Текст книги "Журнал `Юность`, 1973-3"
Автор книги: Юность Журнал
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Однако Иван не отступался никогда от того, что было ему важно и нужно. Никогда не отступался от того, что для себя наметил, даже если это и казалось ему полной безнадегой.
Иван молчал. И она молчала.
«Понимаете… – молча про себя говорил Иван. – Я хотел…»
«Ах, Лаврухин, Лаврухин, о чем же мне с тобой разговаривать?» – молча говорила она.
– Конечно, я неправильно тогда рассуждал, – наконец проговорил Иван, продолжая тот неоконченный спор. – Я, может быть, и болван, но не настолько. И те стихи я правильно понял… Тут ясное дело – про что они… Только объясните, почему все это мимо нас? В стихах или в кино, пожалуйста.
А в жизни я лично ничего подобного не наблюдал.
Вы скажете: «В твоей жизни»… Но меня именно моя интересует, а не федина… Сколько я копчу белый свет – никаких таких особенных красивых чувств не наблюдается… А если бы они и были – кто им сейчас поверит?
– Это почему, интересно? – спросила Гала.
– А потому, что люди привыкли не чувства искать, а подвох или какую подлость. Москва, как говорится, слезам не верит.
Учительница ещё не понимала, к чему ж всё-таки Лаврухин клонит, а так как, по совести говоря, она тоже ничего другого от него не ждала, кроме как «покупки», то молчала, обдумывая ситуацию, и лицо её было напряженно-приветливым.
– Вот я вам поясню на примере, – как бы отрешенно, задумчиво продолжал Иван. – Ну, предположим, человек в моём положении… полюбил женщину. Ну, возьмем, к примеру, вольнонаемную.
Полюбил, как говорится, от души и, может, даже хочет жениться после отбытия срока. Кто поверит ему? Разве эта женщина поверит? Тьфу, подумает, понтяра это все, то есть, по-русски говоря, обман и враки. Не так ли, Галина Дмитриевна?
– Смотря какая женщина и какой человек. Если он всерьёз, то, может, и поверит… Но разрешите и мне вам задать вопрос. Я здесь недавно, Лаврухин, многого не знаю, но кое-какие выводы могу сделать.
Скажите по совести – многим ли тут можно верить?
Иван ответил, помолчав:
– Смотря в чем и при каких обстоятельствах.
– Если уж верить, то, наверное, при любых,
– Не в том дело, – сказал Иван.
– А в чем?
– А в том, как люди к человеку повернутся…
Вот он, скажем, врет. Но он за это и несет наказание. А другие почище его врут, но только кто их накажет? Да они же ещё и сами осудят его.
– Ну, а если, Лаврухин, попроще? Если без этих сложных построений? Ведь не в том же в конце концов дело, что раз кто-то подл, значит, и я назло ему подл… Ведь не о конкурсе же на подлость речь у нас с вами идет. А о том у нас речь, что если уж честно сказать, то, например, в нашем классе я почти никому не верю.
– Никому?
– Почти никому… Такая уж, извините, среда.
Иван молчал минуту, курил. Потом, чуть кривясь, он сказал:
– Это я получше вас знаю… Своих-то я изучил.
И я не защищаю. Чего тут защищать-то? Они не нуждаются. Они сами на кого хочешь нападут. Вы, может быть, эту среду презираете, а я лично её ненавижу. Только не в том дело. Среда – это и есть ереда, а каждый человек в отдельности – это совсем другое дело. И если уж у него отнимают последний шансик, если на него смотрят вот так, с прищуром, как на бешеную собаку, то ему только и остается гавкать да кусаться побольнее. Вот об этом и речь…
Ивану ещё многое хотелось сказать ей, но совсем о другом. Как и многие из его дружков, он мог пофилософствовать, но не умел и не привык говорить о себе. О том, что именно он чувствует. О том, что он именно ждет и хочет. О том, наконец, что вся его жизнь – такая странная и дикая для других и такая долгая для него, такая обыкновенно-неудачная, привычно-надоевшая, как зубная боль, ослабленная пирамидоном, – что вся эта жизнь с некоторых пор потеряла для него смысл, и если он тащит и тянет ещё себя по земле, то лишь в надежде… На что? Если бы он знал. На то, что вдруг, однажды, когда-нибудь…
И ещё потому он до сегодняшнего дня волочется по земле, что сейчас, в марте, в одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году, ему ещё нет двадцати пяти лет, а значит, если дожать срок «до звонка», то всё-таки, может, ещё что-нибудь да останется на жизнь.
