Текст книги "Повесть об отроке Зуеве"
Автор книги: Юрий Крутогоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
1
Друзья мои бесценные, дорогие сердцу Коля, Фридрих и Мишенька. Пойдет скоро с мороженою рыбою обоз в Тобольск, отдам купцам это письмо. А уж из Тобольска, надеюсь, письмо к вам добежит.
Смотрю на исписанные листы, и сомнение берет: неужели цидулка моя дойдет до столицы, пройдет весь мой путь, только в обратную сторону. Да что сомневаться, доверюсь почтовым станциям.
Предвижу, друзья мои, некоторое ваше удивление – откуда такая мета на письме. И сам не перестаю удивляться. В жизни моей произошла перемена. Ежели вы думаете, что иду я сейчас с доктором Палласом к востоку, то спешу вас разуверить. Тому бы так и положено быть, но при подходе к Уралу стало донимать Петра Семеновича любопытствие: какая там земля, севернее Тобольска, вниз по реке Оби? Что за люди эти самоеды, которые числятся в разных книгах «людьми незнаемыми» и в обед которых отвращали вы меня попасть. Шутили, а вон как получилось: прямо в ихнюю страну и стремлюсь.
Доктор Паллас порешил направить меня с двумя помощниками по новому маршруту, вначале не предусмотренному, на страх свой и риск. Кто мог ожидать такого оборота? Я-то менее всего мог ожидать. И сейчас еще не могу до конца поверить, что так вышло. С академическим предписанием спешу к низовьям Оби, к Карскому заливу. Это конечная точка. Предстоит сделать чертеж морского побережья. Главное же – вызнать про обычаи остяков и самоедов, достопамятности, встреченные на пути, взять на перо. И вот ежедневно, друзья мои, я корябаю записи в путевой журнал, теша себя надеждой, что чего-нибудь Палласу придется по сердцу и он возьмет мои соображения для своего ученого отчета в Академию.
Миновали Тобольск, много верст на север прошли. Мои спутники – известный вам чучельник Шумский, егерь-казак Ерофеев и проводник – остяк Вану. Вот моя малая команда. И все бы отменно, да одна беда: лета мои. Не выдают они во мне предводителя экспедиции. Генерал-губернатор Тобольской губернии господин Чичерин долго поверить не мог, что я отряжен в самостоятельный путь. Бог не выдаст, свинья не съест – в одном этом, други мои, я и вижу утешение своим сомнениям.
Чичерин выдал моей команде все необходимое – запряжки, по две шубы на нос – одна мехом вниз, другая наружу. Одна – малица, другая – гус. А какие пимы – таких вы сроду не видали, и не знаю, есть ли такие у кого в нашей столице. Подошва пошита для крепости из оленьих пяток. Каково? В них и бегается скорее, по-оленьему. Но мне особенно бегать нельзя, а быть поминутно при отряде, так как за спутников своих отвечаю.
Большая мне подмога в пути дядька Шумский. Вот родная душа. Старик забавен и простодушен – его часто принимают за начальника. Шумский эту роль охотно берет на себя (в разговорах, конечно, а не в командах, тут последнее слово за мною). Глядя на чучельника, смеюсь втихомолку, чтобы не обидеть его. Пусть тешится. Сначала не знал, как прилюдно меня называть. То Василий Федоров. То господин Зуев. Я цыкнул на него: «Для тебя как был Васькой, так и остался». Он спрашивает: «Что ж народ подумает?» Я отвечаю: «А то и подумает, что ты начальник, у тебя это отменно выходит…»
Вам же, друзья мои, сознаюсь: хоть по должности меня можно называть и господином, а ничего с собой не могу поделать. Нет во мне уверенной силы, чтобы командовать людьми. Тут, ей-богу, не до смеху. Вышел как-то ночью по малой нужде во двор. Воют бирюки. В сени заскочил со страху. А вообще-то, друзья мои, рад, что пошел в путешествие. Всю русскую Европу увидел, теперь Азию высматриваю, в такие места забрался, куда редко кто, кроме казаков, хаживал. Места здешние дикие и нетронутые. На сотни верст – снежная пустыня. Так бело в глазах, что слезы текут и голова кружится. Редко встречаются казацкие заставы. Русские казаки, которые несут здесь службу, щупают нас руками – не верят, что свалились из самого Санкт-Петербурга. Чайком побалуют, ухой покормят, подивятся, порасспрошают, и мы далее свой путь держим. Стрелок Ерофеев сетует: может, нет у этой землицы конца и края? Озноб берет: ну и подался в неведомые края, будет ли отсюда всем нам обратный путь, не проглотит ли в своих несметных болотах тундра?.. Один абориген предрек нам гибель.
Вот так скачешь на ретивых лошадках, предаешься всяким невеселым размышлениям.
В ямском сельце Демьянское встретили мужиков, выселенных сюда из-за Урала. Окружили наши кибитки, плачут от радости – так стосковались по России. Живут тут и остяки – «уштяками» их зовут. С инородцами русские ведут себя как с малыми детьми. Уштяки великие мастера бить дичь, ловить рыбу, это их основной промысел.
За водку можно выменять любую звериную шкуру.
Сопровождает нас в экспедиции остяк Вану, прилепился в Тобольске. Покладист, отзывчив, беспричинно песни распевает на однообразный, тягучий мотив. Сам их складывает по всякому поводу. Когда сородичи любопытствуют, кто мы есть, громко возвещает: натуралисса. Как увидит меня какой уштяк, сразу с просьбой, при этом, как младенец, бесхитростно в глаза смотрит:
– Натуралисс, дай денежка, дай водка.
– Водки не пью…
– Дай табак.
Табак жуют. Это им большое удовольствие. Что взрослые, что дети. Табак я прихватил и кому даю, тот друг закадычный. В юрту зовут, юколой угощают. За лучшее угощенье у них считается оленья кровь. Пьют ее теплой.
Расскажу про их жилища. Юрта уштяков двух родов – зимняя и летняя. Зимняя – наподобие русской курной избы. Окна заделаны рыбьей высушенной кожей. Посреди печь – чувал, дым выпускается через дыру в потолке. Дым выпустят – дыру прикрывают ледяной глыбой. Летом уштяк переходит в берестяной шалаш – чум. В каждой юрте на самом видном месте, как у нас образа, – деревянный божок. Его весьма почитают, с ним разговаривают, ведут расчет. Отправляясь на охоту, уштяк обыкновенно молится идолу, требуя удачи и обещая: «Если убью двух соболей – тебе одного». Задабривает. А если охота пустая – сердитый идет домой. При этом серчает на идола, выходит, тот его обманул. Резону держать его нет. Вон из юрты! Другого стругает, более доброго и покладистого. Притом смерти не боятся вовсе. Уверяют, что у каждого человека есть тело и душа.
«Куда же душа девается после смерти?» – спросил я одного старика.
Душа умершего, по их верованиям, переходит в тело только что народившегося младенца. Вон как! Сие меня удивило сходством с учением Пифагора, который, как вы помните, тоже полагал: душа посмертно переходит в другой организм. Видите, как многие народы ведут начало от одних и тех же представлений, хоть расстояния меж ними в тысячи верст и тысячи лет. Остяки совершенно уверены в том, что жизнь на земле никогда не угасает и племени человеческому дано вечное существование. Сам же умерший тоже не исчезает. У него тень есть, и та сразу направляется в подземное царство. Тут забавная сказка начинается, которая сильно меня воодушевила. Тень в подземном царстве живет ровно столько, сколько прожил на земле ее хозяин. Приходит срок, тень начинает помаленьку уменьшаться, доходит до величины жучка, превращается в насекомое жужелку. Я спросил у моего проводника: «Значит, Вану, ты будешь жужелкой?» – «А то нет, – отвечает. – И ты, воевода, тоже жужелкой станешь». Тут же затянул песню, как будет жужелкой, поскачет на быстрых ножках к берегу реки. Будет прыгать, как щелкун, радоваться травам и воде. Так что, друзья мои, быть нам непременно жучками. Замечу, кстати: от Тобольска и ниже в избах несметное число сверчков. А далее к северу, рассказывают, их нет. Тундра, видать, не тот шесток, где обитает сверчок. Признаюсь вам, други мои, что иногда про себя полагаю: а тот ли я сверчок, сумею ли оправдать Палласово доверие?
