355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Екишев » Россия в неволе » Текст книги (страница 18)
Россия в неволе
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 18:05

Текст книги "Россия в неволе"


Автор книги: Юрий Екишев


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

Продолжу.

Им нужен не просто закон. Им нужен такой закон, который отделит их от нас. Который позволит им воровать предприятия и месторождения. И наказывать за "сотовые" почти как за убийство. Чтобы согласно "закону" красная милиция, как овчарки этого режима, могла не вдаваясь в вопросы совести, пасти наиболее буйную часть захваченного русского стада (самых покорных пасут "красные пастыри" своими сладкими на устах речами). Закон – тонкая, колючая сеть, рабица, запретка, которой отделились от общества "красно-голубые", вернее красные стригут периметр концлагеря. Там, за запреткой "закон" действовать перестает. Он нужен только для того, чтоб их собственное беззаконие не было видно обитателям бараков, и не было обличено.

Сегодня, по сути тот, кто не вошел в "красно-голубое братство" находится в опасной зоне, где по написанному ими "закону", по букве его – можно осудить любого в России. Любого русского. Любого, кто считает, что живет на своей земле.

Я пытаюсь записать, как зимой заехал в эту хату, но в настоящее время пейзаж вокруг совсем другой. Противоположный тому. На улице в тени 32. Спички не загораются, мокнут. Ваньке зашел шоколад, и он лежит рядом с этой рукописью. Чья-то рука тянется к нему с чайной ложкой – топить не надо, и так все растаяло. Листы бумаги липнут к руке с ручкой. Сергей с Ваней бегают по хате с антенной, чтобы поймать хоть еще один канал, отличный от официозного второго, по которому бесконечный олимпийско-сочинский карнавал и пугалки про экстремизм, драки с кавказцами, как следствие, очередное ужесточение закона о "разжигании костров", хотя это же мало-мальски убогенькому...

О, включились какие-то межзвездные войны...

...понятно каждому мало-мальски думающему человеку, что причина всего – власть (вернее режим, не от Бога же не власть). А то, что она реагирует на общество ужесточением законов – признание собственного бессилия. Где еще, кроме как не в оккупированной стране, принимают законы власти против общества?

Итак, зима. Нашу предыдущую хату растусовали. Всех раскидали по подследственным. А я заехал в поселковую осужденку, или безумный транзит, или что одно и то же – поселковый спецлютый…

Старшим в хате был Гарик.

Гарик проплавал на централе очень долго, года полтора. Когда я в январе с рулетом под мышкой и сумкой-баулом, вошел в камеру 79 (где до сих пор и нахожусь), как раз истекли полтора Гариковых года здесь. Он попал в эту ловушку в результате юридического казуса. Сам он с Одессы, славного града царицы нашей Екатерины, Ушакова, Потемкина, угроз Турции-Порте, а затем союза с ними против Франции. В силу разных причин (некоторые он так и не высказал, самые важные и опасные – о своих врагах и их намерениях) он вынужден был срочно сменить Дерибасовскую на подмосковное Солнцево, или Хорошево – уже не помню. С кем уж там, в космополитичной Одессе, у него не заладилось – уж и не суть важно. В Москве у Гарика все более-менее утряслось: работа в автосервисе, заработок на семью. Но Одессу не бросил – иногда наезжал, навещал родителей. Во время последнего визита немного поиздержался. И вынужден был занять у знакомого 150 долларов, все "по-чесноку": под расписку, на небольшой срок (да и деньги-то по московским меркам смешные), на несколько месяцев, до следующего приезда. Оснований беспокоиться, что он их не вернет – не было никаких. Да и родители на ногах – несколько небольших магазинчиков – все же позволяли располагать нормальными возможностями. Единственная ошибка Гарика, что он поделикатничал и не стал брать у батьки с мамкой (они потом ? потратили на его вызволение в десятки раз больше).

Судьба не имеет сослагательного наклонения. И нынешние российские законы, и (не наше) правосудие имеют совершенно четкую направленность – против человека.