Учительница задумалась, молчит, что-то обдумывая.

Пушистая рыжая гривка её волос кажется теплой, и Лаврухину хочется потрогать её. Только Иван не враг сам себе. Теперь на своем богатом опыте он хорошо знает, где кончается «можно» и начинается «нельзя». Скрытая дрожь буквально бьет его и так и тянет сделать что-нибудь непоправимо глупое, роковое.
Учительница сидит за столиком, он на первой парте.
Иван встает из-за парты, подходит к учительнице, облокачивается на столик.
– Папиросы все кончились, – говорит Иван. – У вас подымить не найдется?
– Найдется, – говорит она, суетливо, с готовностью роется в сумочке, достает пачку «Столичных».
Оба они курят, Иван – с жадностью, она – спокойно и женственно, мелкими глоточками, как и полагается молодой учительнице русского языка и литературы.
В этот момент и появляется в дверях физиономия дневального.
– Лаврухин, рви когти в барак. Петушок пропел давно!
Иван шёл по зоне к своему бараку, по зоне общего режима, на первый взгляд похожей на больничный двор. Низкие кустики в низких же карликовых оградах, крашенных в медицинский белый цвет, чистота со слабым запахом хлорки, как бы скрывающая болезнь, заразу, микробы. И только одна земля была не больничная и не тюремная, а весенняя, мягко прогибающаяся под ногами. Да и запах сквозь хлорку и известь был особый, животно волнующий, острый и входил в легкие и в душу, будто светлое, приятно хмелящее нездешнее вино.
И ещё стояла перед глазами эта учительница, такая строгая и высокообразованная, совершенно недоступная, но такая ещё секунду назад близкая, с задушевным низким голосом, с быстрыми, маленькими, должно быть, мягкими руками, которые вдруг, на мгновение могли бы покорно, ласково замереть в его руках, и тогда вся эта обманная разница в положениях полетела бы черт те куда, и остались бы на земле не вольнонаемная учительница Галина Дмитриевна и не Иван Лаврухин, осужденный по статье такой-то, а лишь Иван да Гала, Гала да Иван.
И все, что разъединяло их, вдруг показалось Ивану нелепостью, идиотизмом, дрянной мышеловкой, в которую кто-то его запихнул. И оттого в особенности она была мучительна и безвыходна, эта мышеловка, что тот человек, который его туда старательно и долго засовывал, который её захлопнул со смаком, который помешал ему выскочить, хотя и представлялась такая возможность, тот человек был он сам, Ваня Лаврухин, по кличке «Штабной», «Окопник», «Партизан», – да ещё с десяток кличек наберетсямало ли кто и когда ему их присваивал.
Он был тот человек, хотя никому и никогда в этом, не признавался, виня многих людей вокруг, скидывая все на обстоятельства и события, вмешавшиеся в его жизнь, обстоятельства и события и вправду весьма немаловажные.
И то, что он сам заткнул себя в этот известковый, как бы больничный двор, пусть и весенний, но все равно несовместимый с учительницей, с её домом, с живыми улицами, по которым она ходит, сам втиснул себя в этот облитый хлоркой, обсаженный низкими мертвыми кустами квадрат, в котором – топать и топтаться на месте, и стоять, и сидеть ещё не год и не два, – вот это так мучительно раздражало, злило его сейчас, так ноюще буравило все его существо, что хотелось лечь на землю и завыть.
Раньше Иван умел давить в себе подобную муть, хотя она поднималась со дна его души нередко, а сейчас не было с ней сладу, и весь он, тренированный, жесткий и сухой, вдруг стал мокрым от слез, неожиданных и пугающих, как внезапное кровотечение. Но надо было идти или доползти до барака, как уж сумеешь. Потому что уже пробил отбой и прожектор на вышке начал шарить и шарить по земле, чтобы накрыть Ивана слепящим кругом.
