Текст книги "Повесть об отроке Зуеве"
Автор книги: Юрий Крутогоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
День третий по выезде из Обдорска
Компас показывает одно направление: северо-запад. Идем к горным отрогам Полярного Урала. На карте проставил примерную точку, где путь наш подойдет к концу, – южный берег Карского залива.
В Обдорском городке выбрали добрых оленей. Наш поезд состоит из четырех нарт, в одной – две лодчонки для переправ. Сухих дровишек в тундре не найдешь – прихватили с собой топливо. Везем разобранный чум.
По свежему мху легкие наши сани скользят не так оборотисто, как по снежной целине, но вполне сносно. Под ягелем твердая земля. Особо хорошо бегут олени по утреннику, когда морозный иней запудривает тундру. Шибко скользят тогда полозья.
Стоит лето, но знобкость такая, что не расстаемся с шубами. А ночью и морозец прихватывает. Спутники мои согреваются водкой, а мне на нее глядеть противно, непереносимо думать об этой отраве. Особенно после того, как принял целый стакан в Обдорске. Только и балуюсь горячим чайком.
…Преследуют волки. Вот и сейчас вблизи воют протяжно. Не скажу, что это прибавляет бодрости.
День пятый по выезде из Обдорска
Природа награждает нас своими диковинками. Северное сияние. Такие краски, что иному живописцу во сне не привидится. Кажется, радуга расплескалась по небу. У инородцев об северном сиянии свое мнение. Оно весьма курьезно. Ихние «физики» считают, что в это время солнце начинает в море купаться. Море горит и поджигает небо. А впрочем, что же удивляться? Ведь и наши ученые не имеют точного толкования сему явлению. Христиан Вольф, учитель Ломоносова, полагал: причину северного сияния следует искать в тонких селитряных испарениях, возгорающихся в небе. Гипотеза других натуралистов состоит в том, что северное сияние есть отражение исландского вулкана Геклы в морских северных льдах. Кому верить? Помню выученные на гимназической скамье слова Михаила Васильевича Ломоносова: «…не льдисты ль мечут огонь моря? Се хладный камень нас покрыл! Се в ночь на землю день вступил…» Вот как чудесно перо пиита обрисовало загадку природы.
Солнце ночью только один час не бывает. А так все катится по горизонту. Так пустынно, что кажется, мы и есть одни на белом свете.
«Познаша мир – познаша себя», – говорил мне когда-то Шумский. Насчет мира – не скажу. Не знаю, можно ли в него войти, как в дверку глобуса, куда водил отец. А вот себя познать куда труднее. Что я есть, Васька Зуев? Я ли веду за собой судьбу, судьба ли ведет… Вот бы такой компас, который указывал точное в жизни направление.
День шестой по выезде из Обдорска
Преодолеваем многочисленные болота, озерки, малые реки. Светлые камешки на дне можно пересчитать. Вода прозрачная, как хрусталь.
Кроме худой ольхи, тальника, горбатых березок, ничего нет в окрестностях. Еще Урал разбросал кремнистые камни да гнезда асбеста, как бы предуведомляя о близком своем присутствии и значении. В речках несметное число чебаку, Вану приспособился брать рыбу на острогу, пользуясь подсветом на березовой лучине. Держит руку над водой терпеливо, как кошка, перед тем как опустить лапу на свою добычу. Скоро рыба-чебак на вертеле или в котелке. Гуси тут вовсе непуганые. Тихонько подкрадываешься к жирному гусаку – хвать за шею! Ни пороху, ни стрел не надо, чтобы прокормиться. Вовсе нет тут людей, гуси не знают хищного людского нрава.
И еще одно зрелище поразило меня так, что ночью долго не мог заснуть. Это огромное стадо пеструшек. Глазом не охватить сие шествие. Удивительна в сем малом животном страсть к путешествиям. Пеструшки в известные годы переходят из страны в страну, и через несколько лет опять возвращаются на прежнее место. Для этого собираются многими тысячами вместе. И идут на восток или на запад, следуя одна мышь за другой и направляя свой путь по прямой линии, почти параллельно, так что тропинки множеством шествующих, хотя и не тяжелых животных, пробиты на два пальца глубиною. Мышей этих шествует такое множество, что в длину и ширину занимают собой великое пространство. И несколько часов надобно дожидаться, покуда земная сия туча пройдет. Поэтому жители северной страны, увидя множество пеструшек, почитают, что они с неба дождем падают, и не беспокоятся: вреда не приносят, а за собою других прибыльных животных ведут – лис, соболей, куниц… В пути их ничто остановить не может – ни реки, ни озера, ничто другое. Заливы покушаются они переплывать с конечною своею гибелью. Если лодка встретится – через лодку переползут, но не обогнут. А что мешает – проедят. Проедают, не сворачивая с прямой своей дороги, а за ними идут охотники – лисы и песцы…
(Мог ли он знать в эту минуту, что записи его о пеструшках позднее войдут в учебник натуральной истории, по которой мальчишки XVIII и XIX веков будут изучать северных животных? Предполагал ли, что его труд «Об оленях», писанный еще в Березове, будет доложен в Санкт-Петербурге на научной конференции и многие зоологи подивятся новизне зуевских наблюдений?)
…Шли бы мы не двадцать верст за день, а быстрее, но много переправы забирают часов. Речки, речки. Олени вплавь добираются до противоположного берега. Нам же погрузиться, разгрузиться. Течение тут спорое, лодку далече относит. Впрочем, пообвыкли и приноровились. Нет во мне должной ловкости, к веслу не приучен. Устаю. Как же должен уставать дядя Ксеня! Виду от усталости не подает. Когда знаешь, что рядом родная душа, не так все трудно. Я ранее не ведал, что такое быть одиноким, да и никогда им не был. Всегда меня окружали верные друзья, а тут, в тундрах, часто на сердце скребет тоска. Но лишь на Шумского погляжу – уходит тоска.
День восьмой по выезде из Обдорска
Переправлялись через речку Байдарату. Вода тут шумная, своенравная. С нагруженной лодкой в верченой воде лучше бы управиться крепкому мужику. Вану был занят оленями, Ерофеев носил вещи из нарт к берегу. Я же замешкался… Глянул, а за веслами уже старик. Приказал подождать. Ни в какую. Шумский уже греб: до середины реки доплыл, а дальше сил не хватило преодолеть могучее течение. Лодку понесло. На быстрине швырнуло ее боком на огромный камень. Плоскодонка опрокинулась. Шумский окунулся с головой. Едва успели на помощь. Переодели его, натерли водкой, укутали в меховую шубу. Все одно никак согреться не мог. Жар к вечеру у него поднялся. Горит, мечется. Слов нот, как казнюсь, что проявил слабость и допустил старика до переправы.
Приказал Ерофееву ставить чум. С места не стронемся, покуда Шумский не поправится.
День девятый по выезде из Обдорска
Волки обнаглели до того, что совсем близко рыщут. Олени сбились в кучку, беспокоятся, от чума не отходят. Дежурим поочередно. Не смыкая глаз, стережем наше малое становище. Сухие дрова, прихваченные в Обдорске, кончаются, а тал и ольха горят слабо, более дымят, чем дают жару. Шумский в редкие минуты приоткроет глаза. Поим его чаем, настойками. Должно быть, у Шумского огневица, а против этой болезни при несносной стуже наши домашние средства дают невеликую помощь.
Ерофеев сегодня заговаривал хворь: «Пойду, перекрестясь, на сине море. Сидит там на камне пресвятая матерь, держит в руках белого лебедя, общипывает у лебедя белое перо. Как отскакнуло от лебедя белое перо, так отпряньте от раба божьего Шумского родимые горячки. С ветру пришла, на ветер пойди. С воды пришла – на воду пойди. Пойди отныне и до века…»
Встречаясь с бедою, становишься язычником. Я и сам беспременно повторяю: «С воды пришла – на воду пойди. Пойди отныне и до века».
Минутами охота бирюком завыть. Шумский просит, чтобы дальше шли, а его оставили околевать. Накричал на старика. Слезы невольно набегают на глаза.
Глава, в которой речь идет о событиях печальных и о том, что координатам карты можно доверять далеко не всегдаДень десятый по выезде из Обдорска
Господи, дай разума: что делать? Возвращаться – путь дальний. Того и гляди, не довезем старика. Вану ходит зверьком побитым. Ерофеев мается. Вот как не повезло нам почти на самом скончании пути. Вижу теперь, какую непосильную ношу взял на себя. Одно дело – отвечать за себя, иное – за других нести ответ. Кто же я такой-то, чтобы руководительствовать экспедицией? Недоучившийся гимназей. Немецким штилем владею, знаю латынь. Но язык этот мертв, как мертва окружающая нас земля. Путаются мысли. Доверяю их дневнику, а сам сообразить ничего не умею. Хуже старику. Все шкуры на него накидали, а ему зябко.
1
Старик метался. Его нездоровье как-то заметно сказалось на бороде. Порода Шумского всегда жила своей независимой, самостоятельной жизнью: топорщилась, кудлатая, когда старик гневался; весело, по-младенчески, пушилась после баньки и умывания; Шумский вскидывал ее в раздумье, и борода, как домашняя кошка, ластилась, вот-вот уютно мурлыкнет, свернется калачиком. Теперь же борода истончилась, покойно выровнялась на груди старика.
Шумский не любил говорить о себе. Сейчас, когда ему становилось полегче, рассказывал Зуеву, как в молодости бежал из Твери, не пожелав возглавить торговое дело отца. В Санкт-Петербурге прибился к подельщику академической кунсткамеры. Тот обучил редкому художеству – оживлять, словно живой водой, мертвую натуру. Как стекольщик вдувает в расплавленную массу свое горячее дыхание, так и чучельник обязан вдохнуть в свое изделие жизнь: прытким ли взмахом хвоста, настороженным ли взглядом чутких зрачков, схваченным на лету оскалом хищного рта, поворотом шеи, когда по напряженной холке угадывается, чует ли зверь потайную опасность или готов с достоинством прошествовать в нору, к ожидающим корма детенышам…
Вот такие чучела делал Шумский. Они восхищали Палласа, ничего подобного, как он говорил, не видел в Германии.
И теперь Шумский горевал, что не увидит своих зверушек в кунсткамере.
– Вон чего придумал! – рассердился Вася. – Да кто, кроме тебя, там их расставит? Многие чучела дожидаются.
– Дожидаются? Это хорошо! Да боюсь, Вася, не стоит ли за чумом моя смертушка. Ни жены не оставил, ни детей, одни чучела. Вот ты серчаешь, что к слову, ни к слову вспоминаю Цицерона. А сей муж говорил: положение старика тем лучше положения юноши, что он уже получил то, на что юноша еще только надеется…
– Я и надеюсь, что мы с тобой до старости глубокой не разлучимся.
– Ежели что, Цицеронову книгу в рундуке возьми себе. Всю жизнь в ней мудрость черпаю. – Скосил глаза на Зуева: – А помнишь, как в вольной школе учил тебя азам?
– А то нет!
– Что есть арифметика? – строго спросил Шумский.
– Арифметика есть наукавычислительнаяхудожествечестноемногополезнейшеемногопохвальнейшее.
В эти часы Зуев вспоминал, чему научил и что дал ему этот верный старик. И как говорил, что презренны заработки поденщиков, но не презренно и достойно искусство.
– Вась, покажь-ка еще разок ломоносовскую карту.
Зуев вынул из ладанки дорогой чертеж. Старик разглядывал его с каким-то ребяческим изумлением.
– Вон до какого высокого градуса дошли… – Шуйский прикрыл глаза. – Плохо мне, Васенька…
2
Ерофеев и Вану выбили в твердом грунте яму.
Стали у могилы простоволосые, потерянные.
Вечная мерзлота, вечный покой.
Прощай, Шумский. Прощай, дядя Ксень.
3
Волки выли близко, почуяв смерть.
Бирюки на ровном месте представляли отличные мишени. Ерофеев и Вану перебили половину стаи.
Остяк, присев у костра, ошкуривал кинжалом убитую волчицу. Слезы текли по его щекам:
– Злая смерть унесла Шумского, огневица сожгла его. Плохо нам без Шумского. Тень его ходит возле чума, где спит воевода. Шаг у тени Шумского тихий, так метет пурга. Плохо нам без Шумского. Вырыли яму, положили туда Шумского, воткнули в камни русский крест. Плохо нам без Шумского.
Засеменил короткими ногами к речке, сполоснул руки. Вода колола пальцы, Вану подумал: «Ледяное море оттого студено, что в него отовсюду стекают студеные реки и ручьи».
Зима в летние месяцы заползает в горы, на их вершинах не стаивает снег. И оттуда горы раскидывают над тундрой метели и снегопады, спускают в море ледяные реки. Хитрая зима напоминает – она далеко не ушла, она близко, велит помнить о себе. Зима, затаившись, ждет, когда ей придет пора спуститься на равнины. Она задует солнце, заберет у травы и листьев зелень, отдерет листья у ольхи и березы.
«Русские, – думал Вану, – одевают покойника в белый саван, земля одевает землю в белый снег. У зимы и смерти один цвет».
Вану цокнул языком, поразившись своему открытию. Впрочем, все эти размышления не мешали его рукам совершать привычные действия. Вытащил из-за голенища острогу, прицельно послал ее в спинку замешкавшейся у берега рыбины. Вану никогда не промахивался.
4
Зуев сложил в рундук бумаги, карандаши, лекарства, инструменты, снадобья, склянки чучельника.
В изголовье смертной постели, раскидав ветки березового стланика, обнаружил свернутый в трубку лист бумаги: «Васенька, чую, что помираю. Чучела, что оставили в Березове, отправь в кунсткамеру. Они для науки деланы. Все вещи бери себе».
Когда Ерофеев заглянул в чум, он увидел: плечи и спина Зуева содрогаются от плача.
5
В белесом утреннем мареве обозначился увал, чем-то напоминающий сгорбленное, присевшее на лапы чудовище. Зубчатый хвост ящера, вытянутая голова, прильнувшая ртом к водопою. Но водопоем было не море, а спокойная, до дна прозрачная речка Байдарата. Полярный Урал одним из своих отрогов выбежал в тундру и потерянно застыл возле тихой реки. Ничто не указывало на близость Карского залива. Да и сама Байдарата, вопреки имеющейся у Зуева ландкарте, отклонялась не к западу, а к востоку, в сторону Ямала.
Который уже раз Зуев по компасу, часам и солнцу ориентировался на местности. Координаты карты не совпадали с натурой.
Возможно, не туда шли?
От Ерофеева не укрылась растерянность предводителя команды.
– Скоро ли залив, Василий?
– Вот тут, примерно, и должен быть!
– Кто же его слизнул? – Ерофееву порядком надоела эта поездка. Мертвая земля с вечной мерзлотой, тоскливые гряды, угрюмое небо. Мрачнее не придумаешь. Даже Обдорск отсюда казался милым уголком. Вертаться, вертаться пора, шут его знает, куда еще заведет этот малый.
– Вытек залив! – мрачно изрек Ерофеев. – Я вот когда по Каспию ходил с атаманом Кукиным, – все было где положено. Как в лоциях указано.
– Обожди, Ерофеев, без тебя тошно.
– Залейся он, этот залив. Есть ли, нету ли, какой кому прибыток.
Вану сидел в сторонке. Один из оленей, не выдержав, рухнул на мокрую почву. Остяк подрезал хвост животному, выпустил кровь. Шнурком перетянул рану. Важенка отошла, поднялась на ноги. Эту странную операцию Вану проделал быстро и привычно.
– Давай, Василий, обратно поворачивать, а? Палласу скажешь: дошли, мол, пополоскали ручки в море-окияне. Поди проверь.
– Не могу. Вижу по всему, ландкарта обманная. Прошибка географов.
– Все трое тут и загинем, как Шумский. Только могилу некому будет вырыть.
Вану слушал препирательства между казаком и предводителем команды и в толк ничего не мог взять. Он рассудительно загибал пальцы:
– До Березова Вану вел Зуева и Ерофеева. До Обдорска вел. Вану знал дорогу. И к морю тоже вел. Куда море делось? Вану не знает.
Совершенно не исключено, что залив лежит несколько поодаль от той точки, что указана в старенькой ландкарте, деланной в Географическом департаменте.
– Трогай оленей, Вану!
6
По левую руку тянулись гребни Уральской гряды. В одних местах – покатые, в других – обрывистые, с обнаженными слоями каменных пород. Низкорослые деревца карабкались но валунам, цепко держались на отвесе. Что-то лихое и бесшабашное было в этой тяге ввысь.
К вечеру похолодало, полозья нарт заледенели.
Ночь была светлой, безветренной. Зуев вышел из чума, запахнувшись в овчинный полушубок. На горке, открытая всем ветрам, росла высокая лиственница. Верить ли глазам? Откуда она здесь? Тайга осталась далеко позади.
Потемневшие хвоинки, игольчато-острые на кончике, крошечные зеленые сабельки. Бронза ствола укуталась серой шелухой. Какая встреча! Миллионы сестер лиственницы остановились на предназначенном рубеже, и лишь она одна, неподвластная природе, шагнула к суровому северному градусу. Щемящая нежность к дереву, как к живому существу, проснулась в Зуеве. Он прижался к стволу щекой. Кора твердая, шершавая. Словно от горячего дыхания потеплела под щекой. Не столь уж безжизненны мертвые эти пространства! Своя жизнь, свой мир, свое тепло. И как поселилось гордое хвойное дерево, так, возможно, через многие годы поселятся здесь люди, откроют ремесла, обратят причуды и диковинки потаенной тундры в пользу.
Неясный шорох заставил обернуться. Шагах в двадцати, у ноздреватого валуна, стояла матерая волчица с оскаленной пастью. Волчица отряхнулась, протяжно заскулила. Созывала стаю? Собирала силы к прыжку? Желтая слюна текла изо рта.
Зуев был безоружен, даже ножа не взял. Да что нож – такого зверя можно положить только пулей.
До чума саженей пятьдесят. Не добежать. Всей тяжестью волчица вскинется на загорбок. Вот так ни за что пропасть!
– Ва-ну-у, Ерофее-ев! – в ужасе закричал Вася.
Зверь подвинулся вперед.
Вася зашел за дерево, подпрыгнул, пальцы соскользнули с нижней ветки. Еще раз – не достал.
– Вану-у-у, Ерофее-ев…
Волчица тявкнула. Вася уже мог разглядеть ее коричневые зрачки, низко опущенный живот с крупными, налитыми молоком сосками. Брюхатая, а оттого еще более опасная.
Зуев скинул полушубок. Улучить момент, накинуть на морду. Руки дрожали.
И тут грохнул выстрел. Волчица отпрянула – мимо. Из чума бежал Вану. Перезаряжать ружье не было времени. Метнувшись в сторону, волчица взревела, бросилась к лиственнице. Остяк достал из-за голенища мехового сапога длинный, по локоть, кинжал, поднял его над головой и могучим швырком пустил в оторвавшегося от земли зверя. Кинжал по самую рукоять вошел в правый глаз волчицы…
– Васи, зачем по ночам один ходишь?
Зуев молчал. Дрожь била его тело.
7
Когда-то юнга Колумбовой каравеллы «Санта Мария» встретил утро истошным криком: «Благословен будь день!..» Теперь Вася просыпался с одной мыслью: благословен будь миг, когда на горизонте покажутся морские воды. Нетерпение гнало его, опережало бег оленей, подхлестывало ноги. Взбежал на небольшой холм: что впереди? Под ногой осел камень, укутанный в белый лишайник.
Подбежал Ерофеев:
– Эге-ге-ге, холм могильный!
Под напором деревянного дрына глыба легко отвалилась, обнажив темную расщелину. Разобрали камни. В неглубокой яме лежали два скелета, заржавленные мечи, наконечник от алебарды, железная уключина от лодки.
Зуев поднял меч. Он был прям, обоюдоостр, длиной не более вытянутой руки.
Ерофеев утер лоб.
– Кто бы это?
– Да уж не самоеды.
– Почем знаешь?
– Откуда бы у них мечи? Опять же – алебарда. И уключина.
– Выходит, русские.
– Полагаю, что так, – сказал Зуев. – Скорее всего – новгородцы. На Югру шли. Или возвращались домой.
– За узорочьем ходили.
– На ладьях, а дальше посуху.
– Так это ж когда могло быть?
– Лет двести назад, пожалуй. Вольные люди, вроде тебя, Ерофеев.
– И вот где смертушку нашли.
– Надо могилу камнями закидать, – сказал Зуев.
Ерофеев скрутил цигарку. Последний табачок… Высек огонь. Злыми глазами смотрел, как Вася заделывает смертный холм. Блаженный малый, право же… На кой ляд сдалась Карская губа, пропади она пропадом! Шумский помер, за ними теперь черед. Как новгородцы, сгинут под каменной могилой. Никто и не узнает, куда подевались. Было б за что помирать…
Вану стоял рядом с Ерофеевым, насмерть перепуганный. Вид скелетов в самом деле был ужасен – эти пустые глазницы, дырка вместо носа, позеленевшие зубы…
– На кой меч взял? – хмуро спросил дончак.
– А как же. Вернусь в Санкт-Петербург, там знатели определят, кто когда здесь шел.
– В Санкт-Петербург он вернется! – возопил Ерофеев. – Да кому все это надо? А ну, остяк, поворачивай нарты! Кончилось мое терпение.
– Да ты что, казак?
– А то. Поворачивай нарты!
Вану посмотрел на Зуева.
– Ну? – ждал Ерофеев. – Кому сказано!
Зуев утирал простуженный нос.
– Погоди, казак.
Вану жевал табак. Водку справно пьет Ерофеев. Птиц и разных зверей уверенной рукой бьет Ерофеев. Он и человека забить может. Как в Обдорском городке схватил ружье: «Пойду самоеда стрелять». Рука бы не дрогнула.
А Зуева остяк не боится. У Зуева голос тихий, если и прикрикнет, устыдится своего гнева. А кто в Небдинске юрты выручать поехал? Шаман принял его, разговаривал. Старейшины почтили вниманием. А как Зуев уломал косоглазого обдорского атамана? Показал бумагу. Тот сразу переменился. Все должны слушаться Васю – вот что писано в той бумаге.
– Ты плохо говоришь, Ерофеев, – сказал наконец Вану.
– Пшел ты!..
– Плохо, плохо.
– Тварь! – рассвирепел дончак. – Ты еще будешь учить. Я тебя своими руками сейчас придушу. Тебе ж цена полушка в базарный день. Все ваше племя собачье пяти рублей не стоит.
Как трудно было сдержаться! Великим усилием Вася одолел себя. Он слизнул с ладони горсточку зеленого табака. Какая одуряющая жвачка.
– Тварь! – И было непонятно, кому сейчас бросает тяжкое оскорбление вышедший из повиновения казак.
Зуев выплюнул жалящий рот скользкий комок, табачную желчь, нащупал в кожаном мешке флягу с водкой. Протянул Ерофееву:
– Хлебни. Помянем русаков, что тут лежат.
Вану поглубже на глаза надвинул шапку. Пойми этих русских. Если бы Зуев осерчал на неслуха, пригрозил по возвращении карами – еще бы куда ни шло. А Зуев? Последнюю водку совал казаку.
Ерофеев тремя глотками принял сивуху. Вернул Зуеву флягу – в ней на донышке плескалось зелье. Вану испугался, что его обойдут. Зуев передал флягу остяку.
– Вот что, – произнес Зуев. – Негоже ссориться на поминках. Не по-человечески это.
Он слабо улыбнулся, желая увидеть ответную улыбку Ерофеева – не улыбку, тень раскаяния, – но тот опустил глаза, зашагал прочь.
Вану калачиком улегся на траве.
Вану раньше никогда особо не задумывался о своем начальнике. Всяких начальников видел в Тобольске. Самый захудалый русский мужик мог турнуть его, как Ерофеев сегодня, самыми последними словами. Голь. Инородец. Смутно помнил, как в детстве, еще до Тобольска, жил среди родичей. Старик – кто он был, дед, прадед – гладил его по волосам, произносил ласковые слова. До пятнадцати лет у остяка не было имени, и старик весело говорил: «Мальчик, мальчик…» Никогда больше такого не слышал Вану. Как Вася рассердился, когда казак обозвал его тварью. Хорошо, что не полез в драку. Мальчик… И тут Вану сделал для себя неожиданное открытие: начальник-то мальчик, совсем мальчик… На щеках не борода – пух.
А Зуев молча стоял над могилой.
Несообразные мысли лезли в голову. Для чего человек рождается на белый свет, если за его плечами, крадучись, шествует смерть, сторожа каждую его минуту, каждый шаг. У всякого человека есть черта, за которую не следует переступать. Знать бы эту черту, поостеречься. Или поиметь особую зоркость, чтобы за миг хотя бы не вступить на край собственной могилы…
Э, куда его понесло. Довольно! В противном случае звериный инстинкт жизни опутает ноги страхом.
Надо готовиться в дальнейшую дорогу…
8
Аргиш – санный поезд в оленьих упряжках. Аргиш – караван тундры, растянувшийся на добрую версту. Хоркают олени. Покрикивают мужчины. Орут дети. Собачий лай вплетается в этот гам.
Стойбище в пути. Жизнь на полозьях.
Эзингейцы спешили к северу, где нет гнуса, а корм сам ложится под копыта животных.
В одной из передних, доверху нагруженных нарт, облокотившись на тюки, полулежал Эптухай. В правой руке он сжимал хорей – упругую палку с костяным шариком на кончике. Надо – шарик достанет переднюю важенку. «Оп, оп, оп», – веселил себя и оленей молодой охотник.
Солнце, белое, как костяной шар, висело в вышине. Оно не грело. Июнь не разжег в нем огня. Эптухай, прищурив узкие глаза, смотрел в небо. «Оп, оп, оп!» Торыму из своей прозрачной юрты – а где же он почивал, как не в юрте? – видна вся тундра с трясинами, кочками, плаунами, пушицей, морошкой, лишайником, багульником. Ему виден и аргиш эзингейцев!
Караван вступил в Тае-Ввы. Одни духи знают, сколько в глубине этой коварной равнины покоится оленей, собак, неосторожных охотников. Эзингейцы знали Тае-Ввы и направляли нарты по устойчивому покрову, держась ближе к тальнику. Мужчина впереди затянул песню эзингейцев.
– Десять летних нарт, – пел он, – зимой вести нужно. Нужно гнать оленей даже ночью. Нужно запрягать, когда занесет снегом. Нужно отогнать десять летних нарт. Я веду аргиш, я веду оленей…
И Эптухай, чтобы отогнать дрему, выкрикнул в лад:
– Я веду аргиш, я веду оленей!
Куда ему! Мал, чтобы вести аргиш. Шаманом быть не желает. А старейшиной? Будут на лбу морщины, губы станут сухими – станет старейшиной.
«Оп, оп, оп». Стая гусей взметнулась над аргишем. К чему без толку стрелять? Еды и так припасено вдоволь. «Тетиву животом придавите», – приказал Сила. Эзингеец никогда не позарится на лишнюю дичь. Охота не для того, чтобы сиротить тундру.
Следом олени тащили нарты с укутанной в меха старой женщиной. У нее не было имени, в роду не принято давать имя женщине. Ее так и называли – мать Эптухая. Сына она родила в долгом кочевье, на нартах. Для всего рода праздник – рождение мальчика. Мужчины с рук на руки передавали младенца, завернутого в мягкий, нежный няблюй – шкурку теленка. «Сын Хатанзея, сын Хатанзея»! Отец смотрел, как плывет тельце сына над головами сородичей. Никогда он не произносил ласковых слов. Сейчас не сдержался. «Женщина, – сказал жене, – спасибо, что родила охотника».
Так случилось – через несколько дней Хатанзей погиб на охоте. Горе идет за радостью, как нарты в аргише. Мать прижимала ребенка к груди: «Умер мой муж, и я грущу по нем. Муж оставил сына. Когда-то я забуду его и горе мое. Какая мне жизнь теперь – одну половину тоски облегчу слезами, другую песнями».
Давно это было.
Эптухай оглянулся на дремавшую мать. Лицо маленькое, губы серые, волосы заплетены в тонкие седые косицы, платок – вокшем – сполз на плечи.
И такая нежность и жалость охватили Эптухая…
Сделав пару перегонов, каждый по пятнадцать верст, аргиш разобрался на берегу речушки. Оленей выпустили на свободу.
Еще в Небдинских юртах Эптухай собрал впрок съедобного корня – хас, накромсал корешки, кинул в котелок. Сварилась нельма. Теперь бросить соли, заправить ржаной мукой. Мать присела на шкуру, тут же уснула. Эптухай не разбудил ее. Поев, прилег рядышком, положив под бок ружье: а что как волки?
Но сразу уснуть не мог. Болел на лице шрам. Если бы не Васи, плохо пришлось. Васи. Где он сейчас? Не угодил ли в трясину, не напали ли волки? Тае-Ввы не терпит пришельцев. Имя равнины – волчий вой: ввы-ввы-ы-ы…
Какие разные эти русские. Казак – он одно обращение знает. Растопырит десять пальцев, а потом в придачу еще два. Гони, самоед, десять белок и два соболя. Ясак – закон. Не перечь. Но зачем требовать сверх закона?
А Васи – он тоже русский – совсем другой. Нату-ра-лис-сса! И у русских есть свои роды, как у жителей тундры, – род казаков, род купцов, род натуралиссы.
Какая тамга у натуралиссы? Тамга эзингейцев – олень.
Даже старики не помнят, почему и когда эзингейцы стали людьми оленя.
У каждого рода должна быть тамга. А у натуралиссы? Дух у него есть: Нау-ка. А тамга? Может, на его тамге вырезано лицо царицы? Как на деньгах. Нау-ка. На-ту-ра-лис-са. Эптухаю нравились эти слова.
Спозаранку надел лыжи и побежал в тундру ставить кляпцы. Он знал, где ставить. Так собака чует место, где хоть раз побывала.
Прыгал с кочки на кочку. Гнилая вода выдавливалась из-под лыж.
Байдарата бесилась возле порогов. То она меж камней закипала, брызгаясь и накрываясь пеной, то закручивалась в водоворотах, втягивая в воронку щепки, листья, кору.
Эптухай побежал по берегу и увидел остатки временного становья – кругом валялись березовые жерди; на зеленом мху там и сям рыбья чешуя, еще не сгнившие потроха. Эптухай поднял жердь. Совсем свежая. И догадался – это Васи со своими людьми тут стоял. Они шли к Ледяному морю, к отрогам Каменного пояса.
Высоко поднимая лыжи, Эптухай заспешил дальше. Он не помнил, сколько прошло времени, когда саженях в двадцати от обрыва, круто падающего к реке, увидел невысокий, свежевскопанный бугорок. Его венчал деревянный крест.
Эптухай присел на валун, поросший, как шерстью, зеленью тундры. Достал из-за пазухи трубку, набил табаком, кремнем высек огонек. И задохнулся от дыма. Подул резкий ветер. Охотник поежился: то ли от стужи, то ли от ужаса.
В стойбище Эптухай явился к Силе.
Шаман опустил голову.
– Хороший был луце, – сказал он. – Мне его жаль.
– Почему ты думаешь, что он умер?
– Слабый. Тае-Ввы забирает слабых.
– Я пойду искать их. Они сбились с дороги. Еда кончилась, огонь потеряли.
– У русских есть свой дух, – твердил шаман. – Если он не захотел помочь, чем поможешь ты?
– Пусть так. Переправлюсь на оленях через Байдарату. Могила одна, их было четверо.
– Однако мы дальше пойдем. Мы не можем тебя ждать. У тебя старая мать, разве ты забыл?
– Надо найти русских! – упрямился Эптухай. – Разве не они помогли нам?
– Не забывай, ты еще мальчик. Опасности не знаешь. Голова твоя мало думает. Разве не потому обдорские казаки взяли тебя в плен?
В чуме мать шила кожаные сапоги. Игла из рыбьей кости быстро мелькала в ее пальцах.
– Сынок, ты силки ставил?
– Мать, я сейчас уйду. Еду собери.
– Куда?
– Надо.
– Что ты задумал?
Он не ответил.
У грузовых нарт Эптухая собралась толпа. Эзингейцы тихонько переговаривались между собой. Эптухай с удивлением увидел, что на нарты кто-то положил два берестяных короба. Они были доверху набиты разной снедью. Мясо вяленое, рыба сушеная, ржаные лепешки…
Подошел Сила.
– Эптухай, Эптухай… – ворчливо сказал шаман. Он развернул тряпицу – в ней была невиданная драгоценность: три головки чеснока, пара луковиц.
Эптухай запряг в нарты четырех любимых своих оленей. Несколько мужчин вызвались помочь переправиться через Байдарату. А дальше, по одному ему известным приметам, Эптухай погнал упряжку к отрогам Каменного пояса, к той точке, где горы упирались в Ледяное море.
9
В недавней переправе опрокинулись нарты с харчами. Остались без муки, соли, лука…
Выбрались на противоположный берег с ног до головы мокрые, продрогшие. Костер из сырых веток больше тлел, чем грел. Дым резал глаза, в горле першило. Не злые ли духи, если веровать самоедам, обратили на трех незваных пришельцев свой гнев?
Брали на растопку сухих дровишек – и те кончились.
Зуев притоптывал намокшими сапогами (в них отвратительно хлюпала вода), пытался подбодрить спутников, но всякое его слово оставалось безответным. Спроси кто, он бы сам не сказал, откуда берется воля сопротивляться Ерофееву. Какой толк, если загинут в тоске и безвестии в неласковой стране и все записи об инородцах прахом пойдут? Не вернуться ли? Ученый Делиль и того не сделал, из Березова дал тягу. И со славой вернулся в Санкт-Петербург, затем в Париж, где стал главным королевским астрономом.