В Москве на бензоколонке Гарик повздорил с каким-то некоренным москвичом (русский в столице России – уже меньшинство) – подрался. Его потащили в суд, где за то, что он смазал по явно не очень русской физиономии жителя столицы с пропиской – дали три месяца поселка (знай, местечковая, пусть и русская, шпана, свое место).

Все поменялось с точностью до противоположности тем основам, на которых строилась и осваивалась русскими Россия, страна руссов, которых теперь судят на своей родине неизвестно за что.

Поскольку поблизости с Москвой поселков нет – Гарика отправили в Коми. Отсидел. Но как только прозвенел, еще вдали, звонок – вдруг срочно вызвали в Сыктывкар, и повезли на централ. Звонок подошел, но Гарик не вышел. Оказалось, что пока он осваивал солнечную комариную и болотистую неведомую страну – на Украине его кредитор деловито, чисто по-хохляцки, подал эту бумажку на 150 долларов в суд. Гарика объявили в розыск. И не найдя, заочно приговорили к трем годам.

Вот такие игры с законностью и законом, по сути с линией нынешнего фронта между правительством и обществом. Даже начальство централа пребывало в шоке – а на каком основании все же держать Гарика? Задержать нельзя отпустить. Запятую лучше поставить там, где себе будет спокойней. Хотя по законам России – он свободный человек, и не осужден. Но вроде и выпустить никак не годится – там он где-то осужден... Хотя сумма спора 150 долларов, вызывала смех. Но видимо, в далеких краях, месте боевой славы некогда воинственных россов – дело-то теперь неважно, раз для них это серьезные, на три года жизни тянущие, деньги.

Юра Х…чик только вздыхал, и мял подбородок, увидев очередную бумажку из личного дела Гарика: "Вот ведь чудные украинцы, за 150 баксов готовы удавиться... Сколько это в переводе на сало?.."

Год с лишним Гарик куда-то писал, чего-то добивался, слал жалобы всюду, от омбудсменов до "Интернешнл амнести", что только больше затягивало дело, потому что все ждали – вот-вот придет окончательная бумажка и его с облегчением выпустят. И забудут, как о мучительном кошмаре.

Но машина кривосудия, очень туго и медленно вращается в сторону оправдания (хотя, где-то там, в Конституции, написано что-то, что никто не может быть признан виновным и т.д...)

Нынешнее кривосудие, исходящее от определеных кругов, уже само в себе несет признаки родовые, признаки, обличающие не столько преступников, сколько трусливых и прогнивших авторов законов. С одной стороны необычайная мягкость ко всякого рода педофилам и прочей педерастическо-лесбийской нечисти, и с другой стороны космические, немыслимые срока за разбой, превышающие и убийство, да и все остальные. Авторы – извращенцы, трясущиеся за свои деньги. Авторы законов и те, ради кого они их написали – голубая масть, готовая сажать даже "за критику высших чиновников" (экстремизм, ст. 280, недавно еще ужесточенная). Для них закон – это забор, за которым, в принципе, и желательно, чтобы оказались все мало-мальски активные и смелые люди. Шерлок Холмс, Пинкертон и прочие злые гении сыска тут совсем ни при чем. Люди, которые сегодня оказались за решеткой, в большинстве своем, попали в тюрьму не в результате детективного расследования. Они здесь – потому что настолько слаба и труслива власть, и потому что служащие им "правоохранители" получили от них карт-бланш на любые действия. Любые – очные, заочные, мочить в сортире, хватать по подозрению и просто потому, что так хочется, не ограничиваясь никакими принципами, никакой мифической для них совестью, никакой адекватностью... Стоят ли три года человека 150 баксов? Смотря чья это жизнь. Для клопов, возомнивших себя благодаря безумным гедонистическо-фрейдистским теориям вершителями судеб, жизнь Гарика, каков бы он ни был, зол или добёр, простоват или умен – раз он не из их круга – жизнь стоит именно столько. И более того, неважно где находятся эти кровососущие – в России или на Украине. Друг друга они понимают без слов. И понимают, что их единственный шанс – стоять друг за друга, и прощать своим, таким же педофильно-ориентированным, все. А остальным, извините – ничего. А посмеете взять себе хоть кое-что: пойдут срока огромные в этапы длинные…

Когда я заехал в эту хату, в январе, здесь был некоторый напряг в отношениях. Стояла несколько наэлектризованная атмосфера.

– Мне еще вчера сказали, что ты заедешь, – холодные глаза Гарика в полутьме изучающе ждали моей реакции. Но я просто пожал плечами: конечно многим приятно повышенное внимание к их персоне, я вроде к таким ранее не относился. Я у себя дома, на своей земле, что со мной может приключиться такого уж неожиданного! Зла никому не желаю, разговариваю спокойно, лишнее не спрашиваю, поскольку и о себе практически не распространяюсь – жизнь научила.

– Слушай, в хате есть балалайка (т.е. сотовый) даже две. Только давай ты вечерком отшумишься... По личняку.

– Ладно, мне не к спеху.

– Конфеты есть у тебя? У моего близкого сегодня днюха...

– Нет. Я все оставил там, на колхоз...

Действительно, пришлось основную часть продуктов оставить там, куда тусанули большинство.

– Но дня через три, – продолжил я, – загонят дачку. Ну, или через четыре, как там на воле парни смогут...

– А нельзя завтра?

Гарик хватал все и сразу. Я уже потом узнал, что в тот день, только утром, из хаты перевели Шувала, которого Гарик обозначал как "один человечек мне тут мешал". (Шувал еще заедет к нам, и мы еще полежим на соседних шконарях). Я устроился на нижнем шконаре в противоположном от Гарика углу. И стал собираться с мыслями, перечитывая "Темные аллеи" Бунина и размышляя о прошлом и будущем. Вечером Гарик пригласил меня в свое купе и предложил отзвониться, но все время нервничал и резко вскакивал и бегал по хате, все время возвращаясь и молча нетерпеливо посверкивая совсем не южной сталью во взоре.

Только со временем, за несколько дней, я заметил, что телефоном могли воспользоваться либо Гарик, часами гнавший какую-то ночную любятину: а ты? а я? а ты что? – да его приближенные, еще три человека. Остальные молчали. Мне это было непонятно, и тем более не по душе. Но резко вводить другие порядки – дело здесь неблагодарное, особенно когда еще толком не знаешь кто с кем и против кого, когда есть такое разделение. Я – с одной стороны вообще вне этой системы отношений, вне китайского иероглифа "инь-янь", нарисованного красно-черными красками без оттенков, которые то враждуют, то приходят к хрупкому равновесию и даже к некоторому взаимному проникновению и сотрудничеству, а кое-где и к симбиозу. И сразу принимать сторону какого-либо лагеря в хате: Гарика с тремя подручными или братвы, неприятно холодной по отношению к ним, не стал.

Но доступ к телефону у меня был сразу и безоговорочно – Гарик бы не выдержал молчаливого недоумения с нескольких сторон, и кроме того, с одесской осторожностью опасался вступать в конфликты, особенно с неизвестной силой.

Он мгновенно потеплел, когда дня через три звякнул кормяк, назвали мою фамилию, и – в хату потекли бесконечные пакеты, передача от братвы. Интересно иногда смотреть, как древние принципы статусного потребления разбивают некоторые умы, устраивающие в каждой камере свой режим, свою ауру, свою постанову...

В предыдущей хате мы молча, даже не сговариваясь с Юрой Безиком, завели такой порядок, при котором я даже не размышляя – просто раскладывал все на общее, на колхоз, на общее, на колхоз, даже иногда не притрагиваясь ни к чему (единственное – кофе, который шел только на колхоз, к которому не у всех был доступ). А тут Гарик, когда увидел это, сразу подскочил ко мне:

– Это, это, это и это – лучше положи на баул, по личняку будешь пользоваться, нечего, их, индейцев, баловать... Ого, это что такое?

– Мюсли.

– Что это?

– Овсянка с фруктами...

– А-а-а, положи лучше к себе...

– Да зачем?

– Положи, положи, индейцы пусть бамбук курят, какие им мюсли-шмусли...