Так бывает иногда не по себе, и думаю: не по Ваське Сенькина шапка. Но мысли эти стараюсь выкидывать из башки и, как на санках летели по горке в Неву, так, зажмурившись, лечу вниз по Оби к окиан-морю. Как только такие мысли начинают одолевать, сажусь писать в журнал. Всякое пишу, что достойно описательства. Видел, как остяки хоронят своих мертвецов, – пишу. Нравы и обряд похоронный у остяков весьма примечательны. Умер старик лет шестидесяти. Еще богу душу не отдал, а уже мужики споро сколачивали ящик. В яму бросили лук со стрелами, топор, нож, рыболовные сети, какими померший пользовался при жизни. Каждую вещь изрядно попортили: сети надорвали, нож затупили, топорище сломали. По их верованиям, и топор душу имеет. Помер хозяин – топор тоже должен умереть. Ломают его. У могилы идут поминки. Первый кусок мяса кладется в гроб покойника. Туда же выливается и кружка с зельем. Ящик закрыли. Но в могилу его еще не опускают. Что-то горланят, кричат, поют. Родственникам надо знать, по собственному ли желанию покойник помер, сам ли смерти захотел или нагнал на него гибель шаман или же кто-то из племени? А может, духов прогневил? Но покойник ответить не может. Как же узнают? К верхней крышке гроба привязывают шест. Один из остяков старается шестом приподнять гроб. Если он поднимается – ответ получен. Если не поднимается – тайна остается неразгаданной.
Над могилой ставится деревянный сруб, куда складывают вещи помершего.
Диковинным показался мне и такой обычай. По смерти мужа жена обязана год блюсти память об нем. Родичи покойного выдалбливают деревянную куклу из дерева и подкладывают ее в семейную постель. Кукла – символ умершего мужа. Жена с этой куклой спит. Утром еду ей ставит. И так весь год. Год пройдет – куклу с плачем хоронят. У дверей же юрты, которую посетила костлявая, наружу острием выставляют топоры и ножи, что остались от покойника. Если смерть захочет возвратиться, тут же и напорется. Это мои первые наблюдения над жизнью инородцев. Раньше я всех инородцев числил под одну гребенку – самоеды! Это не так. Даже остяцкие племена весьма отличаются друг от друга своим укладом. Не знаю, будет ли мой журнал полезным, только считаю, что путешественник все должен брать в оборот, ничего не проглядеть. Тешу себя, друзья мои, той надеждой, что когда-нибудь тем же путем пойдут истинно ученые люди, в том числе этнографы, съевшие собаку на этой науке, и сделают более обстоятельные наблюдения. Мне бы сделать лишь посильное! Пока же я частенько вспоминаю слова покойного Михайла Васильевича Ломоносова: «Буде путешественник находиться будет в таких местах, где есть народы, коих обычаи, нравы, образ жизни и домостроительство не описаны, то не бесполезно будет сделать описание оных народов. Так же и словари оных народов немалую пользу принесут». Вот путеводная нить моих наблюдений. Впрочем, еду я не только с этой целью, а еще и для собственного интереса, все силы отдаю, чтобы узнать, чего другие покамест не ведают. Рассуждаю просто: если это мне любопытно, то, дай бог, будет любопытно и другому. Иной корысти от своей малой экспедиции не имею.
Люди везде люди, у всякого народа свои промыслы и занятия, и зависят они от погоды, грамотности. Погоду, например, можно наблюдать не только по термометру или глядя на небеса, но и на пашни. Здесь, в Демьянском, сеют овес, лен. Что касается остяков, то лен не про них. Лен им вполне заменяет крапива, которая в изобилии тут растет. Холст из крапивы хоть и грубее льяного, но долговечнее. Купил у инородцев крапивную рубаху, штаны и щеголяю с полным удовольствием.
Чтобы закончить свои описания пашни, замечу: капуста тут кочнами не родится, а расстилает листья по грядам. Тепла и света не хватает. Вот и судите о погоде.