Иван собрал силенки и пополз. Да, ему казалось, что он ползет по влажной земле в кольце жаркого света. На самом же деле он шёл в барак с провожатым, тихохонько, надломленно, но шёл и довольно твердо – так, что со стороны и комар носа не подточит…
Иван хорошо закончил восьмой класс и перешел в девятый, В октябре на участке завершились работы, и должны были открыться занятия в школе. Иван все об этом думал и ждал нового года. С десяток примерно писем за лето написал он своей учительнице, ни одно, однако, не отправив.
Занятия начались с других уроков, и они тянулись долго и пусто громыхали в мозгах Ивана, как этапный эшелон.
Ждал же он своей станции.
Но вот коротенький перекур – и урок литературы. Иван нарочно сел на последнюю парту, чтобы лучше наблюдать за Галей, не обращая на себя внимания… Вот уж и звонки прозвенели, а никого нет.
Наконец, открывается дверь, и робким, неслышным шагом входит женщина. Входит, садится, производит перекличку.
– Теперь с вами буду работать я. Меня зовут Антонина Никитична. Прежняя учительница уволилась, уехала в другой район, будет работать в нормальной средней школе. А теперь давайте вспомним кое-что по курсу прошлого года.
Месяца через три получил Иван такое письмецо.
«Иван, теперь у меня обычные ребятишки, работать с ними много легче и спокойнее, и я собираюсь поступать в заочную аспирантуру. Коечно, я часто вспоминаю тех моих учёников и среди них – вас.
Я не такой уж сухарь, как вы могли подумать, и отчасти понимала, что у вас на душе делалось, Скажу вам больше – я иногда думаю о вас с тревогой. У Вас хорошее, мужественное лицо, и мне кажется, вы много могли бы в жизни доброго совершить… Не мне вас судить – я вам желаю только счастья и поскорее освободиться.
До свидания, милый Иван.
Г. Д.»
Недели две он ходил, как себе не родной. А потом проигрался в карты, что называется, в «полусмерть укатался» и угодил в штрафной на двенадцать суток. Потом работал в зоне в предбаннике, потом перевели его в тайгу, в рабочую зону, в лес, где он ушел в побег, перечеркнув начисто все отсиженное.
«До свидания, милый Иван».
Через два месяца он уже был в Москве, на знаменитой площади трех вокзалов.
Глава седьмая
Иван с братом возвращался домой. Улицы были солнечные, Серега шагал рядышком, счастливый, осторожно, как вазу, держал новенький автомат. На переходах он брал отвыкшего от автомобильного движения Ивана за руку, и Иван всякий раз с удовольствием сжимал маленькую, твердую и счастливую руку. И словно от этого прикосновения и ему что-то передавалось, и он тоже шёл почти счастливый, почти, может, самой малости ему недоставало до полного счастья. А чего, собственно?
Он и не мог сказать толком. Может быть, определенности? Ведь все впереди: устройство на работу, прописка – то, чего Иван всегда не любил и боялся, ибо, как только он соприкасался с государственным порядком, выходило, что он этому порядку как бы поперек. На сей раз, впрочем, Иван решил испить чашу до донышка, помытариться, но устроиться твердо, чего бы это ни стоило. Но кроме этих понятных забот, прежняя неясная тревога и волнение, будто перед каким-то экзаменом или прыжком с высоты в воду, когда что-то в животе ноюще замирает, – не оставляли его.
Они с братом зашли в пивной ларек. Иван взял Сереге квасу, себе пива. Он выпил две кружки, а мог, казалось, и десять, так не хотелось отрываться от этой толстой кружки с холодной и вязкой пеной, с горьковато-сладким, чуть тягучим пойлом. Когда пил, аж сердце чаще билось от удовольствия.