# 18. Обломки империи, оптом.

Итак, правосудие в нынешней России – это преступление. Преступление против естественных русских устоев, против веками проведенной межи между добром и злом, именуемой законом. Правда, иногда то, что не доделывает нынешнее кривосудие – исправляется на тюрьме и зоне: педофилы здесь, получив в зале суда минимальные сроки – дополучают своё, довесок к сроку, в некоторой степени адекватный сотворённому ими злу. Несправедливость же и суровость приговора, как, например, в случае с Носом – за прогулку на катере десять лет – тоже дополняется, пусть и не сбавлением срока, так хоть какой-то толикой неосознанного сочувствия, общим настроением подбадривающей и омолаживающей, пусть кратковременной, но искренней доброты, которая осуществляется короткими вспышками – то грубой шуткой, то пачкой сигарчух… Народ судит всегда сам. И более того, суд этот, как предварительное следствие перед Страшным судом – достигает до творцов нынешнего многословного правового моря правил, кодексов, инструкций – грозным раскатом, предвестником вечного проклятия.

Нам говорят, что мы пьем, развратничаем и воруем, и это всё, на что мы способны. И поэтому нужен, необходим такой суровый и прописанный до мелочей безжалостный закон. Но тот, кто так ставит вопрос – или сам преступник, или чей-то подсирала, подпевающий на руку своим хозяевам, находящимся, похоже за пределами русских кладбищ и пепелищ. Это иезуитское издевательство над обезображенным телом России, у которой отсечена и крона, и лучшие ветви – царь и благородные русские роды, подсечены лучшие корни и опалена лучшая защита – созидательные мирные крестьянские хозяйства, и армия, и флот. Накопленное и сохранённое за века, материальное и духовное богатство, как собранная дождевая влага – благодать Божия над Россией – прелагается путём отравы, противоестественного применения, не на пользу русскому народу, а во всё более тяжкое порабощение – посредством купленной "красной церкви" – в скверну, в жижу, неспособную напоить и вскормить нормальный живой, прочный организм. Самым молодым, самым нуждающимся клеточкам, молодёжи, доставлется в качестве пищи отрыжка: пиво, наркотики, глянец и глубоко скрытые отвращение, пренебрежение, тоскливая ненужность.

И в такой ситуации говорить, что гниющий обрубок – сам виноват, что исходит плесенью и покрыт жучками, короедами и прочей сворой паразитов – преступление. Это преступление тех, кто это видит и этому неискренне сокрушается, в тайне садистски радуясь, кто получается причастен этому величайшему из преступлений последних двух веков – преступлению против России, против русского порядка исчисления добра и зла, доказавшего всему миру свою цивилизованную силу, уникальность, и безусловную необходимость, по крайней мере для всего белого мира.

В данной ситуации я не равняю всех, кого сегодня считают преступниками с ангелами. Но поскольку все они осуждены неправедно, несправедливо, по противоестественному, несправедливому, безличностному, нерусскому закону – то каждый считает, и не без оснований, себя невиновным. Да, мы не должны поощрять преступлений. Но только тех, которые являются пре-ступлениями (заступами за черту добра и зла) против истинного закона, исходящего от истинного хозяина России, а не её грабителей и насильников.

И этот закон, иногда как закон военного времени, нарушает буквально понимаемое право, и выступает иногда созидающей цивилизационной силой. Как, например, указ князя Владимира, во многом образовавший Киевскую Русь: "А жидов, кои обрящутся в наших пределах – разрешаю убивать и грабить"… (Нечволодов, "Сказание о земле Российской"). Закон, истинный закон России – это то, что восстанавливает её из пепла, укрывает от опасности её детей, укрепляет её границы, делает немыслимым её ограбление. И потому нынешние кучи мусора – приговоры и обвинительные заключения – это в первую очередь архив грядущего суда над нынешними самозванцами, кремлёвскими временщиками –по сути в каждой букве их приговор самим себе (а самозванцев, кои расплодились у нас – грабить и убивать?...) Суд этот, жёсткий и коварный по отношению к России, коснись кого из них – уверен, не найдётся ни одного, кто бы выдержал тех наказаний, на которые они послали русский народ. Мы – будущие судьи их страха, и их извращений, их лукавства, жадности и неправедности.

