ли пожать хотела, приободрить, то ли просто подтолкнула к двери цеха. – Идите, сейчас звонок будет. О работе думайте, в работе спасение от всех недугов. – Но тут же снова придержала руку. – Я спросить хотела: вы дома косметику употребляли? Ну, губную помаду, пудру там, почем я знаю… Бигуди…
– Конечно, – говорю, – а зачем…
– А затем, что и здесь надо. В меру, конечно. Купите в магазине, что нужно.
– Но зачем, для кого?
Она посмотрела на меня с сожалением.
– Для себя прежде всего. И для других тоже. Нельзя расслабляться, опускаться нельзя, даже в мелочах. Женщину в себе сохранить нужно, женственность.
Резко и коротко прозвенел звонок.
– Я пойду…
– Ступайте. И чтоб работа была. Я лично проверю.
Трудный был этот день. Я не знаю, что с собой делала, всю душу изломала, но заставила-таки сосредоточиться и до конца смены работала почти как обычно.
Антонишина снова за машинку села, на место Мурадовой, но я ни разу не посмотрела на нее, об одном только думала: чтобы не сорваться. Твердила себе: все хорошо, все нормально, шов давай, шов… Постепенно азарт охватил. Нет, думаю, я еще докажу, я еще волю проявлю, и не одну, а полторы нормы дам, перекрою, что до обеда не додала.
Только вечером, после звонка, разогнувшись, наконец, потянувшись до хруста, почувствовала я, как сильно устала. Ломило всю, а на душе легко было. „В работе – спасение…“ Верно сказано.
От потрясений своих оправилась – не такими уж и страшными казались теперь все эти новости. Что ж, про Игоря – какая это неожиданность? Вот если б хорошее что услышала, а что растленный тип – сама знаю. Сразу могла бы догадаться, как Нинка только имя назвала.
И встал перед глазами тот вечер. Я Сережу ждала, он телеграмму прислал, что прилетит. Мне в аэропорт ехать, а тут – Игорь.
Пока Сережу не встретила, пока не побыла с ним, не увидела, что иная жизнь есть и что она может стать и моей жизнью, я Игоря еще терпела, день рождения его поехала отметить в Нису. Мне его сравнить не с кем было: какой уж есть, где другого взять. А тут каждое слово его, каждый жест, поворот головы, шаг каждый – через память о Сереже пропускать стала, и так все омерзительно становилось – сил не было терпеть. Вульгарно все, неискренне, грубо…
– Ты не приходи больше сюда, – говорю ему. – Противен ты мне, знай это. Никогда больше нам вместе не быть, никогда.
Он опять пьяный был, подошел ко мне с ухмылочкой, спрашивает:
– Что, этот сосед замуж берет? Он богатый, верно. Но не богаче меня. И старый для тебя, все равно от него ко мне бегать будешь.
– Его забрали вчера, – говорю злорадно, а сама пячусь, отступаю от него. – И тебя посадят, всех вас, ворюг, пересажают.
Тут он в лице переменился, страшен стал. Молчит, дышит тяжело, и улыбка его сходит, губы гримасой свело.
– Крест нацепила, святую из себя корчишь, – проговорил он сквозь зубы. – А на чьи деньги ела-пила? На чьи деньги коньяк глушила, к Черному морю ездила? У-у, сука!
Он вдруг рванул с моей шеи цепочку с маминым золотым крестиком. Гнев меня ослепил. В каком-то исступлении схватила я тяжелый подсвечник и ударила его по голове. Он рухнул, как подкошенный.
А когда увидела его распростертым на полу, кровь увидела и как глаза его стекленеют, такой страх одолел, что сковало всю, точно паралич, летаргия вроде. Не помню, сколько я так над ним стояла. Но оцепенение прошло, я отшатнулась в ужасе, бросила подсвечник и вон из квартиры.
Всю дорогу до аэропорта и там, пока самолет ждала, правую ладонь саднило и жгло, будто я не подсвечник держала, а раскаленное что-то.
Извелась совсем, пока самолет прилетел. Сереже все и выложила. Спрятаться мне хотелось, исчезнуть, чтобы не нашли меня никогда. Да разве спрячешься?..
В скверике мы сидели, Сережа переживал не меньше меня, очень все близко к сердцу принял. Мне и пришла шальная мысль: а ведь это он мог Игоря ударить. Из ревности. Очень даже просто. Я его к этой мысли и подвела. Он, простая душа, и не заметил, думал, что сам.
Стыдно теперь вспомнить. И со стыдом этим должна я к нему на свидание выйти?
Вот это и мучало меня.