Все это, конечно, вещи не весьма существенные, а мне жалко капусту, которая, как младенец, никогда на ножки не встанет…
2
Продолжаю после некоторого перерыва писать вам свое послание. В Демьянской слободе, друзья мои, стал я вести остяко-русский словарь с помощью моего проводника Вану. Глядишь, так дойдет дело и до самоедско-русского словаря. Может быть, следом идущему путешественнику моя затея придется кстати. Не только верстами, но и незнаемыми словами открываются пространства и обитающие на них инородческие племена. Мнение же мое об этих племенах пока такое: в разных промыслах трудолюбивы, для честного человека ласковы и согласны, но легкомысленны, в спорах уступчивы и при их непросвещенности верны и справедливы. Так думает и Шумский. Остяки ему помогают. Давеча принесли лисицу и рысь. Он делает из них чучела, колдует со своими снадобьями. Звери как живые. «Русский себе идола делает», уверены остяки; в глубине души полагают: Шумский – русский шаман.
Глава, в которой рассказывается, как путешественный отряд прибыл в Березов, про атамана Денисова и казачонка ПетькуЕрофеев присматривает добрых собак, которые потянут наши нарты до Березова. Собак в этих краях видимо-невидимо, и все упитанны, быстроноги, точно королевские скороходы. В избе, где стоим на постое, у хозяина-остяка разродилась сука. Хозяин весьма приметлив. Лучших отобрал, худых потопил в проруби. Рассуждает: зачем суке лишняя обуза? Он желает сохранить матери силу, которую излишние щенки стали бы забирать понапрасну. Я просил хозяина рассказать, каковы приметы, которыми пользуется, чтобы определить доброго щенка. Если между ушей на голове щенка выдается острая кость, если на нёбе у щенка насчитывается девять полных зарубок – будет добрый пес. Причем нёбо у щенка, приуготовляемого к росту и дальнейшей жизни, обязательно должно быть черным. Вот выработанные многими веками приметы. Испытанию подвергаются и другие особенности пса. Поднимают щенка за хвост. Не визжит – годен! Но и это не все. Щенок должен стараться схватить руку поднявшего. Лучшие щенята – мартовские. На второй день после рождения выносят щенят на снег и кладут рядышком, бочок к бочку. Дрожат, зябко малым зверям. Жмутся друг к дружке, но иные уползают. Тут судьба и определена. Доброй собакой обещает быть та, которая не жмется от стужи к другим, а ползет молча или с повизгиванием. Так отбирают щенков, учиняя им природный экзамен, хотя и жестокий, но без всяких поблажек. Из семи щенков хозяин собрал четырех в рогожный куль и отправился на берег. Вану, видя это, сказал, что иначе нельзя. Для пса же лучше. Плохая, не приготовленная природой к жизни собака не выдержит долгой упряжки, ей будет худо при морозе, который достигает пятидесяти градусов, и честнее, дескать, сразу покончить со щенком, чтобы позже мук не принимал от своего существования. Я сего, однако, понять никак не могу. И этот предмет дает мне пищу для раздумий: что есть доброта и жестокость? Можно ли жестокость такую при распределении щенков почесть за доброту и жалость к слабым животным? То же и о доброте воспитания. Мне, считаю, истинно повезло. То в малолетье встретил Ломоносова, то доктор Паллас пригрел. И оба, несмотря на мою худородность, приласкали меня. Век не забуду их благорасположения. Не знаю, оправдаю ли их доверенность, мне выданную.
Еще буду доволен, если кто-то из вас забежит в Семеновскую слободу к родителям и сообщит, что я жив и здоров, чего им желаю. Скажите: Васька-де, точно генерал в меховой шубе, скачет в северные земли и при нем малая команда. Пусть отец и мать наберутся терпения и ждут.
Теперь начинаем собираться в путь. Поскачем до Березова, куда в ссылку был отправлен опальный князь Меньшиков. В березовских же краях есть самоедские становища.
Про самоедов всякие слухи ходят, но слухами в моем положении пользоваться нельзя. Сказал однажды Палласу, что ужас охватывает, как о них подумаешь, – высмеял меня доктор. В пути же буду вызнавать у Вану язык самоедский, дабы по возможности самому общаться с ними. Уяснил: путешественнику, не владеющему местным диалектом, мало что увидится и услышится. Он нем. А моя латынь и немецкий тут ни к чему, как ни к чему страннику, идущему через пустыню, штоф с дорогим вином, когда нет воды.