Пусть мы не лишены страстей и человеческих немощей. Но сама идеальная возможность жизни и развития страны по "Русской правде", как назывался русский закон – это историческая реальность. Россия, её святые, её история и красота – доказали всему миру, что устроение человека естественно, красиво и высоко. Хотелось бы рассказать о современной святости, но она каплями росы раскидана по нынешнему русскому мелеющему человеческому морю, как гедеонова роса на прохудившемся, но еще не истлевшем руне – Белая Россия, которую нам еще предстоит собрать, не механически, как конструктор под таким названием, а как сад, с прививками и селекцией, и сожжением больных и зараженных паразитами ветвей.

Святые, поборовшие страсти, русские святые – видели, что такое состояние ждёт нас, и предрекали сначала падение, а потом и восстание. Нет у нас и не будет оправдания перед этими пророчествами, если мы не будем принимать в них участия, жить сердцем в первую очередь ими, как законом. Отойти от этого пути – вот настоящее русское преступление: предать святость и жизнь пророчествами внутри себя. Без этого любой русский – мёртв, где бы он ни находился, как отсечённый лист. Без этого он самим собой осужден и лишён свободы, запустив на то место, которое пусто быть не может, корм для свиней: гламурную педерастию и извращенное ироническое разъедание и обсмеивание всего вокруг и для особо продвинувшихся – гедонистический садизм.

Святые были и остаются свободными. Подлинно свободными. Но и ощущая эту свободу, были и остаются не столько счастливы, сколь многоскорбны, поскольку свобода или приобреталась долгим примирением своей воли, или отсечением её, перед волей Божией, волей царской, приобреталась отсечением лишнего и восполнением недостающего.

Итак, свобода – это свет и святость, осознающая и силу России, и красоту и беспокойную натуру русского человека. Здесь, в военном положении, в вечном созидательном усилии, идущем иногда вразрез с буквальными законами – "разрешаю убивать и грабить" – мы приобретаем навыки применения силы к исправлению. Здесь, в окопах не окончившейся гражданской. Здесь, в компании добрых и злых, кровожадных и наивных, убийц, разбойников, алиментщиков, растяп, наркоманов, побегушников, домушников, крадунов, пьяниц, недогулявших малолеток и стариков, строчащих бесконечные, как обои, жалобы и заявления… Здесь, в северных лагерях, и тюрьмах – зреют люди, способные победить и закончить наконец-то затянувшуюся войну против России, и восстановить её естественное сильное устроение в мировом саду – русская ёлочка вновь будет выше всех. И все должно начаться с Севера, а Север – это мы.

От жары слиплись не только конфеты. В хате четыре на пять метров – пятнадцать человек. Как только кто-то начинает шевелиться, собирается например, курочка в три-четыре рыла почифирить или заварить бичиков – сразу по хате начинает волнами плавать и кружить липкий мокрый жар. Спички отсырели, хотя на улице в тени +30. Пакетики с чаем – повлажнели и увяли. Сигареты в густом, как холодец, бульоне человеческих испарений – не горят, даже не прикуриваются. Фитили из туалетной бумаги, для запаивания малявок – не желают гореть. Даже с потолка и со стен – сбежали последние комары и дрозофилы. За решкой – жара с дождями, которые не приносят прохлады.

Саныч с человечком прислал весточку – он уже в тайге. И это хорошо. Хоть один человек вырвался отсюда. Пусть не на "золотую", а просто на посёлок, но там она, всё же ближе, воля, и воздух – чище.

После Гарика был Амбалик. Я пропустил момент передачи от одного к другому "ключей" от нашей хаты: меня выдернули из СИЗО на две недели. А когда я вернулся в хате Гарика уже не было – остались Амба с Липой, да ездил туда-сюда по этапам Саныч. И не было ни телика, ни сотовых – что отмели при шмоне, что улетело за забытую на пьяную голову на общаке пятилитровую ёмкость бражки, что просто так исчезло, без объяснений.