Но после трудного моего дня встреча с Сергеем не казалась такой уж невозможной. Я даже улыбалась, представляя, как он заволнуется, увидев меня, как робко поздоровается, как неловко будет ему оттого, что другой меня представлял – униженной, пришибленной, потерянной совсем. А я – вон какая, даже губы подкрашены и брови по-модному выщипаны.
Так я храбрилась, страх свой отгоняла, настроиться хотела на добрую встречу. А сил для всего этого уже не было. Мне бы поспать, да не положено раньше времени, после отбоя только. И еще на совет отряда идти. Вот чего мне совсем уж не нужно было. Однако пошла, села тихо, думала: подремлю, отдохну. Мимо ушей пропускала, что там говорили; про письма Антонишиной. В другую колонию они адресовались. Срок там поделец ее отбывал, что-то им нужно было срочно обговорить, да так, чтобы никто не знал.
– …правильно поступили. Вроде все у нее в порядке, а душевности, сердечности нет. Теперь-то она третью ступень – „Отличник труда и быта“ – не скоро получит. Выходит, не ошиблись мы…
Вполуха слушаю голоса, думаю дремотно, что коллектив всегда чутко человека чувствует, как бы он там ни заливался соловьем! И с Антонишиной вот…
– Смирнова, думаю, справится. Как ваше мнение?
– А сама она – как?
– Встань, Смирнова, скажи.
Вскакиваю, озираюсь растерянно. О чем говорят? Что я сказать должна? Да они же меня в бригадиры метят!
Усталость вмиг слетела. Чувствую, как щеки пылать начинают. Стыд-то какой! Они верят мне, а я… я уже глаз на них поднять не могу. Щеки ладонями закрыла, вот-вот заплачу.
– Так что скажете, Смирнова?
Голос Керимовой дружеский, улыбка в нем угадывается.
– Мне нельзя доверять, граждане, подруги мои, – говорю я с трудом. – Нельзя. Я видела, как Антонишина первую записку через забор кидала, а смолчала. Ей только и сказала, что нельзя так.
Ропот прошел, потом стихло все. Я собралась с силами, на Керимову посмотрела, ко всему готовая.
– Плохо, – сказала она, – плохо, что утаили. Но правильно что хоть сейчас открылись, что поняли… Повинную голову, говорят, меч не сечет. Как, активистки?
Вопрос она задала уж весело, и женщины заулыбались, закивали в ответ. Доброе слово здесь всегда ценят, дорожат им.
– А вы, Смирнова, садитесь. Или сказать хотите?
– Хочу, – отвечаю. – Спасибо сказать хочу. От чистого сердца. У меня теперь гора с плеч.
В самом деле мне хорошо стало, легко. Значит, уважают, доверяют. А в колонии ничего дороже этого нет.
Спала я в эту ночь крепко, без сновидений, и проснулась бодрой, с ощущением близкой радости. Но чем ближе час свидания, тем все беспокойнее становилось. Снова мысли горькие одолевать стали. С чем же я все-таки выйду к Сереже? Я виновата перед ним. И все эти годы, что мы знакомы, обманываю его. И со Светкой, и когда вместо себя хотела за решетку упрятать, и сейчас: ведь не люблю его. С ним мне хорошо, чище на душе становится, письма его нужны, опора нужна, но разве достаточно этого, чтобы назвать человека своим мужем?..
Но когда ввели меня в комнату для свиданий и я увидела его лицо, трепетное, устремленное ко мне, жаждущее встречи, вдруг поняла: никто еще никогда не был мне так близок и дорог.
Мы сидели за длинным столом, слева и справа еще были люди – женщины из других отрядов разговаривали с родственниками, а я не видела, не слышала их, я на Сережу смотрела, а он вдруг растворяться в воздухе стал, исчезать, я испугалась, что он совсем исчезнет, и вскрикнула…
– Успокойся, Вера, – проговорил он сдавленно. – Все хорошо, мы еще обо всем поговорим – и сейчас и потом. Я приезжать буду.
– Ты письмо мое не получил? Последнее? – Я слезы по лицу размазала, чтобы не мешали его видеть, и ждала ответа так, будто сама жизнь от него зависит.
– Я не знаю, какое ты считаешь последним, – виновато улыбнулся он.
Значит, не получил. Господи, господи, что ж я могла наделать!
– Ты, как получишь, порви его, не читай. Обязательно порви, не читая!
– Хорошо, порву обязательно. Зачем же мне его читать, если ты не хочешь.
Я глаз от него оторвать не могла, впитывала его в себя, каждую черточку запомнить хотела, чтобы долго потом жил он во мне, очень это было нужно, чтобы долго…
– Ну как ты? – спросил он и вдруг спохватился: – Мы же не поздоровались. Здравствуй, Вера.
– Здравствуй, Сережа.
Во взгляде его не было ни унижающей жалости, ни сострадания ненужного, одна только радость. Хотя нет, где-то глубоко в его глазах поселилась боль.
– Ты ни разу не написала: может быть, тебе нужно что? Посылки, правда, еще не положены, но я бандеролью могу…
– Спасибо, Сережа, мне ничего не надо, кроме писем твоих. Я здесь стала понимать, что человеку в сущности совсем немного требуется: чтобы уважали его, любили… Хотя что я говорю – разве это мало?
– Это очень много, Вера.
– А все остальное ерунда, ведь верно?
– Верно, Вера.
– Я хочу любить тебя, Сережа. – Что-то дрогнуло в его лице, недоумение в глазах мелькнуло, растерянность, и я, боясь, что все это расстрою, поломаю, поспешно попросила: – Ты это запомни пока, Сережа, запомни, а потом когда-нибудь поймешь. Это сложно очень, я не могу объяснить, но это очень важно для меня – чтобы ты это знал и помнил…
– Я пойму, – покорно, но с явной горечью пообещал он. – Ты не думай обо мне плохо, я ведь от тебя ничего не требую – никаких обещаний, никаких объяснений. Только знать, что я нужен тебе. А сама все решай. И потом – я ведь терпеливый. Профессия учителя не предполагает быстрых результатов, вот я и привыкаю… Я умею ждать, Вера.
Опять слезы затуманили глаза, а мне видеть его надо было, каждое мгновение дорого – оно же не бесконечно, время, отведенное нам.
– У тебя платок есть? – робко спросил он и с виноватым видом оглянулся на контролера: можно ли носовой платок передать?
– Да есть, есть, – досадуя, ответила я. – Ты прости меня, я сейчас…
На платке остались темные следы краски с ресниц. Какая же я, наверное, уродина, с этими пятнами на лице! Я терла щеки так неистово, что они жаром запылали.
– Страшная я, да?
– Ну, что ты, – кротко улыбнулся он. – О чем говоришь! Ты для меня…
Он вдруг осекся, замер, улыбка стала жалкой, и меня мгновенно ожгла догадка: письмо-то мое он получил.
Все было кончено. Он знает, что я его не люблю. Я сама во всем виновата. Но я не хочу, не могу допустить, чтобы у нас с ним кончилось.
– Ты порви его, – попросила я жалостно, – ты же обещал…
Я порву его, Вера, ты не думай…
– …и понять обещал…
– Ты верь мне.
Уже не было сомнений: я теряла его. Я сама этого хотела, добивалась этого, себе же противясь. Но хоть какая-то надежда должна остаться?
– Если человек очень хочет, он сможет. Я научусь любить, Сережа, я научусь… Только мне одной не под силу, одной очень трудно.
– Я знаю. Потому… – Он умолк конфузливо (я подумала, что он хотел сказать: „Потому я и приехал“), но тут же добавил поспешно: – Я очень увидеть тебя хотел, Вера. А с сентября мы будем видеться чаще – я в вашей школе работать буду.
День отдыха был, воскресенье.
Я шла по залитому солнцем двору, по иссушенной, утоптанной, белой от соли и сухости земле и думала об этом старом русском слове – воскресение. Сколько надежд в нем заложено, и вовсе не в том, не в изначальном смысле. Когда-то давно, не помню уж у кого, прочитала я строчки, которые почему-то не забылись, а может, забылись, но очень сегодня нужны были – и вспомнились, воскресли в памяти: „Помню, что одно только страстное желание воскресения, обновления, новой жизни укрепило меня ждать и надеяться“.
Я шла мимо курилки, женщины оглядывались на меня, и было в их взглядах нечто необычное, но я не стала отвлекаться на это, другое меня занимало. Воскресение, обновление, новая жизнь – вот о чем я думала. Как это случается, что слово, сказанное или написанное, вдруг отделяется от человека, даже переживает его и входит в судьбы других людей, помогая им понять и оценить происходящее, себя понять и оценить…
Отцвели уж давно
Хризантемы в саду,
А любовь все живет
В моем сердце больном…
Это Нинка пела. Плохо пела, ни голоса у нее, ни слуха. Но ей хотелось петь, душа просила, и именно это. Вот только что она понимает в любви? А впрочем, что вообще мы в ней понимаем, что мы про нее знаем, про любовь, про ее неизбывную власть над нами, про непонятную силу ее?
И вдруг я подумала с радостной убежденностью: нет, я его не теряю, я его только сейчас обретаю по-настоящему».