Текст книги "Россия в неволе"
Автор книги: Юрий Екишев
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Как я могу думать, что зря. Человек в здравом рассудке не может хотеть ни быть сломленным, ни сидеть, что при Сталине, что при Путине. Поменялось, оказывается, не так уж много: что тогда, что сейчас: признался – получи. Хотя технологии на месте не стоят, глядишь, скоро ленинский телефон сменят на какой-нибудь сотовый… Что тогда, что сейчас: не все красные таковы. Но всё еще есть те, у кого безнаказанность под крышей вышестоящего закона, культивирует древние садистские наклонности, кому доставляет кайф – ломать до талово, по безику, по-сатанински. Это природа нынешней власти, в маленькой её черно-красной проекции: ты, с кленовым листом, вор, ты беззащитен, ты в моем распоряжении, кругом – всё красно, и я могу сделать с тобой почти всё – и сделаю, если не признаешься, что ты – вор, черняшка, грязный обмылок общества в глазах его величества закона… Черно-красный знак "инь-янь", черно-красный символ бесконечной вражды и борьбы противоположностей, только не совсем симметричный: черняшки Липки, Костыли, Васьки – за красными особо не охотятся…
Красная идея, "рожденная революцией", воспетая в массе фильмов, от "Места встречи" до "Улиц разбитых фонарей", приучает стадо к страху перед законом – закон непоколебим, закон всегда прав, и даже когда не прав смотри пункт первый, и одушевленный закон этот – некто, надевший погоны, признак некоторого неприкасаемого ордена (ст. 317, 318), внутри которого – свой закон. И у красных и у черных – звезды. У красных – пятиконечные, у черных – восьмиконечные. И у черной идеи свой идеальный внутренний закон (делай людское; выделяй на общее; старайся, чтоб шло людям), гораздо более простой и понятный, чем у красных: прикрывай своих, молчи на допросах и при "звонках другу", не сотрудничай, ни на лагере, нигде, и главное – не сдавай, не сдавай, молчи… Сродни некоторым вечным ограничениям. Тогда как "красный" кодекс им позволяет практически всё: подкинуть наркотик, сунуть провокатора с микрофоном, вербануть стукача, подмутить ложные показания, запугать, запинать, забить током…
Со стороны эта война Красной и Чёрной звёзд, можно сказать уже почти столетняя, показала безвыходность этой войны для России: никто не победит, хотя все будут к этому стремиться. В нынешней России, когда из общества украдены основные средства, необходимые для нормальной жизни, резко возрастает грань – как жить? Нет денег, ну нет, негде взять – или идёшь, воруешь, или идёшь охранять чужое добро, или за некоторые подачки – надеть погоны, и получить зарплату, общагу, детсад ведомственный, а некоторым – цинковую робу в Чечне…
Разговор накоротке, на кортах, с одним из тех, кто идёт по чёрной дороге:
– И у нас многое уже не так… Раньше на лагере положенец заходил на кухню, пробовал, смотрел, чтоб полагающееся, что идёт на общее, никуда не уходило. Теперь смотришь, и там многое идёт в другую сторону, – показывает жестом – героином по венам: – вместо общего. Начинаешь разговор, и появляется кто-нибудь, мурчащий, что ты не прав, что не туда прешь по бездорожью… Хотя я живу – мужиком, кто мне что может сказать? Кое-кто отписывает на волю. Подъезжают люди к лагерю, вызывают этих на разговор за общее. Не идут, отсиживаются. Так и сидят – знают, что как только выйдут – вилы… А некоторые из авторитетных пошли на это с властью, – показывает жест пальцами указательными, друг о друга – жизнь душа в душу…
Сидим, неспешно разговариваем, торопиться некуда. Приходим к парадоксальному выводу: красные, черные, может, сами того не зная – сегодня приросли к одному телу (цвет его, масть, пока выяснять не будем). И иногда то, что не могут сделать одни, делают другие… Две руки одного организма, месящие жестоко кровавое месиво…