А хозяин дома меж тем с дружками своими готовится на охоту. Одним глазком посматриваю на них. Когда на промысел идут артелью, молются общему богу по имени Земляника. Если домашний божок может обмануть (не в настроении, например), то Земляника всегда ровен. Зато его умилостивить надо, что и делают сейчас остяки. Наварили браги с хмелем, сварили бычьи головы. Поставили на стол, кланяются: ешь, Земляника, пей, Земляника, удачу пошли… Хозяин брагою окропил деревянного божка, укутанного в парку. Сам принял кружку браги.
Сказывали мне (сам не видел), что при жертвоприношении употребляют они все, что им мило… иногда живые рыбы приносят и, положа пред мнимым своим богом на землю, кланяются и просят не оставить в беде… Ежели убьют они медведя, то бывает так: сняв с медведя шкуру, повесят подле божка на высоком дереве. Просят прощения за убийство. Извинения приносят. Дескать, не мы, а железо убило тебя. И не мы железо ковали. Еще просим прощения в том, что стрелу, натянув, пустили в тебя. А что быстро стрела летела, то и тут нет нашей вины, то виноваты перья птиц, ведь птичьими перышками оперена стрела. Боятся того, что душа убитого медведя им учинит великий вред, поэтому с ней лучше заблаговременно помириться.
Жаль, не узнаю, хороша ли была охота.
Остаюсь помнящий и любящий вас гимназей – Василий Зуев.
1
На сотни верст ни жилья, ни людей. Белая равнина, белый горизонт. И только три пары грузовых нарт в собачьих упряжках – на последней подставе поменяли лошадей на лаек – торили медленную дорогу к северу.
Мелькали редкие перелески.
Наконец пошли таежные чащи, сумрачные и по-разбойному настораживающие. Недаром первые поселенцы назвали их суровым словом – урманы. Возле медвежьих берлог псы заливались бешеным лаем, рвались из упряжи. Вану и Ерофеев с трудом сдерживали собак.
– Может, одного мишку поднимем? – подмигнул Ерофеев. – Медвежатинки отведаем…
– Медведей бить не допущу, – твердо сказал Зуев.
– Жалеешь?
– Жалею.
Ночевали где придется. То в затишке у берега Оби, то под ветвями пихты, а то просто посреди дороги, на нартах.
Наткнулись на заброшенную юрту с пустыми окнами, разломанными дверями, раскиданной крышей. Обрадовались безмерно. Тут же, посреди юрты, разожгли костер, натопили снега, погрелись чаем.
Вану собак покормил, пробил во льду прорубь, взял на наживку с десяток приличных налимов. Шумский принялся готовить еду. Вану деловито оглядел членов экспедиции, велел всем по очереди снимать прохудившиеся пимы. Втянул в рыбью кость, наподобие иглы, вощеную дратву, пахнущую смолкой, и без лишних слов принялся за свою сапожную работу. Левая рука его действовала заученно на три привычных движения: укол в подошву, короткий рывок и затяжка дратвы. Дратву перекусывал одним зубом, хищно и враз.
– В Березов приеду – в юрты побегу, к остякам, – поделился Вану своими тайными мыслями. – Кровь пить…
– Чего в ней хорошего? – буркнул Шумский, нарезая мясо. – Вот супчик будет сладок.
– Кровь оленья сладка, как квас, тепла, как хлеб, хмельна, как водка.
Зуев, укрывшийся с головой меховыми шкурами, но сдержал смешка. Каков Вану, а? И откуда слова такие взял?
– В Березове ранее бывал?
– С купцами ездил. Шкуры покупали.
– Охота там хороша?
– Зверя, птиц сколько хошь.
– Жить дешево?
– Не знаю, казак. Денежки есть – дешево. Нет денежек – дорого.
И Вану острым зубом перекусил дратву.
В груди его зарождается песенка. В остяке точно поместился музыкальный органчик. Он ненадолго замолкает. Вдевает дратву в игольное ушко – глаз прищурен, нитка протянута, органчик заведен:
– Приедет Вану в Березов, крови оленьей выпьет и будет веселый. И Зуев будет веселый, и Ерофеев будет веселый, и Шумский будет веселый. Всем Вану пимы подлатает, ходи туда, ходи сюда, тепло будет ногам. И ногам будет весело ходить…
Под нехитрые песни остяка как-то и думается веселее. Веришь: все будет хорошо, не загинут в этих северных пространствах, цели непременно достигнут.
Ерофеев смазывает ружье, зрачок нацелил в круглое дуло. Доволен: справное ружье. Ружье-ружьишко: оно и пищу даст, и опасность отвратит…
Особо ни об чем не размышляет. Служба есть служба. Во фляжке плещется спирт. Дичь, рыба, вяленое мясо, сухари – ешь вволю!
– Ломота, ломота в костях, – жалуется чучельник.
Скорей бы Березов. Вот где отдохнут, в себя придут от этой нескончаемой скачки по снегам и перелескам. Да и впрямь – по его ли годам сие путешествие? Преклонные годы и немощь – родные брат и сестра. Эх, отпарить кости в горячей баньке!
О немощи Шумский много не говорит. Зуев серчает. Давеча Василий гневно прикрикнул:
– Дядь Ксень, чтой-то ты кряхтеть стал часто.
– Не по хворости я, крестник. По старости…
Зуев вспылил:
– Крестник остался в церкви Успения на Сенной.
Разговор обидел чучельника. Тогда, в Тобольске, тоже ни за что ни про что накинулся. То ли тяжела ему ноша руководителя команды, то ли характер меняется. Может, так и быть должно. Вот и голос у него ломается – огрубел, приобрел мужскую хрипотцу. Вчера еще мягкая, мальчишечья натура ищет утешения в дерзком окрике, в отвращении всего, что умаляет самостоятельность.
Старик не стал ничего говорить Васе. Еще, гляди, разведут их слова, а ссориться им никак невозможно: всему делу конец.
2
В середине мая рукава Оби, а им нет числа, начали отворяться. Нарты чуть не угодили в полынью. Собаки проваливались в мокрый снег, вязли полозья. Зуев забеспокоился: вдруг до разлива не успеют в Березов?
Лайки часто сбивались в кучу, но Вану, легкий и сноровистый, выстраивал их цугом, умея сказать каждому псу нужное слово. Собаки понимали его лучше, чем других членов экспедиции. Постромки распутывались, санный поезд двигался дальше.
Вану не унывал:
– Мала осталась, мала. Будет Березов скора…
На освободившихся от снега, пригретых солнцем буграх запестрели кусты вороньих ягод, багульника. Кочки укутались в детский мох, кружевами вплелись в них белые лишайники, рядом пробивалась непокорная трава камнеломка.
Набрели на размытый тракт. Утопая в грязи, собаки вынесли нарты на крутой холм. Отсюда открывался вид на небольшую слободу, обнесенную земляным валом.
Вану громко закричал:
– Березов, Березов!
3
В приземистой деревянной избе – приказной – нашли казачьего атамана, или, как он тут звался, комиссара. Атаман долго рассматривал предъявленную от Академии бумагу.
– Не купцы, выходит?
– Не купцы. Я так сын солдата.
Фамилия комиссара – Денисов. Рожа свирепейшая: мохнатые черные брови, сросшиеся у переносицы, нос картофелиной, борода. Шумский чуть выдвинулся вперед, желая показать грозному комиссару, что чем-чем, а бородой ему не уступит.
Денисов рассматривал разношерстную, заляпанную грязью, невесть откуда свалившуюся ватагу во главе с веснушчатым пареньком. Странные гости, вовсе не похожие на тех, кто являлся сюда за рыбой и шкурами.
– Какая ж цель ваша будет?
Зуев сказал, что с месяц или около того пробудут в Березове, далее пойдут на север, к Карскому морю.
– Моржовый клык промышлять, так, что ли?
– Натуралисты мы. По научной части.
– А говоришь – солдатский сын…
Зуев усмехнулся:
– Такой мой поход.
– Отец в каком полку служит? Живой ли? – допытывался атаман.
– Живой. В полку – Семеновском.
– Ишь ты! – похвалил Денисов. – Слыхивал. На ихнем знамени, на полковом, слова хорошие: «Сим победиши».
– Верно.
– Ну что ж, живите сколько надо. Постой я вам определю. Петька!
Мальчик лет десяти бойко оглядел членов команды.
– Это наш казачонок. Сирота. Проводит вас.
По дороге Петька поинтересовался, откуда команда. Когда Зуев сказал, что путь ведут от Санкт-Петербурга, казачонок не поверил:
– Будет заливать!
– С чего же врать-то нам?
– Эвон где Петербург! Оттуда скакать и скакать.
– Вот и прискакали.
– Так вы царские родичи?
– Это почему ж царские?
– А говорили, в стольном городе Петербурге, окромя царя и царских родичей, никто не проживает.
Ерофеев зашелся от смеха, стукнул Петьку по затылку:
– Как моя рожа – царская?
Петька догадался: члены команды, пусть они и из стольного города, начальство невысокое и разговор можно вести без боязни.
– Да с твоей рожей не к обедне, – повернулся Шумский к казаку, – а как раз в приходскую…
– А с твоей бородой, – откликнулся Ерофеев, – приказную избу мести.
Зуев рассмеялся. Ежели до Березова дошли в такую распутицу, то до Обдорского городка на оленях и по воде, а там и до побережья – дойдут! Природа на лето повернула, а лето к человеку, идущему в путешествие, куда милосерднее.
И, видя, что Шумский и Ерофеев заводятся, прикрикнул:
– Будет ссориться, ваши высочества!
4
Березов основан в конце XVI века воеводой Трахионитовым. Был тут в ту пору остяцкий Сумгут-Вож, что значит Березовый городок. Казаки изгнали инородцев, построили церковь, деревянные избы, огородили бывший Сумгут-Вож земляным высоким валом.
Инородцы долго не могли примириться с русскими. Много раз приступом брали Березов, но всякий раз с ними расправлялись самым жестоким образом. Примерно за сто лет до прибытия сюда команды Зуева местный воевода взял в плен тридцать самоедских князьков, старшин, шаманов – все они были повешены.
Так и пошло среди инородческих племен жуткое поверье: где пришлые казаки начинают строить церковь, там жди беды, там убивают непокорных, выживают остяков и самоедов с насиженных мест, грабят местных жителей.
Отдохнув немного, Зуев с казачонком Петькой пошел смотреть слободу. Приютился Березов на гористом холме левого берега Сосьвы – неправильный четырехугольник, окруженный со всех сторон реками; около четырехсот сажен в длину и двести в ширину.
Негреющее солнце выблестело вспученные льдины на Сосьве, из-под снега торчали днища перевернутых лодок. Неподалеку от церквушки – высокий тын из стоячих бревен. Это был острог, выстроенный для сосланного в Березов князя Меньшикова. Два года жил он тут в заточении. У могилы с вытесанным из лиственницы крестом Зуев снял шапку. Некогда могущественный вельможа, воитель, любимец царя, покоился, всеми забытый, под этим тяжелым и одиноким крестом.
Подслеповатый поп водил Зуева по церкви. Поминутно крестился, показывал петербургскому натуралисту пожертвованные князем Меньшиковым и чудом сохранившиеся две священнические ризы со звездами, а также орденом Андрея Первозванного.
– Просвещен князь был разумом высоким, – вздохнул поп.
Мерцали свечи возле небольшого иконостаса, лик Христа, обращенный на Зуева, словно вопрошал, зачем отроку приспичило забраться в эти проклятые царями места. Что не мог спросить вслух Иисус, то прорвалось в служителе березовского храма:
– Так что же, господин натуралист, повлекло вас в сии края? Нам велено обращать язычников в православие, и несем службу аки можем, возвещая нехристям покаяние перед богом и веру в господа нашего Иисуса Христа. А вам что неймется?
– Неймется, что тут, батюшка, поделаешь… У науки своя вера.
– Кто ж тебя, отроче, прислал сюда?
– Доктор Паллас.
В храм – по стеночке, по стеночке – прыгающей, заячьей походкой проскользнул старый остяк в расстегнутой холстинной рубахе. На шее болтался крестик. Кивал, здороваясь с Николаем Угодником. Голова остяка похожа на венчик ромашки – желтая лысина, а в разные стороны торчали седые перышки волос.
Остяк зыркнул на Васю, пал на колени и начал отбивать поклоны перед иконостасом.
Краска на иконах пожухла, растрескалась – у святых был какой-то нищенский вид.