Сереге же хотелось, чтобы брат понял, в какой хороший город он вернулся, какое здесь все: и пиво, и квас, и улицы, и магазины, и продавщицы, и мороженое, и кофе, и какао, и многое другое, что старший брат и сам поймет, когда обживется. Мальчик смотрел теперь на свой город глазами брата и как бы пил вместе с братом это холодное горькое пиво, и хотя он его терпеть не мог, все равно вместе с братом пил и чувствовал другой, необычайный, замечательный вкус. Мать часто ругалась в последние дни и Сережке проходу не давала, очень она нервничала, и мальчик не понимал, почему– то ли боялась, что опоздает к поезду, на котором братан должен приехать, или оттого, что не знает, где его поудобнее положить спать да чем накормить после службы. Но теперь все было нормально, и Серега, как многие другие ребята, тоже имеет старшего, да ещё какого, и он не где-то за тридевять земель, а рядом, его можно потрогать, подержать за руку, и хоть он сильный и взрослый и может вколоть любому, если кто нарвется, но при этом он немного как маленький и не знает созершенно этого города и его порядков, и вроде даже машин побаивается, а Серега здесь все знает, не только каждого человека, но и каждую собаку да, пожалуй, и каждую кошку.
– Слушай, братан, а где тут телеграф? – спросил вдруг Иван, и мальчик с готовностью повел его в здание городской почты и телеграфа.
Иван писал телеграмму, а Сергей ходил по залу, разглядывая образцы открыток и телеграмм и воображая, что брат посылает секретную шифрованную телеграмму своему армейскому начальству. Ну, может, и не шифрованную, Сергей знал, что с обычного телеграфа таких не посылают, но уж армейскому начальству – точно. Да, может, и секретную – почему нет, только если написать все как положено, а смысл чтоб был совсем обратный. «Да, секретную», – твердо решил Сергей и аж присвистнул от своей догадки.
Иван между тем корябал казенной ручкой, ржавым царапающим пером «рондо» на телеграфном бланке такой текст:
«Николай Александрович сообщаю что все идет нормально и я первый день нахожусь дома если сможете приехать как обещали то жду с приветом до свидания Иван».
Иван перечитал телеграмму. Текст показался ему слишком длинным, но он был не мастер по составлению телеграмм, это, кажется, была первая в его жизни. Перечитав текст, Иван для краткости убрал слово «идет» и «первый день».
Ни к чему в телеграммах подробности.
Домой они пришли к накрытому столу. Чужих сегодня не было, только мать да Вячеслав Павлович.
Обедали долго, сытно, вначале без разговоров.
Мать, видно, готовилась загодя, и на столе стояло много всякой всячины: и грибы домашнего посола, и студень, и пироги всяких видов – с мясом, с капустой, с яблоками, с картошкой. Ели молча, только Вячеслав Павлович иногда вступал и начинал говорить, но все больше иносказательно. Например, он заметил, что «каждый человек познается не как-нибудь, а именно в своем труде» или же «кто доверяет людям, тому и люди буду доверять».
Иван приучил себя не поддаваться первому впечатлению, а проверять его дальнейшими поступками человека. Но первое впечатление было такое, что отчим, или как там его называть, не ума палата. А первое желание было обхамить его, сказать ему такое, чтобы он быстро уткнулся в тряпочку и не учил Ивана жить.
Но это было хорошо для вчерашнего Ивана. А сегодняшний Иван должен был затаиться и молчать, а если и выступать, то редко и только по делу.
А кроме того, была разница между тем, что говорил Вячеслав Павлович, и тем, как он глядел Ивана. А Иван придавал взглядам не меньшее значение, чем словам.
Так вот глядел этот человек хитро и трезво, и когда говорил всякие слова, то как бы сам себя не слушал. Глаза у него были карие, круглые и исключительно проницательные, и, казалось, они стараются попасть Ивану прямо «в десяточку» – в сердце, а может, куда ещё поглубже.
Иван улыбался обходительно и показывал всем своим видом: смотри, дорогой товарищ, смотри на здоровье, все открыто, нечего мне от тебя таить, поскольку нечего мне с тобой делить… И поскольку ты мне не слишком нравишься – так же, как и я тебе, – то давай сделаем наше, так сказать, сосуществование мирным. А как только я встану на ноги, то уйду в сторонку на собственную жилплощадь, чтобы но быть помехой в семейной жизни своей матери.
Так думал Иван, и ещё он с радостью вспоминал свою прогулку с братом. Насколько легче ему было с мальчиком, чем даже с матерью, хотя брата он знал лишь один день, а мать – всю жизнь.
Мать все эти дни ни секунды не сидела на месте, хлопотала малость преувеличенно, точно хотела загонять себя так, чтобы ни о чем не думать. Ни разу поело приезда она не приласкала Ивана, и хотя Иезн легко мог обойтись без этого, поскольку привык, но даже и это его чуть-чуть, на самую крохотную толику задело.
Она, впрочем, никогда не была склонна к нежностям. Только однажды, на последнем суде, когда не оставалось уже ни одного шанса на терпимый срок, она зарыдала в зале так, что все примолкли, а прокурор поперхнулся.
Рыдание её было голое и сухое, как страшный, рвущий грудь кашель, такое, что все слова обвинения и доводы защиты вдруг как бы повисли, потеряв всякий смысл. Её увели из зала, но она снова появилась минут через пятнадцать, и Ивану, которому на этот раз было в высшей степени все равно, что с ним сделают, потерявшему даже любопытство к будущему сроку, вдруг пришло в голову решение, возможно, совершенно безнадежное, но тем не менее единственное, а значит (как много раз у него бывало), правильное, победное. Бежать из суда. Все подготовить, улучить подходящий момент. Времени до окончания суда оставалось дня два – не больше.
И Иван, забыв обо всем, начал изобретать план.
Течого, кажется, никто до него не делал. Но мало ли что делали или не делали до него!
На следующий день его неожиданно перевели в одиночку. Это был очень плохой признак. Возможно, кто-то из подельщиков донес про побег. Ликанин и Жирный были против этого плана, они хотели получить сравнительно сносный срок и боялись чего другого, а Иван решил рискнуть в последний раз.
Вот тут-то после очередного заседания суда с Иваном перекинулся несколькими словами председатель районного нарсуда Николай Александрович Малин.
Глава восьмая
В то лето, когда Иван попался в последний раз, он был в «бегах». Он добрался до Москвы сравнительно легко, добыл себе чужой паспорт. Паспорт украл у студента железнодорожного техникума, с которым вместе ночевал на вокзале, дожидался поезда. Паренек ему понравился, и, взяв паспорт, Иван оставил ему записку (чего не делал обычно никогда, поскольку это было чистое пижонство): «В милицию не беги. Будь человеком. Мне это сейчас очень нужно. Через неделю получишь почтой. Я не какой-нибудь шпион, а нормальный вор. Буль здоров, не чихай, не кашляй».
Легкость была в мозгах и сердце. И странный план придумал себе Ваня. План тоже насквозь пижонский, рискованный, но в духе того настроения, которое им тогда владело.
Он приезжает в Москву и каким-то образом попадает на прием к Председателю Президиума Верховного Совета. И все выкладывает: от войны до последнего дня, до учительницы Гали, И просит у него не освобождения, а лишь скостить кончик срока – два года, а оставшееся время отбыть не в колонии, а на поселении. Почему он поехал в Москву? В Москве он давно всерьёз не «работал», и здешние «менты» его ни разу не брали.
Думал ещё Иван найти какого-нибудь писателя, чтобы тот помог ему. Иван слышал, что писатели иногда помогают. Но план планом, а жизнь жизнью.
И, прежде чем совершить хотя бы один необдуманный шажок, Иван разыскал в Москве старых друзей: Бовыкина – по кличке «Жирный», Ликанина – по кличке «Грек» и Бабанина—«Боба». Они встретили Ивана с большим уважением, так как делали мелкую работу без плана – «ныряли», а появление Ивана означало: будет План и будет Работа, рисковая, но не кусочная, большая. Когда он рассказал им, что хочет идти в Президиум Верховного Совета, они только заулыбались,
Всезнающий Ликанин заявил ему, что так уже давно никто не делает.
Они сказали ему, что эту бузу надо забыть, что они познакомят его с хлопцами, которые будут на подхвете, что объяснят хлопцам, кто он такой, и те будут его бояться и уважать, так чтобы он это учел тоже, вел себя в рамочках и не обижал ребят.