Конечно, не все красные – звери и садисты. Есть те, кто и кипятку принесёт, и телефон поможет затянуть, кто и воров ловит не ради галочки. Идёт такой опер Михалыч в какой-нибудь притон в пригороде, находящийся – все знают – в длинном покосившемся бараке времён последней новостройки. Завидев его, местные торчубаны поникают головами: О-о-о-о, труба… Михалыч прёт. Опять Верка банчить не будет…
Сидят на корточках, худые высохшие, вечно молодые – у многих от наркотиков рост замедляется, волосы не растут, и они и в тридцать выглядят подростками. А Михалыч даже здоровается с некоторыми:
– Сашок, здоров… Что, на кумарах?.. И ты здесь, невменяшка? Вовка, лысая головка, к тебе обращаюсь…
Сидит Вовка, подпирает стену, трясет его болезнь, штормит Вовку – умную головку похуже Джорджа Клуни в "Идеальном шторме". Он знает Михалыча, и тот его, как облупленного: Вовка противоречив – хочет вмазаться, и где-то в самой своей глубине – мечтает освободиться, не вмазываться никогда, хотя этого никогда, никогда не будет, потому что героин умеет ждать. Неделями, годами, десятками лет. Даже закодируйся, освободись совсем, женись, брось такую жизнь, заведи детей – может наступить этот миг, страшный и манящий, когда всё горит, и надо взять доз, пяток, не больше, чтобы самому раскумариться…
Да ведь принесла нелёгкая Михалыча – будет торчать в подъезде, пока не появится тот, кого он выслеживает, кто ему нужен. И Верку не тронет (она уже наверняка всё попрятала по нычкам, и пельмени варит – вдруг Михалыч заглянет для профилактики…). И Вовку, даже были бы у него эти пять доз – не тронул бы, знает, что он только себе, только полечиться. Не нужен Вовка Михалычу (возиться, оформлять по 228-ой на годик посёлка, а притон, и крупные птицы, летящие поклевать корму – перескочит в другое место, перелетит). Михалыч ловит, так уж ловит, с некоторым достоинством, не сажает подряд эти головки дезоморфиновые – неинтересно, не качественно… Когда же он сломится отсюда…
Вовка не выдерживает: – Михалыч, ты бы шёл отсюда. Видишь – болеем… Дай нам взять. Сам знаешь – только себе, только себе… – у Вовки зубы стучат. На дворе лето, а он кутается в телогрейку. И Михалыч, как уже не раз бывало, со вздохом соглашается:
– Ладно. Я на два часа отлучусь, пообедать. Но через два часа, чтоб вас видно не было, – и идет, и садится в свою оставленную далеко за забором, побитую "четверку" с лоховским багажником на крыше… Все, дорога есть – Вовка первый ломится к Верке (он договорился – значит, первый. Остальные – в очередь), торопливо затоваривается, и уходит – Михалыч через два часа будет точно, это проверено.
Не все и таковы. Есть те, кто дослужился до начальника районной милиции – увидел, что творится, что "не то пальто!" – и пошёл в адвокаты: всяко лучше защищать, чем сажать… Но и таких единицы…
В целом всё же оба ордена в самых своих верхушках во многом неосознанно, а некоторые сознательно, служат одной и той же силе, которая старается быть незаметной, бесцветной, безмастёвой – безжалостно распоряжающейся пехотой, солдатами той и другой стороны, только в своих интересах, только в своих. Когда вша-процентщица, насосавшийся клоп – становятся пастырями, которым подчинены и овчарки, и волки – то стаду конец…
Многие и с красной и с черной стороны это чуют, но в рамках своей собственной жизненной ситуации, не могут это выразить – что же за сила всем сейчас водит и пытается управлять, и что же будет с ними, когда исчезнет стадо, или когда все в нём перекрасятся в красное и черное…
В коридоре увидел Лёху-Измену и Аблаката. Обрадовался им, как родным. Их куда-то вели со свёрнутыми рулетами. Успеваю пожать руки, спросить, куда их? Они в унисон, радостно говорят: на прожарку… Ух ты, точно, весна началась, а я и не заметил – вши стали усиленно плодиться по всему централу… "Вот она пришла, весна, как паранойя", обан-бобан!...
Охранник не прерывает, смотрит в сторону. Потом, когда Аблакат и Лёха, всё оборачиваясь, скрываются в двери пролёта, ведущего вниз, в баню, охранник – молодой русский парень, простой, круглолицый, и видно с такими же мыслями, спрашивает у меня:
– Ну что, как дела? Что нового?
И этот тоже попал в день сурка. В дурке доктора заражаются от пациентов – глотают на ночь колёса – соники, колют друг другу укольчики "от нервов" – короче, как говорится, сидят на "одиннадцатом номере"… И здесь у охранников – тоже самое, заразные болезни, только посерьезнее: та же клетка, что у нас – у коридорных и в душе, и в голове… Кто из нас сидит? И кто свободен?
– Да вроде всё по-старому, – говорю я. – Кто страну разворовывал – продолжает. Наверное, ещё не всё продано. Кто перцем банчит по-крупному – то же самое. А здесь вот мы… И вы…
– Ну, да… Ну, да… Что же делать, – грустно соглашается он.
– Пойдём пока, раз нечего делать. По крайней мере – мы придём к власти – этого безика не будет. Да и милиции тоже не будет…
– А и правильно, зачем она нужна…
Организм тюрьмы потихоньку, но верно, переваривает тысячи человеческих судеб, и арестантских, и милицейских – и выплёвывает: кого на волю, кого в лагеря или посёлки, малолетки или крытки, а кого и дальше вниз-вверх по служебной лестнице, оставляя следы в душах и головах каждого. Женщины, малолетки (одних "Малых" на централе несколько, может и десятки, а на лагерях – сотни), люди, шерсть, осужденки строгие, поселковые, больничка, подследственные (строгие отдельно; 228-я, наркотики – отдельно), тубики и вичевые, трюмы-изоляторы, баландёры – всё это большое хозяйство требует иного взаимоотношения "красных и черных". И зачастую здесь всё наоборот: стараются тех, кого общество окрестило "закоренелыми" преступниками, прошедших многое, элиту, короче не по объявлению набранных – распределить на все людские хаты. В этом есть свой простой резон – кто ещё будет работать с вновь прибывшими? А смотрящие и поговорят, до тонкостей разберутся – кого как назвать, кого может по ошибке не туда закинули – кто из шерсти, а кто и обиженный…
Дверь камеры за вновь прибывшим захлопывается – и он уже сразу должен определиться, всё ли у него по жизни было ровно. Не было ли чего, гадского, блядского… Естественный тюремный отбор, лекарство от беспредела и хаоса, и одновременно, инициация новых потенциальных солдат столетней, неутихающей войны… Малолетки по понятной (и убогой) мысли закона, содержатся отдельно, отрезаны от остальных (но только не для тюрьмы, не для зеков – дорога на малолетку есть почти всегда) – чтобы варились в собственном котле, чтоб не старались идти по "кривой". И зачастую это гораздо хуже, чем если бы просто сидели бы они со всеми, да мыли полы:
"В такой-то хате (на малолетке) за халатное отношение к "Д" (дороге) был опущен такой-то…" – по незнанию взяли и сделали первое, что пришло на ум. Нет, чтоб просто пару раз прорезать по чеклажке. Слышали звон, да не знают, где он… Слышали, что за это наказывают, да и порешили по-своему. Их пытаются вразумить: "Зачем же так сразу. Вы что там охренели?" – разбирая дело, отписывают им, что так не надо было делать. Ответ действием не замедлил ждать: "В той же хате, за то, что поступил по безику и опустил такого-то, опущен такой-то…"
Хоть стой, хоть падай, разбирая плоды, взращенные нынешним законом. На малолетних зонах – ещё сложнее. Там выжить месяц – это как несколько лет лагеря, а иногда даже на сколько ни умножай – всё равно не получится. Из ста безумных дней не склеить одного нормального.
Каких там только нет мастей – количество может зашкаливать за сотню: много спишь – "бизон", "бандерлог"; прошёлся босиком, без тапочек, по полу – "пешеход"; когда сидел на долине и пролетел вертолёт – изволь там и оставаться, пока не пролетит второй; кто-то провёл пальцами по глазам, "загасил" – бегай за ним хоть весь день: "разгаси! разгаси!"; что уже говорить, если капнет слюна или зубная паста на одежду, и не дай Бог! – случайно брызнет капля с долины – замордуют; "кондиционер" втягивает испорченный воздух и бежит на решку – выпускать дыхание…
Вариантов – сотни. На взрослой зоне эти масти в расчет в основном не идут – там делают скидку на неразумность, кроме, конечно, особо тяжких мастей, когда человек законтачился по полной – не отмоешь. Иногда это способ избавиться от сильного конкурента, иногда способ перераспределить от богатеньких их передачки, которыми они похрумкивают под одеялами, иногда возможность получить некоторые, имеющиеся и там, блага.
Мишаня, вспоминая о малолетке с содроганием (как практически все), не мог не отозваться с некоторой долей уважения о тогдашнем хозяине зоны, который мог даже "поляну накрыть", вызвать его и ещё парочку-троечку парней с Севера, из Коми, которые, появившись на зоне – навели хоть какой-то порядок и некоторое умиротворение в этом дичайшем хаосе. Как графитовые стержни в ядерном реакторе. Только человеческий кошмар и хаос гораздо менее управляем – здесь сильные и крепкие за одну ночь могут скатиться на самый низ "мастёвой пирамиды", приводя к очередной жестокосердной власти очередных наиболее безжалостных малолетних временщиков (способов – сотни: чуть стемнеет, закатать в одеяло, и делай что хочешь…). Северяне с Мишаней хоть как-то, врезавшись в это дикое с любых точек зрения, хоть физической, хоть психологической, чернобыльское, хиросимовское безумие – принесли с собой традиции северных лагерей и сплоченности – хоть на несколько месяцев дали вздохнуть не только воспитателям (о них – какая может быть забота у детей) – нет, тем, кто остался один на один с такими же как они, брошенных заживо в ад.
Волчара, Мишаня, Хмурый, Безик, Амбалик, и многие другие, прошедшие все круги малолетней преисподней (воображение Данте по сравнению с их реальностью, отдыхает) – что им приготовил "цивилизованный мир"? Что им, пробравшимся военными тропами ежедневного, ежеминутного боя, ежечасного бытия начеку, на фоксе, уготовало общество ВТО и рынка? Мир фантиков и неоновых реклам – что может дать душе? Душе, балансировавшей на смертельном лезвии. Что они всё ещё живы – вообще чудо. Что не омертвели души, которые загоняют в те же окопы – три года, шесть лет – вдвойне чудо. По ним проехал бездушный красный танк, засыпал землёй – выбирайтесь, как можете… – и они откопались, отжились, не умерли, как ни хотела бы того система, пославшая их души в газовые камеры современной малолетки.
История Амбалика вообще уникальна. Его взяли в четырнадцать лет, через две недели после начала его десятого в жизни учебного года. Взяли прямо в классе. Пришли, и застегнули наручники на запястьях сзади – на глазах у всей школы. И повели куда-то. Та, которая потом родит ему троих детей, подруга сестры – этого даже не видела.
С тех пор – шестнадцать лет лагерей, с перерывами на несколько дней свободы. Но это не удивительно – удивительно другое: несмотря ни на что Амба Ставропольский, Саня-Амбалик – человек счастливый (как предсказала ему прабабушка: этот много испытает, но будет из всей семьи самый счастливый), человек женатый, семейный: трое сыновей – шесть, восемь и десять лет – которых он заделал на коротюсеньких лагерных свиданках от той, что вдруг открылась ему, что готова и ждать его и воспитывать этих сорванцов, и терпеть ещё многое (это ещё не все – у Амбалика есть ещё и дочка, девять лет, которая навещает бабушку с тремя братьями, и те её пасут и оберегают, как сестру и как принцессу) – что может вытерпеть русская женщина?
К Амбалику приехал отец на свиданку. Тщедушный, на полторы головы ниже, пожилой человек. И ругается:
– Давай, сына, пора остепениться. У тебя всё-таки семья, дети. Хватит тут по зонам, пересылками…
Амба, на воле послушный мнению старших, отца в первую очередь, здесь, чувствуя границу, грань, что папик его не достанет через стекло, через телефонную трубку, обрывает его бегущую назидательную строку:
– Стоп, стоп. Давай не будем. А ты сам-то о чём думал, когда мамка нас троих тянула? А ты двадцать шесть лет всё по зонам, всё по пересылкам, по этапам… Ничего не попутал, папа?
Отец умолк. Давится слезой, а сказать нечего – правда. Но и сердце уже не то, не жесткое, мягкое, как у ребёнка – жжёт, давит в груди. Молчит, тянет валидол из кармана, вздыхает, только смотрит умоляюще, что Амбалик одумается, но тот непреклонен:
– Стоп, давай о другом… Как мамка? – на эту тему выписывает стопари по полной. Некоторое время после Амба даже скидывал звонок, если высвечивался папкин номер. Но потом тот всё равно добился своего, отобрав сотовый у мамки, когда она звонила Амбалику (а чем ты сможешь победить отцовское сердце?):
– Ну всё, Саш, хорош. Не сердись. Я это, я, папка твой. Ну, у нас всё хорошо. Твои были на каникулах. Старший всё на лошади катается, или на плоту по пруду. Удочки я им сделал по руке, из лозы. Графитовые-то, нынешние, не нравятся мне, в руку не ложатся. Средний – с ним, как пришитый, или с бабкой-то поросят кормить ходит, то гусей… А младший – угадай в кого? Даю по сотке на конфет-манфет, младший – сразу наводит движуху: давайте, скинемся, купим что-нибудь Лизке… Лизавета, кстати, тоже неделю пробыла (совсем вытянулась за несколько месяцев)… Да, даю по сотке. Младший: хотите, у вас будут лежать? не хотите? Эти простодырые – всё ему отдают, а он – то в игровые автоматы просадит, то Лизку на такси прокатит до города и обратно, то ещё куда денет… Приезжай, давай, не сердись на отца. Мне ведь уже шестьдесят скоро, не забыл?
Вот такая традиция. Вот такая семья. Вот такая любовь – жена Амбалика, узнавшая про новый срок, который ему тут накрутили: четыре и два за "побег" (собирали ягоды рядом с посёлком, красные на суде сами троили, не знали, что сказать, какой побег: один говорит, сняли с поезда, другой – с машины, а третий, классический – пешком – но всё равно "четверу" добавили, видно, сверху сказано – рецидивистов крепить, вот и крепят) – только коротко замечает:
– Никуда не пиши. Шли почтой документы, здесь адвокат разберется, только никуда не встревай. Должны перевести по месту жительства, и тут ты у меня скоро выйдешь. Всё понял? Домой пора, а то они (дети) меня уже измучили. Говорят – папка выйдет, тогда будем слушаться! И почему-то я им верю… – Амбалик вздыхает, говорит – сейчас, минутку, – высовывает голову из-за одеяла, занавешивающего его полуночный разговор от пики, от глазка смотрителя: – Ну что, меня нет, и в хате движуху некому изобразить? А ну давайте-ка, кому молчим? опять мент родился…
Он прав. Услышат его ровный, методичный издали разговор – засекут. Дальше уже возможно по обстоятельствам: могут трубу отмести, могут у хаты телик отнять, может дежурящая сегодня на продоле Оля-блондинка заподозрит, что он не спит, и обидится. А когда женщина обижается – она может всё…
Третий час ночи. Стоим с дорожниками (кто дежурит ночью), вокруг общака – делаем груза в трюма. Все мои знакомые уже знают в какой я хате, и что я вернулся из двухнедельного заточения в одиночке на ИВС. Амбалик сидит на корточках перед кормяком. Он до пояса обнажён – мелькают его татуировки, сделанные ещё на малолетке, из которых выделяются два черепа в СС-овских фуражках по обоим плечам – "отрицалово". Но Оля их не видит – она только слышит его медовый голос:
– Оля, какое имя… Ваши мелкокалиберные глазки… Моё разбитое сердце… Оно только ваше… Не кусочек – только целиком, как ты могла!... Нужна шапочка, чтоб его сшить… Что, откроешь?.. Сейчас принесёшь?
Мы не спеша делаем своё дело, одновременно слушая и наблюдая, как из огромной тучи, которой является темперамент Амбалика, бьёт очередная молния в очередную жертву – слепая молния, называемая любовью… Тюремная, наверное, самая слепая, потому что очень яркая.
"Юра, с Бр. приветом, с наилучшими! Я опять в #2 (втором трюме), на десять суток.?** закрыли за то, что глазок сломал на прогулке в боксике. Короче, опять я. Юра, если будет такая возможность – чего-нибудь из съестного, и бурбулятор. Заранее благодарен за суету и понимание, борьба продолжается. С бр.ув. Слава России! Твой я."
Это Лёха-Скин. Опять заехал в трюм. Связь с ним будет только в 6 утра из верхней хаты, когда появится вода, чтоб можно было помыть руки и груза – связь только по долине, по мокрой. Упаковываем маленький китайский кипятильник в несколько пакетов и запаиваем на фитилях из туалетки (бурбулятора, то есть двух лезвий и провода – нет, поэтому надеемся на этот). Следующий груз – три очищенных яйца, сдавленных в одну гибкую сосиску, обмотанную нитками. Ещё груз – котлета, брусок ветчины, и последний – ветчина, сало, чеснок. Продержится какое-то время. Пока запаиваем в шуршуны (шуршащие полиэтиленовые пакеты), пишем сопровод: "Ночки доброй, брат дорожник! Всего наилучшего тебе от Господа Бога. К сути: гони этот груз, вернее, три нестандартных груза в #2, Скину. Всего наилучшего "Д" (дорожник) такой-то хаты", раздается цинк – два удара ложкой по двери напротив нашей хаты, через продол, на котором стоит Оля.
Амбалик усиливает и так неотразимую атаку своего обаяния, а наши дорожники принимают по долине почту. Они успевают проточковать малявки, отправить их дальше по дороге на решке, получить отработку – Амбалик всё сидит, Оля всё стоит. Кормяк уже открыт, хотя это и запрещено. Амбалик уже протянул руку, и ждёт когда Оля положит ему иголку в руку:
– Мадам, ваша маленькая ручка… Как же вы будете мне печь пирожки, я же такой нежный муж… Пироги, тапочки, ждёшь меня, годика через три, а, Оля?.. А нельзя ли фотографию такой прелестной женщины… Или девушки? Ах, уже есть ребенок, четырех лет? Мы его сейчас усыновим? Дочь?..
Мне приходит груз от Копиша – свернутые листы первых глав рукописи. Вместе с сопроводом, малява:
"Юра, здорово были! Мои добрые тебе. Я что-то не понял немного. Продолжение у тебя на руках, или еще только будет? Если не всё загонял, то пихай, что осталось. Так интересно почитать, нормально! Кто такой Денис Давыдов? Там за свободу где пишешь не всем, наверное, понятно. Напиши тоже подробное объяснение. Например: "Абсолютная свобода в том, что какие-либо ограничения он делает сам себе, а не кто-то, в рамках своего достоинства, веры, цели и т. д." Сам смотри, ты же пишешь свой взгляд, и выражаться только твоё мнение должно. Сам нормально вроде, ты как? Пока вершу на этом, сам не хворай. С теплом бр. Я (С.К.)"
Привожу в слово в слово, стараясь соблюдать правило хроник – здесь не должно быть только моего мнения, может, и правда, стоит как предлагал Безик – записать недельку нашей жизни здесь, без прикрас – и сделать учебный фильм для тех, кто ещё живет во сне, в маленькой камере своего сознания.
Амбалик сегодня просто в ударе – девочка из женской хаты прислала длинное, как стенгазета, письмо, просто откровенное до предела (его приводить не буду), телефонные звонки, и ещё Оля, наивная и прекрасная, чья маленькая рука растаяла в его, чей вовсе и не мелкокалиберный голубоглазый взгляд из-под ресниц, тютчевский, удивительный, растаял в карей Амбаликовой пропасти, который ещё несколько минут после прикосновения к её рукам, глазам, душе – кружится по хате, вдыхая и выдыхая, как бегут после марафона:
– Уф, ну вы всё видели?
Столетняя война, бесконечная и непонятная снаружи – продолжается. Где-то жесть, битье, пытки, а на другом конце – любовь, пусть такая, но когда она искренняя, тогда как известно – кто много любил, тому много простится…
С утра от Копиша новая м (мулька):
"С бр. теплом, привет дружище! за ночь вырос флюс – пошёл в медчасть. Всех врачей отделал, а тут заходит Хозяин. Я и ему вцепился в ухо и все мозги съел. Он тут же, при мне остальных ** отжарил. Я им неделю писал, пока флюс не вскочил. Ещё что-то с ногами. Нет ли у кого крема "Боро-фреш" "Боро-плюс" Что-то с суставами. Еле хожу. С бр. теплом, бедненький я (С.К.)"
И так далее, в этом ключе.
Люди бывают разные – черные, белые, ** (красные)…
– Амбалик, а как же, что она?..
– Так это она меня охраняла от злых арестантов!
Рушан-Татарин, стоит посреди хаты, курит, склонив свою чингисханскую шлёмку набок, закрыв один глазик, оставив другой полумесяцем, выпуская дым тоже боком, из-под тоненькой кривой полоски усиков – весь как татарский герой мультфильма, обретший за год на централе брюшко и неистребимый аппетит:
– Короче, Амба, кончай эту любятину. Может, закинемся?
– Татарин, тебе бы только пожрать, – Амбалик накидывается на Рушана и начинается обычный бой без правил, когда один стучит по вздрагивающему, смеющемуся, тельцу татарского Вини-Пуха, Вини-Руша: – Ой-ой! Ну хватит! Я же пошутил!
– Как ты мог, это же любовь! Какая тебе любятина-жеребятина…
– Всё! Любовь, любовь, пойдем жрать, опять пюрешка остынет, у меня уже голова болит от голода!
Бичики, пюре, пюре с бичиками, булики, с вольняшками, без вольняшки – ежедневное меню с вариациями. И жизнь Амбы и многих – этап, пересылка, лагерь, этап, столыпин – бесконечное однообразное разнообразие.
Идем по коридору. Девушек не успели завести в хату. Они всячески упираются, хоть посмотреть, хоть спросить:
– А кто тут Саша Амбалик?
– Да вот он, – конвойный указывает на Амбу. Девушки вздыхают:
– Действительно, красивый…