Текст книги "Журнал `Юность`, 1973-3"
Автор книги: Юность Журнал
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Этот парень испортил все…
Конечно, Иван мог пересидеть его. Он таких троих мог пересидеть, но только зачем? Все равно Иван уйдет, а парень останется. К тому же, судя по всему, он здесь свой парень. А Иван здесь – тень нуля. Значит, надо сматываться, пока не поздно, пока чего не выкинул на нервной почве… Надо освободить помещение.
Иван, не разбирающийся в этикете, выпил один, сам по себе, рюмку на посошок и встал.
– Вы куда, Ваня? – спросила Гала. Лицо её чуть побледнело, когда он поднялся.
– Пора. Дела ждут, – сказал Иван и пошёл к выходу, слегка кивнув Юре.
– Погодите. Я вас немного провожу. Вы же тут ничего не знаете…
Она оделась и вышла вместе с ним на улицу.
Они молча хлюпали по весенним лужам, подернутым вечерней студенистой коркой.
– Что ж вы так, Ваня? Вдруг сорвались… Вам что-то не понравилось у меня?
– Все понравилось.
– Конечно, хотелось с вами поговорить… Но я ж не знала…
– Откуда ж знать? – сказал Иван.
– А это зашел Юра, он преподает у нас в школе химию… Можно сказать, коллега, – неожиданно принялась объяснять она, и Ивана удивил и даже тронул её как бы оправдывающийся тон. Но он не показал виду.
– Химичит, значит, – хмуро сказал Иван.
– Что-то мне не нравится ваше настроение, Ваня, – тихо и участливо сказала она.
Участливость её раздражала Ивана, так же как и радушный, гостеприимный тон там, дома. И он сказал:
– Мало ли что кому не нравитсся, на всех не угодишь.
– А где сейчас ваш дом? – осторожно спросила Гала.
– У меня их много, сам запутался.
– Ваня, – сказала она, – за что вы так… меня?
Разве я в чем-нибудь виновата?
Опять она была такая же, как до прихода этого Юры, у нее был такой же, чуть растерянный голос, и вновь Ивану захотелось прижать её к себе и ничего не говорить, А потом увести её с собой. Только куда?
– Гала, какой там дом? Это все детский смех…
Я здесь, можно сказать, проездом. А теперь пода назад,
– Куда? – спросила Гала с тревогой.
Но он не ответил.
Он молча обнял её, стал целовать лицо, рот, обмирая от её тепла, от вкуса её губ и кожи, от её странной покорности, от какого-то глубокого, горького чувства, никогда ещё не испытанного и ранящего, такого, что сердце, казалось, текло из него… Хотелось вот так умереть или лечь на мостовой и застонать, завыть от короткого счастья, от дикости жизни.
– Люблю тебя, Гала… Потому и приехал.
– Да что ты, Ваня… Что с тобой сегодня? Ведь нельзя так, Ведь пора уже мне домой, – говорила она, но не отворачивалась, не уходила. Он не ответил.
Уже почти не владея собой, пьянея, растегивал её пальто, ловил её ускользающие губы.
– Что ты, что ты, Ваня. Нельзя… Здесь же улица.
Здесь все меня знают… Лучше ты снова ко мне приедешь. Уходи, Иван, милый!
– «Милый Иван», – сказал он, трезвея вдруг. – Ты так в записке написала. Ты бежала, переменила школу, и все, привет, Шишкин! А милый Иван пусть там загибается один. Эх, Гала, Гала, добрая душа, иди уж домой. Там крепко ожидают.
– Ты зачем все это говоришь, Иван? – прошептала она, вдруг посмотрела на него с холодком. – Прости, Иван… Я не привыкла к упрекам. Да и почему ты кручённый такой, верченный? Ты же ведь сейчас не там, а на свободе… И никто тебя не гонит… ты сам ушел. А если захочешь поговорить всерьёз, найдешь время – приедешь снова.
Тепло, блаженство и боль оставили его. Он протрезвел окончательно и решил, что пора уходить, уходить отсюда навсегда и нечего играть в прятки, все равно у них ничего быть нэ может, и не будет– так, как ему бы хотелось, а значит, и не надо втравливать её в эту игру.
– Спасибо, как говорится, за приглашение. Но только я не приеду. У меня не будет такой возможности.
– Это почему ж? Что, ты так занят?
– Да, занят, – жестко сказал он. И, помолчав секунду, спокойно добавил: – Я не освободился, Гала. Я ушел. Я в бегах, понимаешь?
– Что? – Она скорее выдохнула это, чем спросила.
– А вот то самое, которое…
Он опять почувствовал волнение и хотел что-то ещё добавить, что-то серьёзное и важное для них обоих, но не нашел слов и тихо пробормотал:
– Вот и вся, Гала, моя побывочка.
Она стояла, опустив руки, не глядя на него, и он не понимал, плачет она или просто молчит.
Он повернулся и пошёл. Сначала пошёл, а потом побежал. Ему показалось вначале, что и она бежит за ним, что она окликает его: «Подожди, Иван!» Но он не остановился, не подождал, а мчал, как заведенный, галопом до самого вокзала.
В вокзальном ресторане он взял бутылку водки и распил её на двоих с каким-то ханыгой.
Когда он ехал в ночном поезде, то все старался припомнить, действительно ли она его догоняла и окликнула: «Подожди, Иван!»—или это только ему показалось. Он все вспоминал и вспоминал, будто это и впрямь было для него важно, и никак не мог окончательно решить: догоняла или нет.
А может, даже и нет. Скорей всего, что нет, – и верно, когда он повернулся и побежал, она даже вздохнула с облегчением… «Милый Иван».
Очень может быть, что именно вздохнула с облегчением.
Глава девятая
В начале все шло, как по маслу, и было полно краденого. Потом в их капелле, как это часто бывает, начались трения – каждый хотел урвать себе побольше. Иван мог бы все это пресечь, мог бы и осадить дармовщиков, но ему не хотелось с ними собачиться. Эти люди ему не нравились. Вначале он думал, что с ними можно будет работать, но вскоре убедился, что любят они только ширмачить по мелочам, а интересное, рисковое, со смыслом дело их не интересует. Ему надоели их бесконечные ссоры, постоянное кусочничество, постоянная привычка пить за чужой счет. Никогда с такой шушерой он ещё не ходил, а может, прежде не очень приглядывался.
Нигде так не развит подхалимаж, как у блатных, ни перед одним начальством не лебезят так, как перед вожаком, и нигде так не хотят его свалить (с безопасностью для себя). Иван решил бросить всю эту капеллу и рвануть на юг, в Молдавию… Там у него были хорошие дружки. Но прежде надо было кое-чем набить карманы.
Прежняя легкость, удачливость, уверенность сменились теперь тяжестью и тревогой. Хуже всего было то, что само дело почти не увлекало теперь Ивана. То ли он потерял азарт, то ли почувствовал себя старым. Старым и слишком много повидавшим, чтобы вот так вертеться из-за кучки денег и барахла.
Вся эта суетня и операции, разработанные им, стали казаться какой-то привычной и надоевшей детской игрой, из которой он порядочно вырос. Но для чего?.. Что он умеет? Кто он?
Вопросы, загнанные внутрь колонией, режимом, работой, учебой, вдруг вылезли наружу. Для чего же он надсаживал душу, занимаясь там в школе, – для Гали, что ли?! Нет, не только для нее. Он смутно чувствовал, что наступит час, когда старое ремесло обрыднет до ненависти. И сейчас порой он ругал себя последними словами за то, что ушел в побег, лучше б досидел «до звонка» и вышел бы, как человек. «А впрочем, – говорил он себе, – все равно, как человек я уже никогда не буду. Уже, наверное, и не вылезешь никогда, слишком глубоко залез в болото, теперь только самосвалом вытащишь, А самосвалы сваливают сами на землю без пощады и ломают человека, как сохлое дерево. Уж лучше ни о чем не думать. Самое сложное – научиться ни о чем не думать».
Однажды девица из их компании по кличке «Машка-татарка», которая все время вертелась на площади трех вокзалов, прибежала к нему и сказала:
– Какой-то чудной фазан, командировочный, видно, с башлями, прет на меня буром.
– Так что ты зенки таращишь, веди его в Сокольники, в шашлычную, а мы придем,
Через полчаса все были в Сокольниках и наблюдали, как Машка в стеклянной шашлычной умело спаивала приземистого мужичка. Потом она повела его в зону отдыха, и примерно через час, когда милиционеры прочесали массив, Иван с тремя хлопцами вышли на полянку.
Машка с мужичком сидели на траве в укромном месте, хорошо известном Ивану и его друзьям. Машка кудахтала и хохотала, а мужичок что-то оживленно лепетал ей на ухо.
– Все в елочку! – воскликнул Ликанин, вышел из засады и заорал не своим голосом – Вставайте, гражданин! Здесь не положено после двенадцати!
– А вы кто такие? – щуря и без того узкие, недоумевающие глаза, ничего не соображая, весь ещё в плену ухаживаний, смеха, недосказанных анекдотов, растерянно, стараясь не казаться напуганным и пьяным, сказал человек.
– Мы из обехеэса! – захохотал Ликанин, который никогда не переходил к делу сразу, который обожал тянуть и издеваться.
– Не бери на характер. Давай быстренько, – крикнул на него Иван.
Человек приподнялся, и трое кинулись на него.
Двое заломили руки, третий снял пиджак, сразу вытащил и кинул Ивану, стоящему в стороне, бумаги, мелочь – все, что было в нижних и боковых карманах. Потом этот третий полез в брючный карман.
– Что вы делаете, товарищи! Я из области, в командировке, зачем вы это делаете?!
Ивана аж передернуло от этого жалкого, молящего «товарищи», и он сказал:
– Не голоси, молчи в тряпку. Тогда живым уйдешь.
Иван знал, что надо обещать жизнь, надо, чтобы у человека была уверенность хотя бы в этом, и тогда он отдаст все легко, сам и без крика.
Хлопцы сняли с мужичка пиджак и рубашку, почти предупредительно, как швейцары, помогающие раздеться. Но Иван видел, что, заводясь, они стали снимать с него ботинки и брюки.
– Шкары оставить, – крикнул Иван. – Окно(«Окно» – задний брючный карман.) посмотрите получше, лопухи!
Ребята, осмотрев «окно», деловито снимали часы.
– Вроде рыжие, – сказал Ликанин, рассматривая часы.
– Потом разберешься, – сказал Иван.
Мужичок зашевелился и заплакал.
– Ну, чувырло, сиди не двигайся. – Ликанин ударил его ногой. Ему хотелось, как видно, избить этого сидящего на земле, раздетого, в одной нижней рубашке мужчину. Но Иван зашипел на него.
– Грабки свои убери. Пригодятся ещё.
– А ведь он оклемается и поканает, как миленький, в отделение, – сказал Ликанин.
– Не поканает… Пока он тут найдет.. – Иван подошел поближе. – Ты сиди, мужик, тихо, – наставительно и строго, как ребенку, сказал Иван. – Ты живой, здоровый, брюки я тебе оставил, сиди, не трепыхайся!
Человек кивнул. Он, видно, сейчас плохо соображал, что к чему. Иван заметил, что он сидит в одних носках, поджав под себя ноги.
– Верните ему, крохоборы, корки эти грошовые.
Их ни один барыга не возьмет.
«Жирный» с неохотой кинул ботинки сидящему.
Сначала один, затем второй, норовя попасть в него…
Теперь надо было быстро уходить. Они кратчайшим ходом вышли к ограде, перескочили, прошли переулок, зашли в темный подъезд, осмотрели бумажник. Там было двести семьдесят рублей. Иван достал из кармана пиджака удостоверение в синей коленкоровой обложке: «Силкин – начальник отдела молочного завода».
Работа была грязная, противная. Иван не любил иметь дело с людьми. Он предпочитал чистить кассы, грабить магазины. Там было больше денег и меньше слез.
Дня через три Иван стоял в одном из арбатских переулков, от нечего делать грел на солнышке затылок и читал объявления. «Требуется домработница к ребенку семи лет». «Требуется репетитор для подготовки в вуз технического профиля». «Требуются слесаря-сантехники».
«Хорошая работа, да только не для меня, – думал Иван, – разве что репетитором». Впрочем, внизу на доске Иван заметил: «Требуется слесарь-электромонтажник для работы в СУ-3».
На электромонтаже Иван одно время работал, когда проводили линию в тайге, лазал Иван в этих самых когтях на столбы, один раз чуть даже не свалился.
«А что, это я мог бы, наверное», – подумал Иван, с одной стороны, не без гордости, с другой – с сознанием полной нереальности всего этого для него…
Куда он мог сейчас податься?
И всё-таки он стоял, не отходил от витрины.
– Работу ищете? – спросили его сзади.
И он вполоборота скосил глаз на говорившего.
Говоривший был рослый парень в плаще-болонье не по погоде.
«На кого-то он был похож… На кого же? На кого же?..»– лихорадочно перебирал Исан, сравнивая это широкое, как бы равнодушное лицо с другими лицами, которые время от времени в том или ином месте выплывали в его жизни.
И прежде, чем к этому, как бы равнодушно ждущему ответа человеку подошли ещё двое почти таких же рослых, в плащах-болоньях, в серых кепках, Иван узнал и понял, кто это.
Он круто повернулся и побежал, затем нырнул в первый проходной подъезд, но в проходном его встретили ещё двое – таких же.
«Да они тут все оцепили. Их тут взвод, не меньше», – с острой тоской подумал Иван. Он тут же полез в карман, хотя там не было ничего, кроме бумажника этого командированного из области, но полез с таким видом, будто там было кое-что посущественнее.

– А ну, Лаврухин, не баловать! Руки, Лаврухин, руки!
Не убежать и не уползти, не взлететь на небо, не провалиться сквозь землю, не выстрелить и не застрелиться, не устроиться на работу по объявлению, не кончить её и не начать.
– Давайте, Лаврухин, спокойненько, по-хорошему.
Это все бесполезно, нас тут много.
И уже в машине, по рации – куда-то, ещё одному такому же, своему, в болонье:
– Третий, Третий, говорит Седьмой. Третий свободен. «Лавр»—взят, «Лавр»—взят. Взят!
(Окончание следует.)
Стихи
Евгений Глугааков

*
Качались медленно вагоны,
Вставали станции в окне,
И люди плыли сквозь перроны
Совсем откуда-то извне.
Бренчали парни на гитаре
И, чтоб в дороге не пропасть,
В кульках картошку покупали,
Дешевую простую сласть.
На встречных сквозняках курили
И, никогда с весельем врозь,
Смешили проводницу или
Сквозь щеку «продевали» гвоздь.
Я на разъезде дальнем вышел.
Ступил ногой на светлый мох.
Деревья оказались выше,
Чем я себе представить мог.
*
В поле ночь. Свежо. Морозно.
Выпал снег в березняке.
И уснуть ещё не поздно,
И заря на сквозняке.
Хлопья снежные по ветру,
Зарумянившись, летят.
Все труднее брать на веру
Освещенный снегом сад.
Сыплет снег на ветви яблонь,
Облепляет провода…
То-то снегу! Снег навален
На скрипучий протвень льда.
Продувной, холодный ветер.
И заря. И не уснуть
На бунтующем рассвете,
Закидавшем снегом грудь.
Тут и спать – так, пробудившись,
Наблюдать, как в белизну
Сад уходит, тонут крыши…
Клонит сон, а не засну.
Проза
Этери БАСАРИЯ
КАК ПАХНУТ ТРАВЫ

Рассказ

Рисунок Иннокентия КУДИНОВА.
В доме нас четверо: Хаджаратович, Лейлико, Тамада и я.
Хаджаратович – это мой отец. Но ни папой, ни папочкой, ни папкой я никогда его не называю ни в мыслях, ни на словах. Не получается. Не похож он на папочку и на папку, он похож на Хаджаратовича, и все.
Лейлико – моя вторая мама («мамочка», как говорит она), или попросту мачеха. Звучит, празда, грубовато, А Лейлико мягкая, резкого слова от нее не услышишь. От длительных бесед даже очень мирного характёра Лейлико устает и жалуется на головную боль; чужие печали, как она объясняет, её травмируют. Хаджаратович называет Лейлико «Сметанкой». Кожа у нее редкостной белизны. Если же учесть, что её волосы и брови черные-пречерные, ну прямо смоляные, то самый яростный враг и тот скрипнет зубами, но промолчать промолчит: духу не хватит сказать, что Лейлико некрасива.
Тамада же – огромный сибирский кот с зеленоватыми глазами; он обожает валерьянку, от которой приходит в неистовство. Из-за этой порочной склонности и получил свою кличку.
О себе что рассказать? Мне шестнадцать лет, учусь в ветеринарном техникуме и являюсь прэдставительницей нового подрастающего поколения, если говорить словами Хаджаратовича.
В техникум меня устроил Хаджаратович. Он там преподает. И вообще мы потомственные ветеринары, дедушка тоже был ветеринаром. Правда, у него не было диплома. Он лечил настойками из траз, словом, народными средствами, и, говорят, это здорово у него получалось.
У Хаджаратовича есть диплом, зато он не лечит, а делится в техникуме опытом, почерпнутым из множества книжек. По совместительству, заодно с моим дядей, живущим в деревне, он делает вина с сахарным сиропом. Конечно, не из любви к жанру. Потом они вино продают односельчанам дяди или оптом в соседние села к поминкам и свадьбам. Я мечтаю, что когда-нибудь Хаджаратовичу не повезет в этом – например, полопаются все бочки с вином или ещё что-нибудь случится. Может, тогда он бросит это дело? А?
Я, по всей вероятности, получу диплом ветеринара, чтобы, как утверждает Хаджаратович, продолжить славные традиции нашего дома. Но я против.
И вовсе не потому, что мне противны «наши четвероногие друзья», как ласково называет их Хаджаратович на лекциях. Ничего подобного, я их даже люблю, и преимущественно здоровыми. Каждое лето, когда гощу в деревне, завожу дружбу с телятами и козлятами. Телятам таскаю соль, которую они нетерпеливо слизывают с ладони шершавыми языками.
Языки у «их ну точно наждачная бумага, только мокрые. Как можно раньше выпускаю козлят из загона, чтобы здоволь напрыгались на солнышке. Но традицию продолжить не хочу. Однако пока каждое утро, не считая воскресенья, плетусь вместе с отцом в техникум. Вот и сегодня тоже.
– Лейлико, чем накормишь своего старика? – слышу я.
Значит, Хаджаратович почти готов. Я лихорадочно заплетаю косы, пытаясь одновременно нашарить под кроватью старые туфли. Сейчас Лейлико запоет:
– Тэмрико, скоро ты, солнышко?
Это она мне.
– Тамара, опоздаю, – торопит Хаджаратович.
Позавтракать, как всегда, не успею.
– Ну и спокойная душа! Целой ночи не хватает, спала бы себе и спала! – замечает каждое утро Лейлико.
Наконец я готова и догоняю Хаджаратовича у калитки. Он оглядывается на меня через плечо:
– Ну, как дела?
– Хорошо!
– Позавтракала бы! – выскакивает на балкон Лейлико. И так всегда: она у нас человек внимательный.
В техникум приходим за пять минут до начала, я бегу в аудиторию, а Хаджаратович неторопливо шествует в учебную часть.
Только прозвенел звонок, как моя соседка Алина привычным движением толкнула меня в бок. Это значит, что нужно сосредоточиться. Сейчас она введет меня в курс событий, происшедших со вчерашнего дня. Новости Алина рассказывает только на лекциях – в перерывах же предпочитает слушать других, наверное, чтобы пополнить запас своих новостей. Преподаватели устали делать замечания за эти наши вечные перешептывания и, кажется, наконец, махнули на нас рукой: Алина что твой кремень – все выдержит, лишь бы была слушательница, в которую можно переложить избыток информации.
– Знаешь новость?
– Какую?
– Твоего отца посылают в деревню.
– Врешь?!
– А ты правда не знала?
Я промолчала.
– Это все знают! Но ты не переживай. Он, наверное, что-нибудь сделает. Сам не захочет, останется.
– Если надо, так поедет! – обрываю я её, хотя точно знаю, что никуда Хаджаратович не поедет.
Никуда!
Глупая Алинка, говорит: не переживай. Если бы поехать в деревню!
Прежде всего я ушла бы из техникума и поступила в среднюю школу. Мне всего два года до аттестата зрелости. А Хаджаратович одну меня здесь не оставит: «За девушкой нужен глаз да глаз».
Во-вторых, в деревне сколько угодно ходи по зеленой-презеленой траве, рви фрукты, спускайся к роднику, никто тебе ничего не скажет. Главное же потом, после школы, можно было бы заикнуться и о театральном институте, который снится мне в самых лучших, в самых долгих снах. А наяву – только слово скажи – Хаджаратовича хватит удар:
«Моя дочь на сцене будет кривляться? Позорить нашу фамилию?!» Трудно, наверное, поверить, но он такой, несовременный. Однако мне почему-то кажется, если Хаджаратович поехал бы в деревню и стал лечить телят, жеребят, а то и буйволят, мы как-то столковались бы. Особенно я полагаюсь на телят. Уж если они с ладони Хаджаратовича будут слизывать соль, то это совсем-совсем другое дело.
– Ты что, обиделась? – драматическим шепотом допытывается Алина.
– Ещё чего!
– А знаешь, Инка влюбилась в своего учителя музыки. Правда, клянусь здоровьем мамы и папы!
Представляешь?
– Предстазляю!
– Чего ты не слушаешь?
– Слушаю.
– Надулась, да?
– Нет!
– Я же вижу! Подумаешь, какой кошмар! Все равно вы никуда не поедете.
– Я же сказала, поедем, если нужно.
– Чего шипишь?
– Отстань!
– Ой, мамочка, да кто же пристает? Сто лет весело жить и тебя не видеть!
Алина отодвигается от меня. И некоторое время лектор говорит один, что в нашей аудитории случается не часто.
Хорошо бы на переменке найти Хаджаратовича и сказать ему: «Па, это правда, мы в деревню поедем?» Но не поверит ведь он ни этому «па» (какой же он «па»?), ни моим благим намерениям. И все оттого, что у нас с ним отношения, как на границе: настороженно-выжидающие. Когда Хаджаратович и мама разошлись, то сторонники мамы, а их было очень даже много, не жалели красок, описывая чудовищный эгоизм Хаджаратовича и продуманное коварство Лейлико, ловко занявшей место моей мамы. Я же фигурировала в этих обвинениях как живой укор отцовской совести. Мне кажется, Хаджаратович именно из-за этого так относится ко мне. На самом деле, кому приятно каждый день видеть укор своей совести?! Только я всё-таки уверена, вопреки мнению многочисленной родни Хаджаратовича, что мама не оставляла меня в качестве живого укора в доме Хаджаратовича. Просто ей, наверное, нельзя было взять меня с собой. Мало ли какие могли быть причины.
Мама у меня не ветеринар. Ничего даже похожего. Она работала продавщицей в огромном белом гастрономе, в лучшем его отделе – кондитерском.
Когда меня, ещё маленькую, приводили к маме, она казалась мне волшебницей, столько у нее было богатств: огромных коробок всевозможных конфет, большущих плиток шоколада, пачек печенья, вафель– словом, у нее было все, о чем я могла тогда мечтать. И она была очень щедрой волшебницей, целыми днями раздавала свои богатства, а они не иссякали. Притом мама улыбалась. Очень здорово улыбалась. Дома она никогда не бывала такой, и вообще я, как ни странно, плохо запомнила, какой мама была дома, но зато совершенно четко помню её, светлую – из-за белого халата и шапочки – на фоне разноцветных коробок. И я считала, что там все её любят и все восхищаются ею. А как-то наш знакомый, живущий напротив, в большом семиэтажном доме– он и сейчас там живет, – сказал маме: «Лика, у вас глаза, как озера в горах». Теперь я думаю, что это довольно банальное сравнение. Но тогда меня его слова поразили, а так как я не видела озер, но знала, что это вроде лужиц, только в миллион раз больше, то бегала смотреть лужицы и искала сходство с мамиными глазами. Сходства не было, но лужицы сами по себе мне очень нравились, особенно после ливня. Тогда они становились прозрачными, чистыми.
Теперь мама живет в другом городе, и мы с ней редко видимся, слишком редко. И потому счастья в этом нет. Скорее горечь и неловкость. Но все равно от этих встреч отказаться меня никто не заставит.
Звонок. Наконец-то! Я поспешно собираю портфель. И зачем только вытаскивала тетрадки?
– Куда ты? – любопытствует Алина.
– В Турцию! – огрызаюсь я.
– Инка, слушай! – зовет Алина и бежит к ней.
Сейчас она возьмет её под руку, отведет в укромное место и скажет доверительно, ради этого случая отказавшись от своего правила – на переменках только слушать: «Знаешь новость, Инка? Тамара стала такая воображала! Можно подумать – отца министром назначили!»
По лестнице бегу, как на пожар, боюсь, столкнемся с Хаджаратсвичем – остановит.
Лейлико, конечно, дома. Для портнихи слишком поздно, Лейлико ходит к ней, как на работу, к девяти часам; для подруги слишком рано, подруга работает и бывает дома только после шести. Лейлико лежит на тахте и читает.
– Ты чего, лапочка, так рано? – спрашивает она.
Из вежливости. Как бы я не подумала, что ей безразличны мои дела.
– Ты слышала – его переводят в деревню.
– Кого его?
– Нашего Хаджаратовича.
Я стараюсь это сказать шутливо, небрежным тоном, но, как всегда, когда мне приходится называть его по имени, чувствую страшную неловкость.
– Что ты говоришь? – иронизирует Лейлико, но вполне дружелюбно. Я надеюсь, что ирония относится к тем глупцам, которые сообщили мне об этом.
– Алинка сказала, а она все знает.
– Раз она все знает, так зачем, солнышко, спрашивать меня?
– Значит, она соврала?
– Стоит ли так грубо? Просто из техникума когото пошлют. Там и так сверх штата работают.
– Снимут с работы, да?
– Зачем снимут, Тамрико? Ты, право, как ребенок! Какой-то деревне до зарезу нужен ветеринар; мало ли сумасшедших на свете: захотелось лишнего человека кормить! Вот из техникума им и пошлют специалиста.
– Значит, всё-таки пошлют?
– Тамрико, солнышко, что за странный интерес?!
Тебя, во всяком случае, никто не пошлет.
– При чем тут я? Я о Хаджаратовиче спрашиваю.
– А уж за него беспокоиться, детка моя, просто смешно. Славу богу, у твоего отца есть хорошие друзья, да и родственников хватает.
– Значит, окопается в городе?
– Тамрико-о, что за тон! Это ужасно, если девушка вульгарна!
– Подумаешь! Лучше вульгарно говорить, чем вульгарно поступать.
Лейлико смотрит на меня долгим-долгим взглядом. В театре это, кажется, называется немой сценой. Она медленно встает и уходит в другую комнату. Больше говорить со мной Лейлико не станет.
Ни за что! Хаджаратович придет, она не нажалуется, но её молчаливое страдание будет столь выразительным, что он сразу все поймет. Я знаю это по опыту.
Однажды мы гостили в деревне у брата Хаджаратовича, моего дяди. Лейлико позвали к соседям посмотреть заболевшую корову, ведь и она ветеринар!
Правда, приходили за Хаджаратовичем, но он уехал с дядей в соседнюю деревню – покупать тонну винограда. Лейлико позвала к соседям и меня. Она любит показать, как мы с ней дружны.
Корова стояла в тени инжирового дерева и уныло смотрела на разложенную перед ней сочную свежескошенную траву. Как только я глянула на нетронутую траву, поняла: не жилец она в этом мире.
Лейлико не стала близко подходить. Она у нас нервный человек, а рога у коровы были длинные и острые, хотя вид очень мирный, я бы сказала, даже доброжелательный.
– Может, она отравилась? – спросил сосед.
– Может.
– Или гвоздь проглотила?
– Вполне вероятно.
– А может, заразилась бешенством?
– А что? – оживилась Лейлико. – Кусала её бешеная собака?
– Нет! – сердито отрезал сосед.
– А почему же вы решили, что взбесилась? – поинтересовалась она.
– Я просто предположил. Может, её молоком напоить? Если это отравление… – Он нерешительно взглянул на Лейлико.
– Правильно. Начните сейчас же, – уверенно сказала та. – Этот метод, как правило, дает положительный результат.
К вечеру корова, несмотря на то, что её щедро напоили молоком, сдохла.
Дома я неосторожно пошутила при «чужих людях» – то есть при жене дяди, с которой Лейлико вечно соперничает, – что наш «специалист» ужасно испугалась, завидев корову, наверное, забыла, что корова – травоядное животное и ни при какой погоде не съела бы её. Из-за этой шутки, согласна, не очень смешной, но и не зловредной, как расценила её Лейлико, Хаджаратович и она не разговаривали со мной целую неделю. Правда, с Хаджаратовичем мы вообще редко говорим, но всетаки… На этот же раз нельзя ждать неделю. Никак нельзя!
– Что делать? – спросила я у Тамады, хозяйски уверенно усевшегося на самой середине тахты. – Не хотят говорить с нами. Мы плохо воспитаны.
Тамада вильнул хвостом: смирись, мол, гордый человек.
– Знаешь, Тамада, сейчас он придет, и мы очень серьёзно поговорим. Да? А трава в деревне, знаешь, чем пахнет? Хорошим настроением! Лейлико скажет: освежающий запах. Она считает, что хорошее настроение к траве не имеет никакого отношения.
Но нам-то все равно. Мы ведь знаем: хорошее настроение такое же зеленое и пахучее, как весенняя трава. Главное, чтобы Лэйлико не перехватила Хаджаратовича, пока мы с ним не поговорим. Правда, Тамада? А?
Но Тамада закрыл глаза и свернулся в клубок.
Сдается мне, он против всяких перемен в жизни, и переезд в деревню его вряд ли обрадовал бы. Там много собак, а Тамада боится их так, что даже через окно видеть не может. И вообще, я думаю, он заодно с нашей «Сметанкой», недаром не слезает с её колен. Но с кем-то надо же поговорить!
Наконец Лейлико прошла на кухню. Меня она, конечно, не заметила. Но раз она на кухне, значит, Хаджаратович вот-вот придет. Только бы не прозевать.
Звякнула калитка. Он! Я выскочила за дверь, и мы столкнулись на лестнице.
– Ты что, заболела? – спросил сн.
– Нет. Я хочу тебе что-то сказать!
Он удивленно посмотрел на меня, но тотчас его взгляд стал шарить за моей спиной, наверное, решил, что и Лейлико выйдет. Она не вышла.
– Что же ты хочешь сказать? – спросил он и стал подниматься по лестнице. Я волей-неволей поплелась за ним.
– Я хотела спросить о деревне.
– О какой деревне?
– Куда тебя посылают работать.
– А ты обрадовалась?
– Да, – сказала я и тут же поняла, что поступила опрометчиво: его иронический вопрос требовал совсем другого ответа или, в худшем случае, понимающего молчания.
– «Корзина горела, а её ручка смеялась над ней», – сердито заметил Хаджаратович. Он любил иногда блеснуть пословицей.
– Так, значит, горим? – спросила я.
Хаджаратович опять посмотрел на меня удивленно: чего я к нему пристаю?
– Что там о деревне слышно? – спросила Лейлико, наконец покинув кухню.
– И «Сметанке» все надо знать! – засмеялся Хаджаратович. – Больной я, Гиви такую справку составил– даже камень лопнет от сострадания. Потом, ты же знаешь, я пишу научный труд. Как же мне ехать? Но до недоноска, который пихал меня в эту дурацкую поездку, я ещё доберусь. Последним человеком буду, если не оставлю его в дырявых штанах. Видел-перевидел я таких!
– Не горячись, тебе это вредно! – сказала Лейлико.
– А кто тогда поедет? – не выдержала я.
Лейлико посмотрела на меня так, словно своим неуместным вопросом я убиваю Хаджаратовича.
– Дмитрий, если тебя это так интересует. Он в техникуме без году неделя. Да и все равно ему.
Чего он здесь не видел? И так свою комнату в псарню превратил. А в деревне хоть каждой собаке дом строй. Никто возражать не станет.
– Есть на кухне будешь, или сюда принести? – спросила заботливая Лейлико.
– На кухне, на кухне.
А Дмитрий – это Инкин отец. У него недавно умерла жена, Инкина мама. Теперь они живут вдвоем. Если он поедет, значит, и Инка с ним… С тех пор, как они остались одни, Инка с нами даже в кино не ходит, все с отцом. А как же музыкальная школа (и учитель музыки, если верить Алине)? Все придётся бросить?!
– Тамада! – сказала я. – Эх, Тамада!
Но он даже глаз не открыл.
– У, жирнюга! – Я спихнула его с тахты и пошла на кухню.
– Па, – я прислонилась к дверному косяку, всетаки опора, – па, поедем в деревню.
– Наша девочка помешалась на деревне, – сказала Лейлико.
– Если ты в семье младшая, то веди себя как младшая, – сурово отрезал Хаджаратович.
– Цыпленок уток учит плавать! – улыбнулась Лейлико. – Садись лучше, Тамрико, ешь.
– Па, поедем, – повторила я.
– Иди занимайся своими делами или садись ешь, – мягче сказал Хаджаратович. Наверно, «па» проняло его.
– Папа, – начала я опять.
– Зануда! – сказала Лейлико.
– Отстань, Тамара, не твоего ума дело.