Про Амбу я уже упоминал. После него остался – Саныч, всего на пару недель, которые мы провели в окопных разговорах, воспоминаниях, чаепитиях, написании надзорных и кассационных жалоб, направленных в основном на то, чтоб у Саныча всё дело пошло в другое русло – по-тихому договориться с кумом и не трогать друг друга…

Жизнь Саныча – жизнь необыкновенного русского бандита, не скрывающего ни от кого, что он был и есть – бандос. Худенький, усатенький, дерзкий. Впрочем, за двадцать семь лет зон и лагерей (из пятидесяти одного своего) – трудно стать толстячком. Его ловили, били, убивали, любили – но больше всё же держали взаперти, в лагерях и камерах, но так и не смогли сделать из него ни винтика, ни шестерёнки сначала коммунистического паровоза, потом демократической повозки.

У нас нет слёз. У нас нет того, что мы могли бы назвать мягкостью – только ярость, ярость в избытке от постоянного столкновения с машиной "пгаво"-судия, от ежедневных уколов холодных, ненавидящих, злорадствующих в своей глубине взоров наших надзирателей. И редкая радость от общения на соседних шконарях. И беззлобные шутки над теми, кто проспал чаепитие с пачкой сушек, исчезающих быстрее, чем осколки гранаты, чем вдох-выдох:

– Кто сладко спит, тот видит только сны!...

– Точно, только у нас на "Белом лебеде" по-другому говорили: кто сладко спит, тот сладкого не видит…

Но сны зачастую – слаще сладкого, самого запретного. Может, поэтому здесь так много встречается любителей поспать – бандеров, бандерлогов, бизонов, супербизонов, мухоморов, для которых сны – ярче реальности, как манящий легкий дым ароматической травы, новый наркотик – галлюциноген, бесплатный и доступный. Россиянский суд, бессмысленный и беспощадный, лишая русского человека воли – свободы, не способен отнять или ограничить последнего пространства – невидимого мира снов, фантазий и воспоминаний, в котором всё так ярко и хорошо, в котором женщины не изменяют, а дышат полной грудью верностью и лаской, жёны не сажают мужей за "износ", изнасилование (то же и проститутки, по заказу, сначала обработав нужного человечка, а минуту спустя – строча заявление). В этом мире братья не доносят на братьев из безумной ревности к своим неверным подругам, дети не чудят со своими большими бедками. В этом теплом, манящем призывно сразу после кормёжки, мире тебя не осудят за убийство, в котором отсутствует труп, просто потому, что кто-то кому-то что-то сказал про то, что будто бы видел, как человек, похожий на тебя, немного поссорился с тем, кто похож на пропавшего без вести… Даже если в этом мире появится что-то похожее на приступ изжоги, отрыжку реальности, если лучший друг начнёт изворачиваться, топить тебя, грузить как "Боинга", намолотив своим языком кучу дури – у тебя есть возможность остановить всю эту ложь и гнусь – можешь проснуться, вздохнуть, и снова погрузиться в сон, провожаемый немигающими взглядами красоток, рекламирующих шампунь, лак для ногтей, баварское пиво – туда, к ним, к женам и женщинам разбираться – что было не так, была ли любовь, и осталась ли?

Итак, закон – это соблюдение правды и территории правды. А правда – это открытость истине, а значит, Богу и ненависть к Его врагам, поскольку человек, пришедший к врагу, и говорящий ему правду, маленькую правду о количестве войск и расположении частей, малюсенькую правду спасающую собственную ничтожную задницу – этот человек в этот момент становятся предателем, Иудой, предающим Бога своим ласковым ядовитым поцелуем. Судить может и будет только тот, кто отложил ложь и лукавство по отношению к Богу, будь хоть он пастух или разбойник.

Оборвались. Мало того, что вода вся уходит на питье – теперь её расходовать придётся под спецлютым особым контролем: чтоб словиться по долине надо не меньше половины бачка, не меньше тазика – на вторую попытку воды уже не хватит, а ведь надо ещё пить, мыть руки: ночь долгая.

Сова готовит ловило, вставляя обгоревшие спички в пятерёную нитку, чтобы наш конец, спущенный в канализацию с потоком воды из тазика, обмотался, сцепился, с их пятерёнкой или конём. Остальная хата в пожарном порядке участвует в срочном плетении нового коня, хотя это и не наша обязанность. Наша задача, чтоб дорога на больничку, на тубиков, турбович – была по зелёной. Но сейчас, в ночной спешке и духоте не до этого, не до выяснений: вдоволь ругаемся по долине с соседями через продол, которые оборвали коня, но сами давно уже про себя догадались – коня, ничего не попишешь, придётся плести нам, а то эти индейцы, набранные по объявлению, совсем утухнут. Лишь бы словились, от них уже ничего не надо, ни здравости, ни понимания, ни нового коня – орём по долине, инструктируем что делать. Сову завтра опять выдернут за это, за ночную общуху – рапорт, трюм (карцер), пять суток в робе под наблюдением в глазок через каждые четверть часа, сигареты, бурбулятор, кофе, весь запрет – не спрячешь, только с верхних хат, по долине, если сможешь сплести ловило из собственных носков… Но на это сейчас начхать – главное: дорога, дорога жизни, по которой течёт как по реке и любятина, и телефоны, и мульки серьезного характера с мыслями по суду, и рандоли, и выписки из УК и УПК, и программы телепередач, сигареты, растворимая картофельная пюрешка, приправа, обращения по централу, поисковые, материалы на коней и контрольки, провода для телеантенн, подарки курицам – как кровь, питающая каждую клетку тюрьмы. Дорога – это вена, признак жизни если она жива, на неё уходит последний рукав от серого таёжного свитера Саныча.

Саныч заехал в этом свитере. И после нескольких коротких недель его этапов, отъездов, шумных приездов, мы оказались на соседних шконарях. В перерывах между идеальными снами и суетой дорожников, мы пили чай на доске из-под нард, куда ещё поместились бы и конфетки, и шоколад, и халва, и печенюшки, и сахар, и рандолики, и мамины пирожки, если бы они были. Но по хате гулял голяк, а суетиться по централу было лень – мы пили чай, иногда окуная пальцы в то, что было к чаю, как альпинисты – в сухие мюсли. И говорили о жизни (непередаваемо), о разорённой, разрушенной до пепелищ стране (ещё более непередаваемо), и о нормальной жизни, о жёнах, женщинах, которым есть и нет прощения, и женщинах, которым можно простить всё, и которые, что бы там ни было – будут нам дороги, и женщинах, королевах наших царств, которых мы ещё не встретили, но которые будут точно лучшими, чем мы, прощая нам то, что нельзя прощать – их нынешнее одиночество, поскольку мы – здесь, а они нет.

– Была у меня такая… Почти такая женщина… – Саныч только закончил мульку на губернию, в одну из женских хат, Наденьке. – Сова, эй, Сова! Ну-ка, Совёнок, давай запаяй эту мульку серьезного характера. И сразу после проверки толкай по назначению – сам знаешь!...

Он уже толкнул этой Наденьке и другие груза серьезного характера – и мой китайский кипятильник (который, десятый, двадцатый уже за несколько месяцев на централе?..) и свою серебряную цепочку, и свою фотку десятилетней давности, где он – красивый бандит, ещё в теле, ещё не времён лесоповала на Вожской, а времён "Белого лебедя" на Соликамске, когда его ломали, выгнав мокрого на прогулку на заполярный мороз на четыре часа. Как заморозили Васю Бриллианта, отправив в прогулочный зимний дворик сразу из бани.

– Я в Москву приехал. На Трёх вокзалах нашёл ребятишек, Ваньку и Рыжего, и стали мы с ними отрабатываться… – посвистывал дыркой в штакетнике и прихлёбывал Саныч чаёк с мюслями, которые жевать-то было нечем после Вожской: слабость, авитаминоз плюс к тому, как убивают "красные", когда хотят списать на кого-нибудь несколько центнеров солярки…

Прошу учесть, что в этих записках – нет и не может быть видимой, сюжетной стройности, оттого, что от одного абзаца до следующего может пролегать пропасть в несколько суток, в которые вовсе не до бумаги и ручки, рефлексии, непрерывной грусти, ожидания любви, мыслей о любви, маленьких драм и комедий, уравновешенных, трезвых мыслей об абсурдности поисков ещё чего-либо в этих стенах и упорном желании доказать, что всё вовсе не так… После этого уже теряется нить – хотел написать о власти – получилось о любви, и уже эта нить, глядишь, тоже теряется, где-то в сновидениях, в идеальном нереальном тумане, во вновь оживающих надеждах и ожиданиях – и думаешь, а зачем это всё? Зачем кому-то знать, что там на самом деле было у Трёх вокзалов с безвестным дотоле читателю (или читательнице) Санычем, разбойником из далёкой Печоры? А где эта Печора? В Коми? Какая такая Коми? Коми не знаем, Воркуту знаем – там сидел, сидит, будет сидеть если так и пойдёт, брат, дед, прадед, а теперь – внук, правнук…

Хотя, как говорится, в любой истории – отражение одной и той же истории поисков счастья одиноким путником, которому пройденный им путь кажется чем-то очень важным и нужным, как впрочем любому человеку, будь то крестьянин, жалующийся на соседей, вкопавших не там межевой столб, или ребёнок, в притворных обильных слезах и соплях, ноющий мамке про соседского Витьку, выменявшего у него радиоприемник на две хлопушки. По крайней мере, странное очарование прошедшего с некоторыми деталями личного эпоса, названиями мест, дат – Троя, мокрая скамья на крутом Рождественском бульваре, едва согретая двумя телами постель, стена, окно, дождь в дачном заброшенном далёком году – всё это иногда всплывает и ищет чего-то в будущем, более святого и чистого. И рассказ о встрече бандита и проститутки, перекрашенный комикс, не обставленный пейзажами и мокрыми разводами эпитетов, оценок и психологии – может оказаться желанием, искренним желанием, чтоб тебя любили так, как никогда – завтра, уже завтра, на пороге сегодняшнего дня без этой любви.

– … У трёх вокзалов мы работали с разношёрстной бригадой. Ванька там был, Рыжий был. Была там одна деваха, которая хвасталась, что гостила однажды у самого Дурова.

– Это кто?

– Артист, ё-моё. Ну, помнишь, этого играл… "Не бойся, я с тобой"… Который самовар пальцем проткнул…

– Это которого в "Семнадцати мгновениях" Штирлиц в пруду утопил?

– Точно.

Со шконаря у Совы, из-под марли. А-а, вспомнил, гестаповский стукачок…

– Малыш, давай не ушкуй, и без комментариев. Так вот. С Рыжим, с Ваньком на Ярике словились в кафешке, переглянулись – вроде, свои, ну, и пошла жара. Любка к нам приклеилась, ничего такая курица, правда, деревенская, но бойкая… если бы в Америке было дело – была бы кинозвездой первой величины, а у нас – штучка привокзальная… Она больше по 158-й, по электричкам отрабатывалась. А тут втемяшилось в голову – Дуров, Дуров…Дуров, Дуров… Запала, что ли на него, или афишу увидела. Короче, я тогда уже понял, что Любка ляпнула просто так. Захотелось ей. Мы её так, вяленько расспрашиваем – где он живёт-то, твой Дуров? Может ненароком, нежданчиком и определится, что врёт. Ну, где твой Лёва Дуров, чё ты гонишь? А она всё твердит, что только на память может показать, а так адрес не знает. И троит сама, видно же, ногой дрыгает и глазами косит, потеет, хотя в нашей кафешке прохладно всегда, и дрыгается на диванчике – будто подпрашивает чего… Ну, подпрашивай, думаю, животная… Придётся если что русскую красоту твою бесполезную чуть подправить. Я-то баб не бью, хотя они своё место знать должны, а вот Ваньку с Рыжим в этом деле не видел… Ну, идём мы, днём. Днём надёжнее – сейчас мало кто, кроме камер наблюдения, обращает внимание: бабки у подъездов не сидят, всё больше аквапарки сторожат да в ларьках убираются. Да и Дуров наверняка не лежебока – если не снимается в сериалах, то сикилится где-нибудь по заграницам, по гастролям и тусовкам. Он же – народный… Заходим. Камер, вроде, нет. Домофон, кстати, тоже простенький, цифровой. И консьержки нету…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю