355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Белов » Горькое вино Нисы » Текст книги (страница 12)
Горькое вино Нисы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:25

Текст книги "Горькое вино Нисы"


Автор книги: Юрий Белов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

– За что же? – допытывался Антипов.

– Ой, погодите, дайте в себя прийти! – Сергей старался подавить в себе эту ненужную, неуместную радость. – А я ведь и не знал, что вы…

– Взяли вот, – сокрушенно вздохнул Антипов. – Верно говорят, сколько веревочке не виться… Жадность довела, гордыня неуемная. И глупость. Ходил бы в попах – горя б не знал. Церковь-то отделена от государства. Они только и могут, что разоблачать, фельетоны строчить. А тут на тебе. Ну, я – ладно. Вы-то как? За что?

На них смотрели с любопытством, под этими взглядами неловко было стоять посреди камеры и говорить о таком. Антипов догадался, подхватил под локоток, усадил на жесткую койку.

– А я звонил третьего дня, – Сергей все уводил разговор, все оттягивал ответ. – Какой-то человек все допытывался, кто я да зачем звоню.

– Так это ваш звонок был, – отозвался Игнатий Ефремович. – А следователь вдруг о каком-то Саламатине спрашивает. Откуда ж мне знать, что это вы. Сережа и Сережа… У меня как раз обыск шел, когда вы позвонили.

– Я и не подумал…

Антипов сидел рядом, смотрел на него выжидающе, хотел все же выведать, за какие такие дела мог попасть в тюрьму молодой учитель, такой стеснительный, такой совестливый и робкий с виду.

Рассказать ему надо было. Но после изнурительной и жуткой ночи, после всех этих потрясений сил у Сергея совсем не осталось. Вспышка странной радости при виде Антипова отняла последние. Уснуть ему надо было, забыться, да разве уснешь здесь…

– Игоря я убил.

– Тю-тю-тю, – изумился Игнатий Ефремович и пристально, откинувшись для удобства обозрения, посмотрел на него. – Неужто?

– Так вот вышло.

Ни сочувствия, ни жалости не было в лице Антипова, изумление одно, и Сергей с беспокойством впервые подумал о том, как трудно ему будет доказывать свою причастность к убийству. Наверное, настоящий убийца иначе бы вел себя, по-другому говорил о происшедшем. А неискренность, обман этот видны всем. Однако он тут же стал успокаивать себя: в конце концов для следствия и суда важны не признания обвиняемого, а доказательства его вины. Доказательства же есть – следы его пальцев на бронзовом подсвечнике. Остальное – уже детали.

– Выходит, зря я вас вызвал, – покачал головой Игнатий Ефремович. – Выходит, тут и моя вина. Я же думал…

– Да что об этом. – остановил его Сергей. – Теперь уж не повернешь.

– Когда же это случилось?

– Вчера. Поздно вечером. Я прилетел, а он там… к Вере лез…

– Д-а, дела, – опять покачал головой Антипов. – Родители и не знают еще поди? Вот горе-то…

Боже мой, как же он забыл об этом, о матери, об отце! Кровь застучала в висках, дурнота подступила с такой силой, что он едва сознания не лишился.

Антипов заметил его состояние и сказал ободряюще, переходя уже на «ты».

– А убиваться теперь ни к чему. Сам говорил, что назад не повернуть. Тебе сил и терпения надолго набираться надо. Ты молодой, все у тебя еще впереди. Суд это учтет. А потом, если уж по чести, не стоят они того, чтобы за них такие муки принимать.

– Кто? – не понял Сергей, сквозь одолевшую болезненную дрему едва разбирая его слова.

– Женщины, – спокойно пояснил тот. – Ты как хочешь религию можешь считать, дурман там или опиум, я и сам всерьез все эти бредни никогда не принимал, а только так скажу: сосудом дьявола, источником греха женщина в святом писании правильно названа. Очень даже правильно. Не Адам прельщен, а Ева, прельстившись, впала в преступление. А там и пошло, пошло – через века.

С трудом разлепив смежившиеся веки, Сергей произнес устало:

– Зачем вы так? Сами же знаете, что все это неправда. А мать? А сестра? А жена?..

– Ну, мать… Я о другом. Да ты приляг, ишь как тебя, – заглядывая ему в лицо, сказал Антипов.

– Нет, я посижу. Это нервное, пройдет… А что касается женщин, то вы совершенно не правы. Если так, как вы говорите, то все высокие чувства – любовь, нежность, восхищение красотой – все ложь? Одна похоть и существует?

– Одна похоть, – согласно кивнул Антипов. – А все остальное – дым, мираж, игра воображения.

Отходила дурнота, отпускала помалу. Полегчало голове, взор прояснялся, сила возвращалась. Теперь уже с интересом посмотрел Сергей на собеседника.

– Семинарист в вас крепко сидит.

– Да при чем тут это, – отмахнулся Игнатий Ефремович. – Я не от святого писания – от жизни иду. Тогда, когда меня Вера позвала, а вернее выпивку раздобыть, я примеры из Библии приводил не антирелигиозной пропаганды ради, как ты изволил заметить, а чтобы только внимание твое к данному вопросу привлечь.

– К женскому?

Уже и усмешка проскользнула в голосе Сергея, и он радовался своему возрождению.

– К нему, – не обидевшись на эту усмешку, продолжал Антипов. – Я ж видел, что ты еще мальчик, от папы и от мамы, уж не серчай за правду. А Вера – женщина, замужем побывала, ей все эти игры знакомы… У нее…

– Я вот что вам скажу, Игнатий Ефремович, – недовольно прервал его Сергей. – Вы Веру унизить хотите, очернить ее в моих глазах. Только труд этот ваш – напрасный. Никакая грязь к ней не пристанет. Она хорошая, только несчастная, так уж у нее все сложилось.

– Ну, несчастная – это так, – снова не обиделся Антипов. – Только ведь все несчастья – от самой женщины. Источник греха – она. Я почему тогда по телефону намекал? Думал, может, надо тебе приехать и все самому понять. Тогда не стал бы звонить, слова всякие ей говорить, а выкинул бы из головы, и все. С Игорем-то покойным, пусть земля ему будет пухом, они опять встречаться стали. Она по телефону с тобой говорит, а он ее дожидается. Ночевать даже оставался.

– Игнатий Ефремович! – протестующе воскликнул Сергей.

– Нет, уж ты послушай, потому что дело мое к концу подойдет, осудят, а там, может статься, и не свидимся более. Кто же тебе правду-то откроет?

– А кому она нужна, такая правда? – с болью спросил Сергей. – Сплетни это, а не правда.

Заметив брезгливую гримасу на его лице, Антипов отвернулся и произнес уже не с прежней уверенностью:

– Это не сплетня, это жизнь. А тебе, думается, надобно к жизни поворачиваться. Пора уже.

Догадка вдруг осенила Сергея, и он, вымещая обиду, высказал ее с неожиданной для себя жестокостью:

– От вас жена, попадья ваша, ушла, вот вы и охаиваете всех женщин подряд.

И по тому, как вздрогнул, как посмотрел на него и сразу же отвернулся, встал и отошел Антипов, Сергей понял, что все так и было.

Тут шаги раздались в коридоре, замок лязгнул, распахнулась дверь, и сержант вызвал Антипова на допрос к следователю.

Провожая его взглядом, Сергей с отчаянием, какого еще не испытывал никогда, подумал, что жизнь для него кончилась, потому что это – не жизнь.

Говорить им было больше не о чем, и мучительно было сидеть рядом и молчать, по-своему переживая общее горе. Чай давно остыл в чашках на столике перед ними.

– До сих пор поверить не могу, – снова сказала Саламатина и покачала головой; глаза ее высохли от слез, но лицо было припухшим, и она, по новой уже привычке, все подносила к губам измятый платок. – Не могу… Отец в Баку, в командировке, не знаю, как и сообщить ему. Все надеялась: может, ошибка какая, может, выяснится…

– Так вышло, – в который уже par сказала Вера, не глядя на нее, зажав коленями стиснутые ладони и желая одного только: скорее бы она ушла.

При встрече Вера так растерялась, так разволновалась, что не расслышала, не запомнила имя и отчество Саламатиной, и теперь не знала, как к ней обращаться. Полагалось бы мамой называть, раз уж так все сложилось, но язык не поворачивался, не могла она мамой ее назвать.

– Он же у нас один, – продолжала Саламатина, – и поздний. Сколько лет с мужем прожили, а ребенка все не было, мы уж смирились, хотели из родильного дома взять. Есть же, говорят, матери, которые отказываются. А Сережа родился, мы на него разве что не молились. Все ему, все ему. Война еще в глазах стояла, вот и хотелось, чтоб ребенок наш нужды не знал. Он тихим рос. Все, бывало, рисует или книжки листает. Сначала картинки смотрел, потом читать выучился – не оторвешь.

Образование получил, работать стал, жить бы да жить… – Она с трудом сдержалась, чтобы не заплакать, замолчала с платком у рта. – Сережа мухи не обидит, а тут…

Она не выдержала и тихо заплакала.

Стыдно и больно было слышать все это, и у Веры тоже глаза наполнились слезами. Но она не изменила позы, не стала вытирать лицо, только сглотнула горькую каплю, проскользнувшую по щеке.

Они по-разному смотрели на событие, которое свело их вместе. И то, что знала Вера, не могла и не должна знать мать Сережи. Но причину его поступка они объяснили одинаково.

– Я все думала, думала, как же он решился на это, – совладав с собой, продолжала Саламатина. – Сережа несправедливости не терпел, благородство в нем было? Мы как-то забыли это слово – благородство, а зря…

«Что она о Сереже, как о мертвом, говорит? – раздраженно думала Вера. – Был, был… Не похоронили же. И не расстреляют же его. Игорь пьяный был, Сережа бросился защищать меня…»

Она и не заметила, что стала думать о происходящем не так, как все было, а как Сережа предложил. Ей казалось, что и в самом деле он вошел в ту минуту, когда с искаженным лицом Игорь скрутил цепочку на ее шее… Но ведь он сам сказал ей: «Ты не мучай себя сомнениями. Все так и было бы, если бы я вошел». Конечно, он благородный. И действительно любит ее, если, не раздумывая, пошел за нее на такие муки.

Слова были странные, театральные какие-то, но она не замечала высокопарного стиля своих мыслей. Благородный и любит – разве этого мало? За это и выбрала его, предпочла Игорю.

– …даже если бы и не любил, и не с тобой это было. Мимо жестокости пройти он не мог, вот в чем дело. А сам добрым был.

– Ну, почему вы все – был, был, – не выдержала Вера. – Не его же убили.

Саламатина посмотрела на нее с изумлением.

– Что ты такое говоришь! Как можно! Я сейчас жизнь его оглядываю, как он рос. Понять хочу.

С той самой минуты, как неотвратимое, казалось, наказание за гневную вспышку, окончившуюся так трагически, стало отодвигаться, отходить и оказалось, что может вовсе миновать ее, Вера внутренне ощетинилась, как испуганная ежиха, выставила иголки, обороняя эту возникшую вдруг возможность спастись. Каждый казался затаившимся врагом: вот-вот упрекнет, пристыдит, разоблачит, призовет к ответу. Но постоянное нервное напряжение изматывало, уносило силы, и все труднее становилось сдерживать себя и вести на людях, как подобает.

– Вы простите меня, – проговорила она, по-прежнему не глядя на Сережину мать. – Поймите, мне не легко…

– Ой, что ты! – Саламатиной показалось, что сквозь непонятную Верину холодность и отчужденность наконец прорвалась душевная теплота, и встрепенулась, отозвалось в ней это, хотела даже обнять, привлечь, приласкать вчера еще чужую, неизвестную, несуществующую даже для нее и вдруг так страшно породнившуюся женщину, но не решилась. – Что ты, доченька, разве я не понимаю? Я все понимаю. Мы сейчас с тобой одним дыханием живем: я – мать, а ты… – слово «жена» застряло на языке. – Ты его любимая.

«Хорошо хоть не любовница, – уловив это ее замешательство, подумала Вера, и отошедшая было неприязнь снова стала подниматься в душе. – А ведь верно – кто я ему? Он все женой называл, ему это внове, мальчишка совсем… – Ее неожиданно поразило, что и о Сергее она думает с неприязнью, и стала ломать в себе это постыдное чувство, стала вспоминать его таким, каким нравился, и уже другой смысл вкладывала в те же слова: – Мальчик совсем… Как ему хотелось женой меня называть. Я и есть жена ему».

Ей казалось теперь, что она сразу, как только увидела его в Нисе, поняла: это судьба, мы должны быть вместе. Я же люблю его, думала она, я никогда так не любила, и мы были бы счастливы, если бы… И снова замыкался круг, снова сходилось все на том, что случилось и чего нельзя уже поправить и изменить. По крайней мере ей так думалось, она убеждала себя в этом. Если он любит ее и если он действительно благороден, он не мог поступить иначе, не мог не защитить ее, не заслонить собой. Стало быть, по логике вещей, и он прав, взяв на себя ее вину, и она права, доверяясь ему, поощряя его жертву, принимая ее. Все правы, и некому виниться, некому угрызаться совестью, никто никого ни в чем не может попрекнуть, пристыдить… Убеждая себя в этом, Вера гнала все другие мысли, другие чувства глушила, сомнения отбрасывала.

– …следователь так и сказал: право на защиту, Нина Андреевна, гарантируется Конституцией. Можно самим пригласить адвоката, и нам, Верочка, надо найти опытного, такого, чтобы сумел все суду объяснить. Ты поспрашивай у знакомых, а то ведь я здесь никого не знаю.

– Да, да, конечно, – покорно кивнула Вера. – Я спрошу.

Значит, ее Нина Андреевна зовут, думала она. Интересно, кем она работает? Я у Сергея даже не спросила. И вообще ничего не знаю о его семье… о его жизни. Кем бы мне Нина Андреевна приходилась, выйди я за Сережу? Теща? Кажется, это мать жены. А мать мужа?.. У Игоря мачеха. Моложе отца на девятнадцать лет. В подруги к Вере набивалась… Какая глупость! Она устыдилась своих мыслей. Но тут же нашла оправдание: нужна разрядка, нельзя, все время думать только о своем горе, никакие нервы не выдержат.

– Нина Андреевна, давайте я чаю вскипячу да заварю покрепче. Свежего. Надо же нам поужинать. Время уже позднее. Так мы совсем изведемся. Мы еще и завтра, и послезавтра поговорим. Вы ведь будете заходить?

У Саламатиной напряглось лицо.

– А я думала у тебя остановиться. Разве сейчас в гостинице место дадут? Ни родных, ни знакомых – только ты…

Нет, не укор был в ее голосе – только растерянность, только недоумение.

Какая же я, право, сама упрекнула себя Вера. Она же мать, ей во сто крат тяжелее, а я… И впервые на время ежиха распрямилась в ней, сложила свои иголки.

– Да как вы подумать могли, Нина Андреевна! Конечно, живите у меня, сколько надо, о чем разговор.

Я себе на раскладушке постелю. Студенткой на хлопок брала.

– А Сережа каждое лето в стройотряд ездил. Последний раз – на родину Гагарина.

Может быть, слово «последний», так некстати произнесенное и столько тяжелых ассоциаций вызвавшее, а может быть, воспоминания о, казалось бы, совсем недавней и такой теперь далекой поре Сережиной учебы, полной светлых надежд и мечтаний, болью отозвалось в сердце матери, – лицо ее – как-то сразу постарело, сморщилось, губы задрожали… У Веры не было сил видеть это лицо. Она стремглав выбежала на кухню, не сдержалась, дала волю слезам. Нина Андреевна вошла следом, обняла ее молча; так, сидя рядом на табуретках, плакали они, ни о чем не спрашивая и не утешая одна другую.

Потом они так же молча пили в комнате чай, думая каждая о своем.

– Знаете, Нина Андреевна, Сережа говорил, что ом там будет продолжать работать над повестью, – сказала, наконец, Вера. – Обдумывать, складывать фразы. Как вы думаете, бумагу и чернила или хоть карандаш ему могут дать?

– Какую повесть? – растерянно спросила мать.

– Ну, свою, в белой тетради…

Пораженная Нина Андреевна только кивнула, не смея признаться, что ничего не знает о белой тетради, что ни о какой повести и не слышала, чувствуя, как горький комок обиды подкатывает к горлу.

Страницы из белой тетради

Глашатая в Маргаве убили, едва он кончил читать царский указ, – накинули удавку на шею и поволокли в дахму – башню молчания. Там, наверху, на квадратной каменной площадке, трупы оставляли на съедение хищным птицам и бродячим собакам.

В толпе, собравшейся на площади послушать вестника персидского царя, а потом с криками сопровождавшей его труп до самой дахмы, были и ремесленники, и крестьяне, и кочевники, приехавшие в город по торговым делам. Но все они только смотрели на происходящее да подбадривали заправил громкими возгласами. Заправил же было семеро. С виду они тоже будто крестьяне или ремесленники, двое кожаные фартуки не сняли, но держались так, будто были из знатных, привыкших повелевать. Впрочем, кто-то распустил такие слухи – на базарах, в харчевнях, на постоялых дворах. Слухи появились еще накануне, росли, ширились, и через несколько дней весь город только и говорил, что о тайных посланцах неведомо кого, действовавших во имя спасения бедных, против иноземного владычества, против всех мощных. Боязно было слушать такое, но сердце замирало сладостно от надежд – а может, и вправду все теперь переменится?

Ждали, что будет.

И вот – началось.

На городской площади было сделано каменное возвышение, на его краю, свесив ноги, сидел царский глашатай – достает из сумки сушеный урюк, жует не спеша, поглядывает спокойно вокруг, ждет, когда сигнальщик отобьет колотушкой по медному кругу положенные сто ударов.

Стекалась толпа на площадь. Кто в домотканой одежде, кто в замусоленной, пропотевшей звериной шкуре, перекинутой через плечо, кто голый по пояс; в коротких сапожках с гнутыми носами, в кожаных сандалиях, босые, в островерхих шапках и лохматые, нечесаные, трезвые и навеселе – всякий люд. Больше было здешних, маргавских, ко и наезжих немало – из Бактрии, Гиркании, Хорезма, Парфии, Индии, Элама, Вавилонии, Согдианы, Мидии, из Китая даже. Останавливались, глазели на посланника, переговаривались, ждали новостей из далекой столицы. Спокойно все было, привычно.

Когда смолк, последний протяжный звук и сигнальщик спустился вниз, глашатай выплюнул урючную косточку, ловко поднялся, достал из той же сумки пергамент, раскрутил и стал зычно – далеко слышно – читать.

Тут и появились те семеро, протиснулись к самому возвышению, тоже стали слушать, задрав головы.

Но едва окончилось чтение, один из семерых вскочил наверх, будто бы легонько так толкнул глашатая плечом – он и упал к ногам стоящей вплотную толпы, задохнулся от злобы, хотел было подняться, но его пнули, придавили сапогом.

– Люди! – крикнул тот, наверху; голос у него был сильный, басистый. – Люди! Этот человек служит злу. А зло облачилось в царские одежды и хочет заставить нас отказаться от Доброй мысли, Доброго слова и Доброго дела. Но мы говорим: только эта триединая правда и есть истинная правда. И мы погубим зло, пока оно не погубило нас.

После этих слов и накинули глашатаю петлю на шею. Захрипел он, забился на земле. По толпе прокатился гул – и смолк.

– Люди! – еще более возвысил голос стоящий наверху. – Вспомним слова любимого нашего Барлааса: «Никакие боги не способны побороть зло на земле, только люди могут сделать это. Поодиночке зло завладеет каждым из нас. Сообща мы одолеем его и будем, счастливы». Так объединимся же, люди! Время пришло!

Шестеро за веревку потащили бездыханного глашатая, седьмой спрыгнул и пошел следом. За ним потянулась к дахме толпа.

Так все и началось.

Потом кинулись к дому наместника. Стража открыла ворота, видно, подготовлена была. Ворвались во двор, в покои, крушили все на пути. Крики, звон, стук… У семерых откуда-то появились короткие мечи. Они командовали – слушали их, не прекословили.

Наместника отыскали в кладовой – спрятался за большими глиняными хумами с вином, наполовину врытыми в землю. За бороду выволокли, один хум разбился, темное вино разлилось по земляному полу, наместник вывозился в этой грязи. Он так испугался, что только хрипел да пучил глаза.

Его посадили на кол на площади, неподалеку от того места, где недавно читал царское послание глашатай. С этого кола накануне сняли беглого раба, кровавые потеки были еще свежими.

Тот, кто толкнул тогда глашатая, снова встал на возвышение, приказал отыскать звонаря. Когда его, перепуганного насмерть, привели, заводчик сказал:

– Давай! Да погромче!

Сигнальщик ударил деревянной колотушкой по медному круглому листу: Дон-н!.. Дон-н!..

Толпа все прибавлялась. Никогда не собирались на сигнальный звон так быстро. Площадь была запружена людьми, теснились и в прилегающих улочках, вытягивали шеи, каждый хотел рассмотреть получше, что происходит, услышать странные речи.

– Люди! Пришел конец царствованию чужеземного владыки, своеволию мощных. Отныне в Маргаве хозяин – народ. Сами будем решать, что делать и как жить. Пусть каждый возьмет оружие, у кого что есть, – меч, копье, лук и колчан со стрелами, топор, дубину, – все сгодится, мы будем защищать свою волю.

– Кто это? – спрашивали в толпе.

Знающие объяснили охотно:

– Фрада, гончар, побратим поэта Барлааса.

Фрада сказал, чтобы все до сигнала вернулись к своим делам. Но разошлись не сразу. Толкались вокруг кола, на котором, корчась, медленно умирал маргавский наместник царя царей, судачили, грызли семечки. Потом площадь стала пустеть. Плотная, утоптанная земля была усеяна шелухой, раздавленным навозом, сенной трухой. Стаи воробьев слетались поживиться чем придется, гомонили, суетились. Один подлетел к затихшему, поникшему головой наместнику, что-то там его привлекло, но сесть побоялся, упорхнул.

Остаток дня и ночь прошли спокойно. Тихо было в Маргаве. И утром все пошло, как прежде: бойко началась торговля на рынке, вкусные запахи источали котлы харчевен, звенел металл в кузнях, земледельцы трудились в поле и рабы выполняли обычную работу. Люди еще не знали, что делать со своей волей.

Но в полдень снова поплыл над городом надрывный протяжный звон:

– Дон-н!.. Дон-н!..

Маргавцы узнали новое решение заводил бунта: мощные должны работать наравне с бедняками – возить навоз на поля, пасти скот, окапывать и поливать виноградники, стучать молотом по раскаленному железу – все делать. Кто откажется – того не кормить, а силу будет применять – тогда смерть.

На следующий день пошел слух: за городскими воротами ночью схватили двух мощных, которые хотели бежать со своими слугами. Слуг послали в каменоломни, а с хозяевами расправились на месте.

Вот тогда люди поняли, что дело затеяно не шуточное, что слабый и впрямь может побороть мощного.

В конце дня, ближе к вечеру, опять раздался надрывный сзывной звон. Сошедшиеся на площадь увидели немолодого уже клейменного раба и у босых его ног – человека в хорошей одежде, хоть и испачканной изрядно грязью и кровью. Кое-кто узнал в лежащем Роштана, состоявшего при правителе марубаром – приемщиком вина. Видно, он устал сопротивляться или пришиб его раб сильно – лежал смирно, ждал своей участи.

– Справедливости! – взывал к толпе раб. – Справедливости по священным законам Доброй мысли, Доброго слова и Доброго дела!

Подскакали на конях те семеро, заварившие кашу, – видно, были где-то вместе. Фрада соскочил с коня – стоявшие рядом подхватили брошенные поводья, – велел рабу:

– Говори.

Сигнальщик еще не отбил свои сто ударов, над площадью возникал и медленно замирал стонущий звук: Дон-н!.. Дон-н!..

– Я у него при коровнике, – раб посмотрел сверху вниз на хозяина. – Он мне сказал, чтоб подремонтировал крышу. Тогда я даю ему лопату, говорю: иди убери пока навоз, а я полезу на крышу. Ведь вы объявили такой закон… А он меня за это лопатой. Чуть голову не раскроил. Вот, – он откинул волосы и показал кровь. – Я терпеть не стал, притащил его сюда. Прошу справедливости.

– Так, – сказал Фрада и мельком глянул на Роштана. – Было такое?

Роштан встрепенулся, хотел выскользнуть из-под ноги, но раб придавил его сильнее.

– Но ведь он мой раб, я заплатил за него… у меня документ есть…

Фрада не стал больше слушать, легко поднялся на возвышение, тронул сигнальщика за плечо, чтобы перестал звонить.

– Люди! Этот человек хочет пить молоко, но не хочет убирать навоз из-под коровы. Он ударил ни в чем не повинного человека. Не раба – у нас нет хозяев и рабов – человека! Свободного труженика! Как нам поступить с ним?

Народ молчал.

– Как вы скажете, так и будет, – подбодрил Фрада. – Ну? Пусть он и дальше жиреет от безделья? – голос у него был совсем не злой, веселый даже, и глаза лучились добротой, но все видели, что ему не до шуток, что не добр он совсем к поверженному. – А может, набить ему в глотку навоза, чтобы знал, чем навоз отличается от молока?.. – И вдруг крикнул сурово: – Жить ему или умереть?

В толпе произошло движение, гул прокатился над площадью, но был он невнятен. Покрывая все голоса, выплеснулся из глубины женский вопль:

– Это он приказал забить моего мужа палками насмерть! А теперь мои дети умирают с голоду!

И сразу со всех концов раздалось:

– Умереть!

– Смерть ему!

– Накормить его навозом!

Те, кто стоял поближе, увидели, как на губах у Фрады словно бы улыбка прошла.

– Смерть ему, – сказал он.

Роштану накинули тонкую удавку, поволокли.

Вслед ему растерянно глядел раб. В глазах его застыло недоумение.

– Ну, не рад, что ли? – спрыгнул к нему Фрада. – Как зовут тебя, кто ты?

Все та же растерянность, то же недоумение еще было на лице раба, когда повернулся он к Фраде.

– Нет… я что… Кулу меня зовут. Мой отец родился в Ниневии. Он был совсем маленьким, когда мидийские и вавилонские воины ворвались в город. С тех пор все мы рабы – сначала у вавилонян, потом у персов.

– Теперь ты свободный.

– К свободе тоже надо привыкнуть…

– Что ты знаешь о Ниневии, где родился? – спросил Фрада, и боль послышалась в его голосе.

Кулу пожал плечами.

– Что я могу знать…

Тогда Фрада оглянулся – любопытные толпились вокруг них, слушали – и сказал:

– Пойдем сядем вон под тем деревом. Я расскажу тебе о Ниневии. И вы, кто хочет послушать, идемте.

Он сел на землю, прислонясь спиной к корявому стволу. Кулу опустился у его ног, а остальные расположились, кто где.

– О Ниневии мне рассказывал учитель Барлаас. Каждое слово запало мне в душу. Я все запомнил и теперь расскажу вам. Слушайте…

«Вот и пробил твой последний час, Ниневия! Горе тебе, город крови, обмана, грабежей и блуда!..

Царями вселенной называли себя твои правители.

Саргон Второй в гневе сердца своего покрывал покоренные страны бесплодием подобно нашествию саранчи. Города разрушал и сносил, и жег в огне. Бахвалился он жестокостью своей, перед богом Ашшурой бахвалился, и бог – покровитель Ассирии – терпел это.

Роскошный дворец построил Саргон на Ниневийской дороге, с крылатыми быками, у которых человеческие головы, возле главных ворот На стенах парадных залов не постыдился он оставить надписи о злодеяниях своих: „Натиском моего оружия я поднялся в крепость Мусасир, разграбил ее богатства и велел перенести все в мой лагерь. Ее крепкие стены восьми локтей толщины я снес и сровнял с землей. Дома их внутри крепости я предал огню. Сто тридцать селений вокруг я сжег, как костры, и дымом их, как туманом, я закрыл лицо небес. Полные амбары я открыл, и ячменем без счета я накормил мое войско. На луга я пустил мой скот, как полчища саранчи. Они вырвали траву и опустошили нивы“.

Жестокими, беспощадными были твои цари, Ниневия. Ты помнишь, как четыре захваченных в плен царя других стран, запряженные в колесницу, везли по твоим улицам Ашшурбанипала, и он млел от самодовольства, а насытившись этим, приказал посадить всех четверых в клетку перед своим дворцом.

Но он был последним из твоих могущественных царей, перед которыми трепетали народы. С его смертью кончилась твоя горькая слава, Ниневия.

И вот ты пылаешь в огне, колесницы безумствуют на улицах твоих, теснят друг друга на площадях, защитники твои умирают на крепостных стенах. Нет у них сил удержать натиск врага.

Пылает дворец, и царь Синшарришкун Сарак кидается в пламя, чтобы не видеть гибели твоей и позора и своего и твоего.

Бич щелкает на улицах твоих – для новых рабов. Катятся с громом колесницы – на них новые хозяева твои. Скачут всадники с пламенеющими мечами – враги твои, покорители твои.

Растут груды трупов, нет конца распростертым телам, спотыкаются о них победители.

Женщины твои колотят себя в грудь, стонут голосом горлиц: „Была Ниневия спокон веков, где ж ты теперь, не уходи, постой!“

Что же ты ответишь им, Ниневия?

Грабят серебро твое и золото, и драгоценности – нет конца им. Но ведь и не твои они, Ниневия, тоже награблены.

Где ж найдешь ты утешителя? Чем же ты лучше Фив Амоновых, разоренных ассирийцами при Ашшурбанипале? И там жители угнаны в плен и женщинам велено идти, задрав подолы срама ради. И их младенцев расшибали об углы домов и об их почтенных людях метали жребий…

Нет, не найти тебе защиты против врагов твоих.

Навеки уснули пастыри твои. Молчит бог Ашшура.

Другой же, неведомый тебе, бог говорит тебе, Ниневия: „Вот я – против тебя! И задеру я подол твой на лицо твое и покажу народам наготу твою и срам твой, и забросаю тебя мерзостью, и сделаю тебя отвратительной, и выставлю тебя на позорище…“

Вот какой паскудный конец уготован тебе, красавица Ниневия.

Все, кто слышит слух об этом, рукоплещут и радуются, ибо кого не постигло извечное зло твое?..»

Умолк Фрада. И долго еще тишина стояла вокруг.

Кулу смотрел на него с изумлением.

– Как сделать, чтобы никогда не повторялось на земле такое? – спросил он, наконец, с тоской.

Сведения поступали от верных людей, от посланных соглядатаев, но были они так не схожи, что голова шла кругом.

А время не ждало, и Гисташп понимал: если не сейчас, то уже никогда.

Он решил ехать в столицу, к Гутоссе, переговорить с ней с глазу на глаз.

Взял с собой сотню из парфянской конницы, старых, испытанных воинов – многие ходили под его началом в последний поход с Киром. Взял на всякий случай, понимал, что против царя царей ему так и так не устоять.

Уезжая, приказал никому ничего не говорить – мало ли что. О Барлаасе вспомнил мельком, эта забота была еще впереди, не до него пока было. Да и знал, что сам тот не откроется, не решится, все сроки прошли, никто бы и не поверил…

В дороге думал о разном, но то и дело вспыхивала одна горестная мысль: ах, Гутосса, Гутосса, неужели отступилась, изменила слову, предала?

Ложе было широкое – впору вчетвером спать, постель стираная, пахнущая свежестью, солнцем.

Гутосса давно уже легла, согрелась под пуховым, до подбородка натянутым одеялом, было ей уютно, хорошо.

А Гаумата все вышагивал по комнате, что-то у него не ладилось, беспокоило что-то, не давало покоя. «Как лев в клетке», – подумала Гутосса. У него и в самом деле грива была львиная, густая, до плеч, а шаг при его громадном росте – легкий, неслышный, звериный: ковер скрадывал тяжесть.

– Не терзай себя, – сказала она, зевая, – ложись отдохни, выспись. Тебе спокойным надо быть, уверенным.

Он продолжал ходить, не отозвался, головы даже не повернул.

– Камбис не посмеет вернуться, – успокаивала Гутосса. – Закон против него, он сам лишил себя права быть царем царей.

– Камбис мертв, – вдруг сказал Гаумата и остановился, уставившись на нее большими немигающими глазами: смотрел, как воспримет новость.

Но она умела владеть собой. Ничто не изменилось в ее лице, не дрогнула рука, придерживающая одеяло у подбородка. Гутосса ждала, что он еще скажет.

– Камбис мертв, – повторил Гаумата и отвернулся. – Может быть, убил себя, я не знаю. Знаю – от меча.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю