Текст книги "Повесть об отроке Зуеве"
Автор книги: Юрий Крутогоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
1
Все чаще и чаще разглядывает Зуев ломоносовскую карту полярных стран.
…Марсельный ветер толкает паруса фрегатов.
…Дорожные повозки переваливают ухабы на избитых российских трактах. Малыми муравьями ползут люди по шару земли на судах, лошадях, пеше, чтобы всюду открыть сокрытые тайности. Карта, если прислушаться, таит в себе неведомый зов, наполнена шумом морских волн, норд-остом, свистящим в реях, иноверческими речениями, ревом лавы из огнедышащих гор.
…Степан Крашенинников шагает по Камчатке. Обнаруживает горячие ключи – кости в них отогревал. Вулканы – пешком их обошел. Пожил в земляных юртах камчадалов. Распознал все их обычаи. Камчадалы – вот потеха! – пуще смерти остерегаются молний. Думают, это духи кидают из юрт горящие головешки. Гром же, по их представлению, происходит оттого, что бог Кут швыряет наземь свой бубен.
…Канин Нос. Кто бывал там? Астрономы в телескопы на звезды смотрят, планеты в ночезрительные трубы ловят, а северная землица сокрыта от глаз. Вот бы ступить на нее! Обойти всю вдоль и поперек, обрисовать на ландкарте…
Лицедей и шутник Коля Крашенинников после того урока географии донимает Зуева забавным стихом:
О, Канин Нос, ответь нам, несносный:
Целый ты нос или только полносный?
Ему бы только посмеяться!
– Сбегай да погляди, – огрызается Вася.
– А лоцию составь – сбегаю.
– Лоцию?
Вася с вельможным видом приказывает подать чистый лист бумаги.
– Сей момент, – включается в игру Крашенинников. – С гербовой печатью или простую-с?
Тонким грифелем Вася набрасывает на листе ноздреватый нос, похожий на «мадамов». Пририсовывает к безглазой личине кудрявый протасовский парик, усики с кренделями.
– Вот и лоция! – Зуев вскакивает на скамью, развевает над собой сдернутую простыню. – Поднять паруса!..
Мишенька, Коля и Фридрих с торжественными физиономиями несут Зуева по коридору. Школяры из других классов скачут вслед, улюлюкают, беснуются, кружатся в дикарских плясках.
– О, Канин Нос, ответь нам, несносный: целый ты нос или только полносный?
Навстречу – «мадама». Жмется к стене, гневно трясет тростью на разбушевавшуюся ораву.
– Что за проказы?
– На Канин Нос идем…
– Нос? Какой нос? Постафф-фте скамью на сф-фое место!
2
В эти начальные дни 1766 года в Архангельске готовилась морская экспедиция в северные широты под водительством капитана Чичагова. Поход был задуман Ломоносовым, который безвременно скончался в прошлом году.
Три корабля на предмет «обретения северо-восточного пути» отправлялись на Грумант. Смелая мысль Михаила Васильевича, говорил Румовский, ныне поставлена под паруса трех фрегатов: «Чичагова», «Панова», «Бабаева».
– А ведь небось на фрегатах и юнги потребны? – спросил Вася товарища по келье.
– Без юнги – как же? – сказал Мишенька Головин. – Ежели на барже – там можно без юнги, а на фрегате другое дело…
Юнга! Легкий, как перышко, чтобы взлететь на мачты. А разве он не легок, не проворен? Юнга! Проницательный, чтобы по компасу высмотреть, где какая страна. Вот он, компас!
К Чичагову! Рассерчают гимназические начальники. Но что, однако, скажут, когда вернется с описанием Каниного Носа.
…Коля Крашенинников подошел к Зуеву:
– Не бежать ли собираешься? Головин рассказывал: по ночам карту разглядываешь.
– Не разболтаешь?
– На мне креста, что ли, нет?
– Тогда слушай. Решил податься к Чичагову.
– Юнгой?
– Ага!
– Так у них же три фрегата?
– Ага!
– И мне местечко найдется, как думаешь?
– Нешто не найдется!
– А возьмут?
– На что у меня ломоносовская карта? Сам Михаил Васильевич велел заполнить при случае. Вот и случай.
– А до Архангельска как доберемся?
– От рыбных рядов пустые обозы туда ходят. Я уж разузнал…
Ранним февральским утром, до побудки, мальчики покинули Троицкое подворье. Обозчик, мужик лет пятидесяти, завернутый в овчинный тулуп, сторговался за два рубля взять их с собой. Накрыл сеном, меховой шубой, пахнущей треской.
Сухая солома лезла в ноздри; поскрипывали по свежему снежку полозья. Вася нащупал руку товарища.
– Ты чего?
– Теплее так.
– А боишься все же?
– Боязно немного.
– А что отец с матерью подумают?
– Напишу им письмецо с первой станции.
Лошади быстро домчали сани к северной подставе. Послышался окрик часового;
– Кто таков?
– Да рыбой промышлял, солдатик.
– В санях что?
– Мануфактура. Пороху купил. Детям угощеньице.
Под шубу залезла холодная, цепкая, ищущая рука. Солдат раскидал сено. На Васю уставился служивый из отцовской роты.
– Вот так мануфактурка! Сын Федора Зуева? Ты куда это навострился? Да тут еще один пострел? Стой-ка, кликну сержанта.
Больше всех кипятилась саксонской нации вдова:
– Уф-фолить, уф-фолить, чтоб другим было непоф-фадно.
Астроном Румовский, однако, восстал против такого наказания. Защитил «ослушников» и профессор Протасов. «Намерения школяров были продиктованы высоким помыслом», – заключил он.
Зуева и Крашенинникова на три дня заперли в холодную, под замок. Так вместо Каниного Носа побывали они в карцере на воде и хлебе.
3
Глаза Румовского горели. Он говорил о широтах и долготах так же вдохновенно, как учитель Мокеев о гекзаметре. Учил определяться на местности по звездам, ибо «всякая точка на земле свое местожительство имеет».
– Долго-о-ота-а! – выпевал Румовский, и слово это в его устах было протяженным, как пространство. – Что она есть? В долготу смотрит все мироздание – с солнцем и луной, со звездами и планетами. А мы глядим в небесные сферы, и что кажется сперва непостижным, безбрежным, то становится уловленным твоею ладонью, па которой покоится малая ландкарта.
Учитель умолкал, набираясь нового вдохновения и энергии. Глобус в его руках трепыхался, как пойманное живое существо, словно хотел вырваться в заоконные просторы безграничных долгот и широт.
Румовский вел школяров в обсерваторию, учил пользоваться приборами.
Подмигнул Зуеву:
– Я сам путешествовал, хотя и астроном, и чувствительно не могу не разделить тягу к землепроходцам…
– …когда сии землепроходцы вместо холодных широт попадают в холодную! – выкрикнул Крашенинников.
– И так случается. Но я скажу: путешественник без знания долготы – все одно, что странник без верного посоха.
Зуевскую тягу к путешествиям ближе всех к сердцу принял профессор Протасов. С юности запомнил он слова своего учителя Ломоносова: один опыт ставится выше, чем тысяча мнений, рожденных воображением. Полезно и воображение, без него душа мертва, как мертв кровеносный сосуд без крови. Воображение мысль рождает, однако мысли надо дать верное направление.
Весь ученый Петербург знал о Палласовой экспедиции в Сибирь. Подготовка к ней шла полным ходом.
Что, если порекомендовать школяра Василия Зуева?
Случай представился скоро. Палласу понадобилось описание ромашковых гербариев, имевшихся в кунсткамере. Попросил выделить для той цели смекалистого школяра или студента.
Зуев не справится ли? Мысли умеет дельно излагать, есть склонность познать всякий предмет. Такое поручение и дал Алексей Протасьевич школяру, не обмолвившись, однако, о дальних своих планах.
– Разыщешь в кунсткамере Ксенофонта Шумского, он откроет нужные шкафы. Бородатый такой старик, приметный.
– Знаю его, – обрадовался Васька. – Это мой крестный…
4
Вот так дядька Шумский – куда там! Какой крестный?.. Средневековый алхимик! В комнатке кастрюльки, колбы, штофы, сосуды, а на чугунной плите варятся пахучие снадобья, на спиртовках кипят отвары разных цветов и оттенков. Снует по комнате, старается везде поспеть, точно приготовляет кушанья для собравшихся на пир зверей и зверюшек. На дыбы поднялся бурый медведь со стеклянными глазками. Волк с оскаленной пастью, того и гляди, клацнет перламутровыми зубищами. Замер заяц-беляк. Над потолком, раскинув крылья, парит для зайца неопасный орел с подкрашенными лаком когтями.
– Васька заявился! С чего это?
– А вот надо!
– Дело какое?
– Ага!
– Один агакнул да в татарские начальники попал. Потому как у татар «ага» – старший.
Шумский растер в ладонях парафин, залил в деревянный штоф янтарную жидкость.
– Будет то бальзамический состав. Для вечного сохранения зверей и птиц.
Вася чихнул.
– Чихается на правду. – Шумский блеснул глазами, яркими, как вставные стеклышки: – Недолго мне тут осталось! – Побил ладонь о ладонь, отряхивая пыль. – В научную экспедицию! Семьдесят два рубля в год положили. Чучела буду делать – во как!
– За деньги идешь?
– Нет, крестник, не за деньги. Цицерон так молвил в своих диалогах: недостойны свободного человека и презренны заработки поденщиков, чей труд покупается. А не презренно и достойно – искусство! Боязно по первости, Васька, ведь шестой десяток. А пойду. Кости уж заранее трещат, а пойду. Свербит любопытствие. Боязно!
– Чего ж плакаться?
– А русскому человеку поплакаться – сил набраться! Куда Палласу без меня деваться? Мои чучела живут в Англии, во Франции, в Германии. Цена мне потому великая. Обучил бы тебя, да теперь некогда.
– Мертвой натуре не хочу обучаться.
– Мертвой? Мои совушки и зайцы свое отбегали, отлетали, а мне как живые.
Шумский взял в рот капельку вязкого состава, чмокнул, порассуждал:
– Язык недаром мягкая часть во рту. Язык принимает на себя действие распущающихся по нему тел. Так за каким делом?
– Протасов велел шкафы открыть – описание гербариев стану делать.
– Пойдем.
– Дядь Ксень, а Паллас – это кто?
– Паллас-то? Знатный господин. Академик всех мировых академий.
5
В свободные часы Вася торопится во флигель на берегу Невы – в кунсткамеру. Нередко увязывался с ним Мишенька Головин.
Залы музея в вечерние часы пусты. Точеные деревянные столбы поддерживают легкие галереи. С потолка свисают высушенные змеи, рыбы, непонятные чудища. Из шкафов раскрытыми глазами глядят заспиртованные жабы, ящерицы, человеческие зародыши. Склянки завязаны говяжьими пузырями, изукрашенными для натуральности мхом, раковинами, растениями.
И сторожит этот могильный покой восковой царь Петр. Откинувшись в кресло, Петр словно подсматривает за мальчиками.
Жутко! Так и кажется, сейчас встанет, расправит сомлевшие плечи, поведет грозными бровями.
Царь в лазоревом, шитом серебром платье, с орденом Андрея Первозванного на груди, с коротким морским кортиком на бедре. Черные усы топорщатся двумя узкими перышками. Рядом дубинка с набалдашником из слоновой кости.
Но не встанет царь Петр, нет такой силы, чтобы оживила восковую персону, окрасила живой кровью щеки.
Из шкафа вынули толстую папку с засушенными ромашками. Сумерки незаметно расселились по углам залы. В темноте растворились сушеные тела змей и рыб, лишь огарок свечи борется с теменью.
Тихо. То не мышь поскребывает под шкафом – то Васино гусиное перо шуршит по листу бумаги.
Мишенька удивляется:
– Васька, ты так и чешешь: то по-латыни, то по-русски, то по-немецки. Когда успел так насобачиться?
– Раз прочитаю – слова сами и западают.
Неслышно подошел Шумский:
– Долго еще шебуршить будете? Закрываться хочу.
– Скоро, дядя Ксень.
– Ну, пиши, сынок…
– Сколько же путешествие ваше продлится, господин Шумский? – спросил Мишенька.
– Сказывают, лет пять. М-да, ребята. Я не печалюсь. Один-одинешенек, все одно где помирать.
Вася улыбнулся:
– Ему поплакаться – сил набраться.
– А и верно, ребята. По правде, иду в хождение с превеликой охотой. Мир познаша – себя познаша.
– Чего себя познавать? – спросил Мишенька. – Разве за тем ходят в путешествия? Там иные цели.
– Как знать, как знать, – загадочно сказал чучельник. – Себя спытать всегда похвально и полезно. Я так понимаю: пошел в хождение – второй раз родился. Во как! – Был доволен, глаза заблестели, как у ребенка, которому пообещали гостинец.
Слова Шумского больно задели Васю – завидовал он старику: какая выпала удача! Повезет ли когда-нибудь ему? Не на что надеяться. Кончит гимназию – и куда? Какой толк, что он знает немецкий, латынь, кое-что из ботаники, географии, астрономии, литературы, разными лоскутками знаний сшита его память. Все для того, чтобы в конечном счете плюсовать прибыля откупщика Саватеева? Худородный отрок – дальше не дадут дороги. Он зло смотрел на крестного, точно тот был виноват в окаянной Васиной судьбе: дед народился, внук удавился. И впрямь хоть давись…
Словно догадываясь, о чем размышлял товарищ, Мишенька Головин утешил:
– Не унывай, Васька. Дядька мой тебе карту северных стран на что подарил?
Однажды тут увидал их астроном Румовский.
На крыше дома размещалась обсерватория – выпуклый глаз в небо. Астроном ныне в телескопе отыскал, как выудил, редкую звезду. Весьма обрадовался. Спускаясь по лестнице, напевал:
Тобою утешаюсь,
Тобою восхищаюсь.
Тебя душой зову,
Тобою я живу.
Редкой звездой утешался. Мечтал со временем открыть новую звезду в темном полунощном небосклоне. Звезда Румовского! Или нет – Румовская звезда. А? Хе-хе! Вот недруги взвоют от зависти. Возможно, сам Делиль, главный астроном французского короля, припомнит: Румовский, Румовский! Да, да, как же. Рос-си-я-нин!
На выходе из флигеля Румовский столкнулся со школярами.
– Что тут делаете в столь неурочный час? – спустился астроном с небес на землю.
– Зуев для берлинского ученого, господин Румовский, альбом готовит.
– Для Палласа? Восхитительно.
– Протасов велел.
– Ну, ну, – одобрил астроном.
– В хождение он идет, – сказал Вася. – В Сибирь.
– Как не знать. Сама императрица приказала снарядить экспедицию. Растения, животных, минералы, всякие залегания примечать.
– Минералы плохо знаю, – вздохнул Зуев. – Что на Финском берегу найду – вроде разбираюсь. Камешки. А они, глядишь, минералы.
– Вон что у тебя на уме! – изумился астроном. – Тебе, братец, который год?
– Да год-то большой. Четырнадцатый.
– Бо-о-льшой год, – рассмеялся Румовский. – Все ж пока головастик. Ты до лягушки сначала дорасти. Хотя, Зуев, есть в тебе приметные склонности к постижению, э-э-э… Бегу, бегу.
Напевая занятную песенку про звезду, что утешает и восхищает, Румовский завернул за угол. Походка у него легкая, танцующая, точно он вышагивал по зыбкому Млечному Пути, а не по бревенчатому тротуару.
– Долго-о-о-та, – передразнил его Зуев.
И Вася, пританцовывая, пробежался по доскам.
У плашкоута остановились.
– Искупаемся? – предложил Мишенька.
Вася пошипел от предвкушения холодной воды, раздул щеки, нырнул. Хотел достать дно – не дотянул. Забрался на плашкоут, поднял над собой руки и солдатиком пошел ко дну. Его выбросило наверх.
– Достал! – счастливо вскричал. – Аж пятками ударился!
У середины реки повернули обратно.
Прыгали на одной ножке, чтобы вода из ушей вылилась, – посиневшие, в пупырышках.
– Чехарда!
Мишенька уперся ладонями о колени. Вася с разбегу вспрыгнул ему на спину, подтянулся на руках, поболтал ногами и сиганул далеко вперед.
Потешились вволю.
– Чехарда – самая лягушачья игра. Опираешься на задние лапы, а голова вперед.
– Вот и показал, что не головастик, а лягушка!
– Я бы Палласу всякую службу мог служить, – сказал Вася. – И гербарий соберу, и блинчики испеку, и речку переплыву первым.
С той ночи казенноштатный ученик академической гимназии Василий Федоров Зуев все чаще и чаще возвращался мыслями к экспедиции, снаряжаемой в дальнюю сибирскую дорогу.
И то ли наяву, то ли во сне приходили видения…
…Марсельный ветер толкает паруса фрегатов.
…Дорожные повозки переваливают ухабы на избитых российских трактах.
…Степан Крашенинников шагает по Камчатке.
Глава, в которой рассказывается, как Петер Симон Паллас приехал в Санкт-Петербург, знакомился с членами будущей экспедиции, в том числе со школяром, которого он мысленно назвал «пуповкой»1
В гербовой бумаге, писанной вязью, говорилось:
«Приехавший сюда из Берлина 30 июня 1767 года господин доктор Паллас выписан ординарным членом и профессором натуральной истории в Академии наук на следующих основаниях:
Во время его службы обещается он ревностно исправлять касающиеся до его должности профессии, изобретать нечто новое в своей науке, подавая со временем сочинения для академических изданий… В предстоящей экспедиции обучать своей науке определенных к нему учеников».
За окнами кабинета открывался вид на Неву. Адмиралтейская игла пришпилила облако. Сквозняк прошелестел по странице, вскинул штору, обретя форму пузыря. У спрятавшегося ветра есть не только форма, но и запах, и вкус. Вкус дегтя, смоляных канатов, рыбы. Воздух самой России льется в окошко.
Только что ушел адъюнкт Мокеев, «грамматик», так шутя называл его Паллас с ударением на последнем слоге.
Добрых два часа «грамматик» потратил на то, чтобы мышцы Палласова рта сотворили чудовищные звуки – ч, ш, щ. Это была поистине воловья работа.
Некогда в Париже Паллас видел механические игрушки. Они поражали воображение. Змея, извиваясь, шипела, как настоящая. Пчела издавала звуки жужжащие. Герр Паллас чувствовал себя такой же игрушкой в руках адъюнкта.
– Я сделаю из вас настоящего русского, – обещал самонадеянный «грамматик».
И что же? Вскоре Паллас сообщал домой: «Я еще не распаковал чемоданы своих книг и сейчас настроен читать только русские древности».
В речи Палласа, как бы сказали в те времена, сильно отзывался немецкий выговор, но через год (через год!) с ним вполне сносно можно было объясняться по-русски.
Шли дни, месяцы. Вожделенный срок приближался.
Экспедиция. У этого слова тоже есть вкус. Оно горчит пылью дорог, солонит губы. Сочинения для академических изданий он напишет из дальних странствий. Предмет его мечтаний – вот что такое сибирское путешествие, ради которого он порвал с Германией, с отцом.
Анатом Протасов, математик Котельников рекомендовали спутников.
Вот и они. Придерживая шпаги, в кабинет вошли двое рослых парней.
Один широкоскул, рыж.
– Ваше превосходительство, Никита Соколов!
Товарищ его, напротив, узколиц, шея тонкая, по-поросячьи розовая.
– Ваше превосходительство, Антон Вальтер!
Пожирают Палласа испуганными глазами, точно он заморское, редчайшее в мире чудо.
Паллас зажигает сигару. Приказывает садиться.
Сквозь напущенную чиновность проступает полный любопытства прищур, разглядывает воинскую амуницию гостей.
– А скажите, милостивые государи, к чему шпаги?
– Жалуют студентам университета.
– Я подумал: не мушкетеров ли мне подкинули? Куда мне мушкетеры? Не в воинский поход идем.
Студенты молчат.
– Впрочем, шпагой владеть на разбойной дороге не лишне, – прощает Паллас. – Курите?
– Сигарами не балуемся.
Смотри, как серьезны. Да у них поджилки трясутся. Не за генерала ли его принимают? А впрочем, как иначе может выглядеть в их глазах иностранец, превзошедший множество наук? Да еще императрицей приглашенный!
– Лет вам, милостивые государи?
Милостивым государям: одному – семнадцать, второму – осьмнадцать.
– Годы славные. А я старик – двадцать шесть лет.
– Позвольте не согласиться, – оживает вдруг Соколов. – Двадцать шесть лет годы не старческие.
– Тогда и поладим лучше.
Паллас пружинкой вскакивает с кресла, маячит по комнате, держа у груди сомкнутые ладони. – В географии навыкшие?
– Не путешествовали. – Соколов оправился от смущения. – В ином же смысле… как понимал географию астроном Делиль…
– Как?
– В географии видел человека, который может дать картину расположения стран земли, к истине приближающуюся…
– И такую картину можете дать, милостивые государи?
– Ваше превосходительство, скорее, есть желание к такой картине приблизиться.
– Наши желания совпали, – не без строгости замечает Паллас. – Читаю сейчас разные фолианты. Сколько их погибло, землепроходцев, которые также хотели дать истинную картину расположения стран земли. Не всем далось… Не закрадывается ли в душу страх? Я не стращаю и не байки говорю.
– А мы не пужливые. – Из Вальтера тоже робость тонкой струйкой вытекла. – Позвольте на вашу байку свою рассказать.
– Извольте.
– Был при царе Петре шут д’Акоста. Когда он выезжал из Португалии в Россию, у него спросили: «Не боишься ли на корабль садиться, зная, что твой отец и дед погибли в море?» Шут спрашивает: «А ваши предки как померли?» – «Преставились блаженной смертью на постелях». Д’Акоста молвит: «Как же вы не боитесь каждый день в постель ложиться?»
– Ха, ха, ха, ха!
Они забавны, эти юноши. И находчивости не лишены, и живости.
– А что говорил о географии ваш соотечественник Ломоносов?
Вот так-то, милостивые государи. Иноземных ученых знаем, воздаем им должное – чудно! А как почитаем своих, российских знателей?
– Ну? – Он, чужестранец, кажется, готов обидеться на студентов, если они тупо пожмут плечами.
– Ваше превосходительство, – произносит Соколов, – Михаил Васильевич так молвил, если мне память не изменяет: «Географы! Кому как не вам издавать атласы, чаще отправляйтесь в экспедиции».
Соколов и Вальтер рассматривают иноземного ученого. Брови черные, глаза круглые, рот растянутый. В скорых, резких, непредугадываемых движениях есть что-то мартышечье. Не чопорен. Молод. А как между тем немало сделал в пауке!
И до чего просто сказал о своем желании путешествовать: «Блаженство видеть в большой части света натуру в самом ее бытии!»
…Через час он остается один. Ах ты господи, как же славно, что приехал сюда, что достало сил вырваться из-под отцовской опеки.
В те последние дни отец, как никогда, заупрямился. Но и Петер не уступал.
– Еду! Императрица приглашает.
– И что? Разве сам царь Петр не пригласил в свое время из Парижа Даниила Мессершмидта?
– Пригласил. И в этой стране он проложил свои пути.
– Кто оценил его жертву? Умер в Петербурге в нищете. Разве там могут понять величие подвига!
Будто он, Петер, едет за подвигами!
– Тебя ждет такая же печальная участь. – Старик всплакнул, по-детски, кулачками, утер глаза. – В тебе течет немецкая и французская кровь. Тут – имя, почет…
Петеру не хочется тревожить славных своих предков. Все они были врачами, с руками жилистыми, как у сельских мясников. Но бог ты мой, сколько твердить старику – не по Петеру лечебная практика. Ему претит заниматься медициной. Медицинская практика тесна ему, как дедушкин камзол.
Еще раньше отец отправил его в Англию изучать лондонские госпитали. На третий день сбежал на побережье. Отец накатал разгневанное письмо: «Что за дело бегать по берегу пролива, собирать водоросли, ракушки…»
А он нашел поразительную ламинарию – вздутое слоевище, уплощенный черешок, края похожи на крылья бабочки. Описал этот вид. Был счастлив.
По возвращении сказал отцу:
– В английском воздухе я был проницательнее и степеннее.
– У тебя легкий ум. Что же касается натуральной природы, ею проницательно можно заниматься в окрестностях Берлина. Я тебе присмотрел место военного лекаря в полку.
Представилась возможность отправиться с экспедицией в Америку. Старик заартачился.
Уже сам знаменитый Линней воздал должное молодому Палласу. О, это тот юноша, который доказал, что линнеевский класс червей построен неверно?
Естественные журналы пишут о Палласе, утверждающем, что кораллы суть не растения, а животные. Ученый мир вслед за Петером признал: ствол коралла не что иное, как «животное дерево», каменная же часть – всего лишь скелет.
Паллас избран членом Лондонской и Римской королевской академии, а отец сетует: пустое, вот медицина – это занятие.
Петер спасовал перед отцом и когда его пригласили в путешествие к мысу Доброй Надежды, в Индию. Старость, старость, сердился Петер, как она непререкаема в своем стремлении воссоздать угодный ей мир! Жалкий мальчишка, ругал себя Паллас.
И вот приглашение из Санкт-Петербурга. Как, его там знают? В этой глухой стране?
В Петербург! Само божье провидение зовет туда. Вот где есть возможность приложить ум, руки, чувства натуралиста. Незнакомые народы, неоглядные степи, горы, моря – о, Россия!
Он описал несколько видов африканских животных. Его заключения приняты зоологами. Но был ли он в Африке? Книжник, кабинетный сухарь…
– Ты делаешь гибельный шаг, – кричал отец.
– Возможно! Выбор сделан!
2
Июльские вечера в Санкт-Петербурге теплы, влажны и убаюкивающи… Ложась в постель, Паллас размышляет: в России чужеземные имена, как правило, переиначиваются на местный, привычный лад. Петер Симон… Нет, нет! Отныне он станет величаться приемлемо русскому уху: Петр Семенович!
Петр Семенович Паллас, милостивые государи!
Натягивает на голову белый колпак. В глубине зеркала – курносое лицо. Здравствуйте, Петр Семенович! Как изволите себя чувствовать? Извольте: Петр Семенович ни об чем не жалеет.
Пусть старик ждет. Сын вернется! Ах, что загадывать! Пять лет – срок почти несбыточный! (Знал ли Паллас в ту минуту, что он возвратится в Германию не через пять лет – через полвека?)
Где-то далеко-далеко, возможно в самом царском дворце, слышна трехструнная скрипка. Голос ее печален. Оспа карает жителей столицы.
В хлопотах об экспедиции дни текли незаметно. Соколов и Вальтер готовили обоз. В команду зачислен подельщик кунсткамеры Ксенофонт Шумский.
Месяца за три до отъезда к Палласу нагрянул профессор Протасов. Разгорячен с мороза, прилепил, мурлыкая от удовольствия, ладони к кафелю голландской печи. Дернул слегка плечом – пушистая шуба стекла со спины, швырнул соболью шапку на подоконник.
– Петр Семенович, успели прочитать альбом Романовых трав?
Паллас ранее просил профессора о небольшой услуге – подготовить описание ромашки в сибирских гербариях. Как дивно и точно автор описал ромашку римскую – дал ей обозначение по-латыни, не забыл, как называется в просторечии: пуповка. А вот еще лекарская ромашка: сосонька. Баюкает слово. Ромашка голубая, а для россиянина – воловьи очи…
– Автор альбома со мною, собственной персоной. – Протасов распахнул дверь, шаркнул ногой в белом чулке до колен, точно дворецкий перед наследным принцем, вытянул из коридора за воротник мальчика. Последний жест выдавал в профессоре не дворецкого, а дюжего мужчину.
– Прошу любить и жаловать! Наш школяр Зуев. Малый юркий, шустрый, востроглазый, быстроногий, о чем свидетельствует его побег в морскую экспедицию капитана Чичагова…
Паллас натягивает на мартышечий нос проволочные очки, щурится, приподнимает очки к бровям, протирает веки – разглядывание столь диковинного малого требует особого усердия. Перед Палласом – белобрысый коротыш, с чуть удлиненным носом-лодочкой, веснушками по всей сияющей роже. Взгляд смелый, доверчивый.
Разглядывают друг друга, иностранный ученый и петербургский мальчонка о тринадцати годах.
– Альбом хорошо исполнен, господин школяр! – Паллас шевелит пальцами, и этот жест говорит: в работе, представленной ему, есть нечто особенно приятное.
Школяр Зуев. Так, так.
Протасов приподнимается с кресла:
– Петр Семенович, вот сего школяра рекомендуем в путешественную команду.
– Как звать?
– Василий Федоров Зуев.
– А лет?
– Без малого четырнадцать.
– Молод, что и говорить, Петр Семенович, – вступается за Васю профессор Протасов. – Пригодится в дальнем пути, поверь. В ботанике, в географии не по годам осведомлен. И стиль, стиль есть…
Палласу вспоминается, как русские называют ромашку – пуповка, воловьи очи, сосонька. Ему хочется назвать стоящего перед ним мальчугана «пуповкой»…
3
Неужели год прошел, как он в Санкт-Петербурге?
На календаре – июнь, год 1768.
Что ж, время зря не потрачено.
«Грамматик» Мокеев доволен его российским слогом.
Паллас знакомился с картами, сибирскими отчетами-донесениями служивых людей с мест предстоящего путешествия.
Еще Ломоносов, в бытность свою директором Географического департамента, немало размышлял о сибирской экспедиции. Землепроходцам, писал он, не поставлен предел проницательности, многое должна открыть смелость и благородная непоколебимость сердца путешественника. Палласа поразили эти простые и гордые слова.
Сердце путешественника – не это ли главное?
Как был обстоятелен, прозорлив сей ученый муж. Каменный пояс Урала заслонил от взора натуралистов то, что находится к востоку. Ломоносов составил «перечень предметов, до которых изыскания и наблюдения должны касаться испытатели натуры»: изучать реки, озера, моря, состав воды, открывать полезные в медицине травы, звериные промыслы, нравы и обряды местных племен, вносить поправки в атлас.
Сибирь, Сибирь, Сибирь… Она необъятна, нема, таинственна. Еще совсем недавно историк Миллер замечал: «О древнейших приключениях этой великой части Азии основательного и обстоятельного сказать нельзя».
Господин историк заметить изволили верно! Вот и пришла пора начать обучение этой части Азии языкам географии, зоологии, ботаники. Кто же эту немоту преодолеет, как не наука?
«Младенческая страна», – говорили ему в Берлине. А Ломоносов как заявил о себе белому свету? И сколько людей идут за ним, обуреваемых страстью к познанию? Протасов, Румовский, Котельников – как они исполнены желания оказать чрезвычайную услугу отечеству, затянутому едва ли не за ближайшим поворотом мраком неизвестности, с потаенными недрами, малоизвестными народами.
Да только ли эти ученые! Вот двое студентов – как полны желания приблизиться к истине. Палласа поразил Шумский. Чучельник экспедиции нужен позарез – без чучельника шагу не ступить. Посоветовали Шумского, смотрителя кунсткамеры.
– Плоть немощна, а дух бодр, – твердо сказал старик.
– Подумай, тяжко будет.
– Свербит любопытствие землю увидеть, ваше превосходительство. А что скажут, сил меньше, чем у вас, так и вы не так сильны, как центурион Тит Понтий. Только бы каждый пользовался силами умеренно.
– Вон как! – воскликнул Паллас. – Цицерона читаешь?
– Нахожу в нем утешение.
Неказистый старичина, из «подлых», как тут зовут людей мелкого звания, но какой полет мысли! Центурион с окладистой бородой!
Вот и этот школяр. Пуповка… Альбом отменно сделан – в нем и ботаника в точном своем виде, и даже некая поэтичность. Василий Зуев…
А что, не взять ли его?
Правитель академической канцелярии Тауберт, однако, не разделил Палласова мнения.
– Господин доктор, не насмешка ли это?
– Над кем, над чем?
– Над здравым смыслом. Россия возлагает такие надежды на экспедицию!
– Что же, вы полагаете, что школяр не оправдает затрат академических?
– Не только затрат – чаяний. Ее императорское величество проявляет особый интерес к сему путешествию.
– В условиях моего приглашения, господин Тауберт, записано: обучать прикрепленных учеников.
– Да, но – студентов, студентов…
– Ум школяра не засеян предрассудками. Душа его не менее восприимчива.
Поначалу Паллас и сам не был достаточно уверен в своем решении. Вдруг заупрямился.
Советник Тауберт пожевал бескровными губами – напомнил Палласу земляного червя, отнесенного не к тому классу.
– Господин советник, у вас есть ученики?
– Под моим надзором университет, гимназия, – вспылил Тауберт.
– А один ученик – всего один, – вами выпестованный?