– Новую бы церквушку надо, – сказал Зуев.
– Надо, – согласился батюшка. – Доходы наши невеликие.
Остяк замер.
– Много ли, батюшка, обратили инородцев в православие?
– От своего шайтана трудно уходят. Чувствия у них другие. Иные помыслы. Мефодий, – обратился поп к остяку, – верно сказывали, что намедни своему божку деревянному молился?
– Цютоцку.
– Цю-ютоцку-у! – передразнил батюшка. – Чего ж ты просил?
– Маленько просил. Рыбки, песца.
– А в храме чего просишь?
– Стоб сыносек хоросую зонуску взял.
– Ох, Мефодий, смотри-и. За двумя зайцами погонишься… – Батюшка махнул рукой: – А вы, молодой господин, о просвещении мыслите. Инородцам надобен крест и меч.
– Читал я в разных книжках: человек везде себе подобен и составляет единый род в поднебесье.
– Самоеды не человеку – зверю подобны. А новейших книг мы не читаем, – рассердился батюшка.
– Науке меч не пристал.
– Вот сходи-ка к самоедцам. Иные речи услышу.
– Я полагаю, – сказал Зуев, – что, кроме оружия, есть состязание в слове. Потому и самоедское наречие начал помаленьку учить.
– Отроче, – жалея мальчика, произнес батюшка, – ведомо тебе, что апостол Павел вещал Тимофею в своем послании?
– Что же?
– От глупых и невежественных состязаний отклоняйся. Они рождают ссоры. Где ссора – там драка. Где драка – там смертоубийство. Помолюсь за тебя, чтобы скорее отвратился от наивного отрочества.
– Батюшка, в Писании есть и такие слова: рабу Господа не должно ссориться, но быть приветливым ко всем. Учительным, незлобивым.
Поп зорче взглянул на Зуева:
– Это применительно к человеческой породе сказано.
Поп от крохотного фитилька зажигал свечи. Огонек бросил короткий блик на потрескавшиеся губы Николы Угодника.
Еще раз с интересом оглядел Зуева:
– Ты чей сын будешь?
– Солдатский.
– Ну, ну, – то ли удивился, то ли осерчал поп.
Остяк поднялся с колен и прыгающей, заячьей походкой выскочил из церкви.
5
«Уверенность – дитя неведения, сомнение – плод опыта жизни», – говорил адъюнкт Мокеев.
Когда Зуев принял предложение Палласа, он и не подозревал, какую ношу взваливает на себя. Путь на Югру – не пробежка по Невской першпективе. Но только здесь, в Березове, осознал, на что решился. Сдюжит ли?
В церкви похрабрился маленько. А что на самом деле ведает о самоедах?
Как соединить уверенность и сомнение, не знал даже Мокеев.
Но мальчишество взяло верх, и скоро освободился от тяжкого чувства, которое испытал в беседе с батюшкой.
Петька молча семенил рядом. Шейка худенькая, на ногах сапоги с мужской лапы.
– Ты самоедских тадыбов видал? – спросил Вася.
– Ворожей ихних? Издаля.
– Вот бы мне на них поглядеть.
– У-у-у, русских они не пускают. Если задобрить…
– Чем?
– Да хоть ружье подарить. Или еще чего. Ты богатый?
– Ружье найдется.
– Мне-то ружье ни к чему. Я из лука стреляю.
– Метко?
– Когда как придется.
– Толковый ты малый.
– Ты меня держись! – уверенно заявил Петька.
– Дитя неведения, – усмехнулся Зуев.
– Чего, чего?
– Это я так, про себя. Грамоту знаешь?
– А ты?
– Да помаленьку…
– Твой отец небось боярин? Или ахицер?
– В солдатском кафтане и треуголке.
– А не врешь?
– Чего ж мне врать, какая выгода.
– Каждый свою выгоду знает, – с взрослой серьезностью произнес Петька.
– Какая ж твоя выгода?
– А так тебе и скажи, – засмеялся Петька. – Пошто тебя сюда сослали?
– Отчего ж сослали? По своей воле.
– Врешь небось. Я все одно дознаюсь. Сюда еще графа ссылали. И князя. В меньшиковском остроге жили, под караулом. Отсюда не убежишь.