В Москве была весна, все бурно цвело, асфальт очистился от грязи, хорошо было, и черт с ним – воровать так воровать! Что он умеет на свете? А, гори все огнем синим, лишь бы пожить в Москве, ещё хоть полгодика, годик, порадоваться немножко свободной жизни, а там будь что будет…
Первая операция, проведенная им, была такая: в Кузьминках пару вечеров обхаживали сторожа, потом напоили и увели его, вошли в базовый гаражик, напугали там двух человек, выкатили машину «ГАЗ», прикрепили ранее добытые рязанские номера и рванули далеко отсюда – в область, на гастроли. Там почистили два сельмага, немножко покатались по области и, оставив машину, поехали назад, по дороге завернув в профсоюзный дом отдыха, где в кладовой взяли десяток чемоданов.
Все шло хорошо, уверенно, легко, трофеи сами плыли в руки, капелла была довольна новым вожаком.
Но Ивану взбрело в голову увидеть свою учительницу Галину Дмитриевну, жила она в Туле.
Иван сел в поезд, поехал в Тулу. В поезде он не «маршрутничал», хотя рядом сидел какой-то лопух, которого ничего не стоило почистить. Ивану не хотелось. Он был настроен исключительно торжественно.
В портфеле он вез шоколадный набор, бутылку коньяка и женский календарь. Он мог бы чего и посолиднее подарить, но только не знал, что таким женщинам дарят.
Прежде, чем найти её дом, он зашел в кафе «Молодежное» на главной улице. Зал был полупуст: время не обеденное и не вечернее. Иван бросил пятак в «автомат-меломан», выкурил сигарету, попил кофейку, послушал музыку – стало ему грустно и хорошо, все показалось нереальным и оттого как бы не с ним происходящим, и это «не он» сидел, курил и даже думал не как настоящий Ванька Лаврухин.
«Не он» имел другие манеры, другую профессию. Какую? Над этим Иван не задумывался. Важно, что не ту. Его уважали официанты, и сосед по поезду, и прохожие вообще за то, что смотрел он на людей внимательно, серьёзно, понимающе, чуть снисходительно, из-за того, что на лацкане его пиджака висел ромбовидный новенький университетский значок. «Не он» относился к ним очень дружелюбно, как товарищ и даже немножно как брат.
Ваня купил у общительного южного человека букет цветов и отправился по адресу.
Гала жила на окраине в маленьком, видно, ждущем сноса доме.
Открыла Ивану пожилая женщина, с удивлением посмотревшая на галантного пришельца с цветами и портфелем. Она крикнула куда-то в коридор:
– Галя, к тебе!
Оттуда раздался голос, от которого Иван побледнел и внутренне напрягся:
– Пусть заходят!
Иван пошёл по коридору, ткнулся в какую-то дверь и там увидел Галю.
Он даже не понял: удивилась ли она или нет.
Только помнит, что она побледнела, но тут же, справившись с собой, заговорила как ни в чем не бывало:
– Ваня, как здорово! Поздравляю тебя!
– С чем? – удивленно спросил Иван, но тут же пенял и закивал головой – Да, да, спасибо.
– Как ты быстро освободился! – говорила Гала. – Досрочно… Какой ты молодец!
Теперь все спуталось, она называла его на «ты», те отношения, что были там, не существовали, и даже странно, что эта почти девочка в халате и босоножках казалась ему раньше строгой, недоступной позелительницей, человеком с другой планеты.
Но всё-таки что-то и сейчас удерживало его на дистанции от нее, какие-то метры, ограды, зоны были между ними. Собаки не бегали, не звенели цепочками на металлическом, во всю ширину забора пруте, часовые не дежурили на вышках, но всё-таки что-то было, что-то разделяло, чего не перешагнешь так, с ходу, и ответное «ты» как-то не выговаривалось.
– Ах, Ваня, Ваня, – улыбаясь, говорила она. – Как всё-таки все в жизни интересно складывается…
– Да, очень интересно, – подтвердил Иван, ещё не приспособившийся к обстановке, к этой небольшой комнатке (то ли спальня, то ли кабинетик, тахта и письменный стол, и маленький трельяжик у стены, и книжные полки), к этой новой, в халатике, обрадовавшейся ему Гале.
– Да, интересно, – кивал он и не знал, то ли ему сидеть, то ли стоять, то ли врать, то ли молчать, то ли открывать портфель и доставать коньяк и женский календарь.
В конце концов он торопливо поставил на письменный стол все, что привез.
И вот уже она вышла из комнаты и что-то хлопочет, собираясь его угощать, а он в комнате один рассматривает фотографии на стене. Он всегда любил рассматривать чужие фотографии на стенах и неизменно завидовал тем, кто на них был изображен, и тому, кому они принадлежали. Вот курортная фотография: группа отдыхающих, среди них Гала и надпись белой вязью: «Сочи, 1959». А вот фотография молодого человека в армейской форме (Иван насторожился, но, рассмотрев, успокоился: скорее всего брат, очень похож). А вот пожилой мужчина с маленькой Галей на руках – отец. А вот футболист Пеле, вырезанный из журнала.
А завидовал Иван оттого, что не отдыхал никогда в Сочи-Мацесте на курорте, что о брате своем только лишь слышал, но не видел никогда, так как родился брат в его отсутствие; оттого, что фотографии отца у него не сохранились, да Иван даже толком не знает, где отца убили, а уж где похоронен, и вовсе не известно… Ну, а футболиста Пеле он мог бы, конечно, вырезать из журнала, да только повесить некуда. Нет у него своей стенки, к которой можно прибить фотографию.
Ни одной стенки, к которой можно прислониться.
Только одна есть стенка… Впрочем, он не такой и даже по всем своим статьям туда не подходит.
Но кто знает, кто знает, какая ситуация может возникнуть завтра и к чему эта ситуация может человека привести.
– Что, я делго? А вы с дороги и не отдохнули.
Хотите, наверно, спать? Да? – сказала Галя, входя в комнату, и Иван поднял лицо… Странно, она опять, как и там, в школе, называла его на «вы».
– Да нет… Это я просто так. Размечтался… – сказал Иван.
– О чем же, позвольте узнать?
– О разном… Если так можно выразиться, о хорошем и разном.
Гала переоделась и снова выглядела почти как там, и снова к ней как бы вернулось старшинство и превосходство.
Иван меж тем откупорил свой коньяк, и они выпили из непривычно маленьких и неудобных рюмочек… Больше всего Иван боялся, что она начнет говорить о новой жизни, дазать различные советы на этот счет и спрашивать у Ивана, как он устроился или как собирается устроиться. Но, к счастью, она не спрашивала. Они выпили две рюмки. Он, как положено, – за нее, за её здоровье; она, в ответ, – за Ивана, за его счастье. Потом ещё одну, просто так, – за «что-нибудь», и вот уже Ивану стало хорошо и почти легко, но о чем с ней говорить, он всё-таки не знал.
И от этого он вдруг ляпнул:
– Давайте, Гала, куда-нибудь уедем.
– Как то есть?!
– А вот так – сядем на поезд и уедем.
– Куда?
– А какая разница… Туда, где нас нет. В Среднюю Азхю, например.
Она задумалась, как бы всерьёз обдумывая его предложение, а потом сказала:
– Не надоело, Ваня, вам быть летучим голландцем? Я думала, что сейчас вы наконец перестанете метаться и осядете на месте.
– Про голландца я, Гала, не знаю… Это мы не преходили. А оседал я уж столько раз, что осадок на всю жизнь остался. – Он улыбнулся, ему понравилась эта неожиданная игра слов. – А теперь хочу в теплые края, что и вам предлагаю.
– Несерьёзный вы человек, Лаврухин, – вздохнула Гала и поглядела на Ивана долгим и, ему показалось, добрым, правда, чуть-чуть с горчинкой взглядом.
– Это почему же? Кто со мной по-серьёзному, с тем и я так же.
Хорошо было Ивану сидеть в этой комнате с книжными полками, фотографиями на стенках, около своей учительницы, рядышком, коленка в коленку, с той самой, что ещё недавно была так далеко от него, как тропическое растение в ботаническом саду, на которое можно глядеть, но даже и потрогать нельзя… А до Гали он мог дотронуться, он мог её взять за руку, он мог её даже поцеловать… Хотелось ли ему этого? Конечно. Но он боялся её обидеть или оскорбить. К тому же ему было и так хорошо, А зачем что-то менять, когда хорошо, зачем? Когда вокруг столько плохого, разрушать хорошее во имя чего-то ещё неизвестного? Зачем? Вот так просто сидеть и молчать. Да и к тому же слушать музыку по проигрывателю – «Арабское танго». «За все тебе спасибо, за то, что мир прекрасен, за то, что ты красивый и взгляд твой чист и ясен».
Голос такой расслабленный, сладкий, немного блеющий и, очевидно, врущий; да и мир не так уж прекрасен и благодарить некого, но всё-таки: за все тебе спасибо.
– Что вы там шепчете? – говорит она и дотрагивается до его волос, гладит его по затылку, как ребенка.
– Да так, ничего, – бормочет Иван, берет её руку и прижимает к губам, теплую, женскую, чужую и свою, свою, может быть, на секунду, только на эту секунду, руку.
«За все тебе спасибо…»
И в этот момент возникающего счастья раздается звонок, и крик Галиной матери, точно такой же возглас, как и час назад: «Галя, к тебе пришли!»
Гала отпрянула от Ивана, Иван напрягся, как летчик, готовый катапультироваться, мгновенно вылететь, пробив стекла и стены головой – на свободу, в простор, в космос…
Вошел рослый молодой человек в шляпе, строгого научного и одновременно спортивного вида, несколько удивленный, но не подающий виду. Вот он снимает шляпу и кладет её на полку привычным, как отмечает Иван, движением, и голова его вдруг оказывается лысой в середине, как гладкое озеро, обсаженное кустами, и вся спортивность тут же исчезает, уступив место все более возрастающей научности.
– Вот так шёл и завернул на огонек, – говорит он. – Думал пригласить вас в кино, но вы, кажется, заняты.
– Садитесь, садитесь, – говорит Гала, – и знакомьтесь: Юрий Григорьевич, а это Иван… – Она замялась, не зная отчества. – Иван Лаврухин.
– Зовите меня просто Степа, – говорит Иван. – Для краткости и удобства.
– То есть? – поднял брови Юрий Григорьевич.
– Это он шутит, не обращайте внимания, садитесь, берите рюмку, – говорит Гала.
– Значит, кино отпадает?
– Значит, так…
– А может, пойдем все вместе, и ваш приятель…
Степа тоже примет участие? Вы видели… – он обратился к Ивану, – венгерскую комедию «Ангел в отпуске»?
– Нет, я в кино хожу редко, – сказал Иван.—
Только в банные дни.
– Понятно, – сказал лысый и сел, как показалось Ивану, прочно и надолго, Хуже всего было то, что он не обижался.
– Юра, Иван, кофе хотите? – сказала Гала радушным, оживленным и удивительно неприятным Ивану голосом.
Иван не ответил, а Юра (Ивану особенно не понравилось, что она назвала его «Юра») ответил таким же радушным светским тоном:
– Отчего же… Можем.
Она ушла, и они остались вдвоем. Иван молчал.
Юра – тоже. Ивану легко было молчать: он привык молчать наедине с чужими; Юра же чувствовал себя неловко и взял толстую книгу с полки, чтобы быть при деле. Вошла Гала с подносом и маленькими чашечками с кофе.
– Угощайтесь, угощайтесь… Ваня, чего ж вы не берете?
– Я кофе не пью, – сказал Иван.
– Товарищ, как видно, страдает бессонницей: на ночь не пьет, – сказал Юра.
Иван не удостоил его жалкий юмор ответом.
«Этот лысый фраер будет здесь торчать весь вечер, – думал Иван. – Любовник он ей, что ли?»
Гала была уже далеко от него, чужая, с искусственным радушным голосом гостеприимной хозяйки…








