412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Арниева » Терновый венец для риага (СИ) » Текст книги (страница 14)
Терновый венец для риага (СИ)
  • Текст добавлен: 26 апреля 2026, 11:30

Текст книги "Терновый венец для риага (СИ)"


Автор книги: Юлия Арниева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)

Глава 36

Весна пришла в начале марта, исподтишка, как вор, которому не хватает наглости войти через дверь: сначала потемнел снег на южных склонах, потом зажурчали ручьи под ледяной коркой, потом однажды утром я вышла на крыльцо и почувствовала в воздухе что-то новое, сырое, тёплое, пахнущее мокрой землёй и прошлогодней травой, и поняла, что мы дожили.

Королевский гонец прибыл в середине месяца, когда дороги превратились в реки грязи, и то, что он вообще добрался, говорило либо о его отваге, либо о том, что король очень хотел, чтобы послание было доставлено быстро. Молодой, тощий парень в гербовой накидке, забрызганной грязью до самого ворота, на лошади, которая еле переставляла ноги, въехал в ворота башни, спешился, пошатнувшись от усталости, и потребовал, чтобы его отвели к риагам, обоим, немедленно.

Мы встретили его в зале и гонец, окинув нас быстрым взглядом, видимо, убедившись, что перед ним действительно те, к кому его послали, достал из седельной сумки кожаный тубус, запечатанный королевской печатью, и протянул Коннолу.

Коннол сломал печать, развернул пергамент, пробежал глазами и передал мне.

Я читала медленно, вчитываясь в каждое слово, написанное ровным, красивым почерком королевского писца на хорошем пергаменте, пахнущем чернилами и воском, и с каждой строкой что-то внутри меня отпускало.

Торгил казнён за измену короне. Публично, в Таре, при свидетелях, с перечислением всех его преступлений: организация междоусобиц, незаконный сбор войска, нападение на земли, находящиеся под королевским надзором. Голова его, сообщал указ с канцелярской бесстрастностью, выставлена на копье над воротами Тары в назидание прочим.

Сорша приговорена к пожизненному заточению в монастыре на дальних островах, о которых рассказывали моряки, что ветер там дует не переставая, камни мокрые круглый год, а из живых существ водятся только чайки, монахини и тоска. Подходящее место для женщины, которая всю жизнь плела интриги при чужих очагах.

Последний параграф я перечитала дважды, потому что глаза застлало и буквы расплылись. Король официально признавал клятву крови между Коннолом и Киарой, даруя им совместный титул наместников трёх объединённых туатов: туата Коннола, туата Киары и бывших земель Торгила, отныне переходящих под их управление. Мы были больше не просто местные вожди, спорящие с соседями из-за поля и коров. Мы стали законными правителями, за которыми стоял авторитет короны.

Коннол велел собрать людей, всех, кто поместится в зал и во двор, и гонец, выйдя на крыльцо, зачитал указ вслух, его молодой и звонкий голос, разнёсся над толпой, в которой стояли бок о бок наёмники и деревенские мужики в латаных рубахах, воины Коннола и бывшие рабы Брана, старики из дальних деревень и женщины с детьми на руках, все они слушали, затаив дыхание, и когда гонец произнёс последние слова, во дворе повисла тишина, долгая, оглушительная, а потом кто-то выдохнул, кто-то всхлипнул, и Кормак, стоявший рядом с Лорканом, вскинул кулак и заревел басом так, что с крыши сорвалась стая голубей:

– Да здравствуют риаги! Оба! До последнего камня!

Крик подхватили, и он покатился по двору, по стенам, по башне, и в этом крике, рваном, хриплом, радостном, была вся усталость прошедших месяцев и вся надежда тех, что были впереди.

Совет старейшин я созвала через неделю, когда страсти улеглись, гонец отбыл обратно, а люди вернулись к работе, которой, впрочем, меньше не стало: весна означала пахоту, посев, ремонт дорог, достройку домов и ещё сотню дел, каждое из которых требовало рук, голов и серебра.

В зал, вычищенный Мойрой до блеска, застеленный свежим камышом и освещённый восковыми свечами, которые Орм привёз от торговца на побережье, сошлись старейшины всех трёх туатов. Наши сели по левую сторону длинного стола, люди Коннола по правую, а старейшины бывших земель Торгила, двое крепких, седобородых мужчин с настороженными лицами и третий, помоложе, нервно теребивший край рубахи, расположились в торце, отдельно от обеих сторон, как сироты на чужом пиру.

Я встала во главе стола, Коннол сел рядом, чуть позади, уступая мне слово, и этот жест, молчаливый, намеренный, заметили все: муж-воин, чья рука привычнее к мечу, сидит и слушает, пока жена говорит. В этом мире подобное было редкостью, граничащей с чудом.

– Я собрала вас, – начала я, обводя взглядом лица вокруг стола, каждое из которых несло на себе печать долгой, тяжёлой зимы, – чтобы обсудить будущее. Три туата, которые прежде враждовали, грабили друг друга и пускали кровь из-за каждого пастбища и каждой реки, теперь волей короля и нашей собственной, стали одним. Вопрос в том, как нам жить дальше, чтобы через год не перерезать друг другу глотки заново.

Старейшины бывших земель Торгила напряглись. Они ждали расправы, конфискаций, наказаний за то, что их вождь натворил, и по их лицам, осторожным, замкнутым, было видно: они готовились к худшему и заранее смирились.

То, что я предложила, заставило их опешить.

– Первое, – проговорила я, разворачивая перед ними пергамент, на котором Коннол и я, просидев над ним три ночи, записали пункты того, что я про себя называла «Великим Уговором», хотя вслух произносить это название было бы пафосно, и Коннол наверняка фыркнул бы. – С этого дня кровная месть между родами запрещена. Все споры, будь то о земле, о скоте, об оскорблении или о чём угодно ещё, решаются судом обоих риагов. Мы выслушиваем обе стороны, вызываем свидетелей и выносим решение. Кто поднимет руку на соседа, минуя суд, ответит перед нами.

– Второе, – продолжила я, пока они переваривали первое, – общая оборона. Каждый туат выставляет воинов в единое ополчение, которое защищает границы всех трёх земель, а не только своей. Воины бывшего туата Торгила присягают общему знамени наравне с нашими. Мы больше не соседи, ворующие друг у друга коров. Мы один народ.

– Третье, – я указала на карту, развёрнутую рядом с пергаментом, – земля. Я знаю, что у некоторых из вас поля истощены, выбиты скотом, заброшены. На бывших землях Торгила есть плодородные участки, которые пустуют, потому что людей, чтобы их обрабатывать, не осталось. Мы перераспределим наделы: те, чья земля не родит, получат участки на новых территориях, в обмен на долю урожая в общую казну. Казна пойдёт на дороги, мельницы и содержание ополчения.

Тишина за столом стояла такая, что я слышала, как потрескивает фитиль ближайшей свечи. Старейшины переглядывались, и на лицах их, суровых, обветренных, я читала смесь недоверия и осторожной, боязливой надежды, какая бывает у людей, которым протягивают руку после того, как били.

Первым заговорил старший из торгиловых, кряжистый, седобородый мужик с перебитым носом и руками, похожими на корни старого дуба.

– А если мы откажемся? – буркнул он, исподлобья глядя на меня.

– Не откажетесь, – ответила я спокойно. – Потому что вам некуда деваться. Торгил мёртв, его земли теперь наши, и единственное, что стоит между вами и нищетой, это то, что я только что предложила. Но если хотите попробовать пережить ещё одну зиму без зерна, без соли и без защиты от набегов с побережья, воля ваша. Мы никого не держим.

Он засопел, покрутил в пальцах ус и буркнул:

– Ладно. Слушаем дальше.

Обсуждение затянулось до глубокой ночи. Спорили о границах наделов, о доле урожая, о том, кто командует ополчением и сколько воинов должен выставить каждый род, голоса то и дело поднимались до крика, и Финтан дважды вставал из-за стола, кладя руку на рукоять меча, и Орм дважды усаживал его обратно молчаливым взглядом. Но к полуночи, когда свечи оплыли до огарков, а горло моё саднило от бесконечных разъяснений, уговоров и споров, все семеро старейшин поставили свои метки на пергаменте, кто крестом, кто кривой закорючкой, а кто и отпечатком большого пальца, вымазанного в чернилах, потому что грамотных среди них было двое из семи.

Великий Уговор вступил в силу.

В последующие недели, пока земля оттаивала и дороги подсыхали, я занималась тем, что Коннол, усмехаясь, называл «строительством державы из грязи и палок». Каждый вечер, склонившись над картой, я чертила: дороги, связывающие три центра туатов широким трактом, по которому могли бы пройти и торговые повозки, и войсковые колонны. Рыночную площадь у стен башни, где торговцы из всех трёх земель могли бы встречаться, торговать и ругаться из-за цен, вместо того чтобы ругаться из-за границ. Ремесленные ряды: кузницу побольше, гончарную мастерскую, ткацкую, потому что люди, у которых есть работа и заработок, воюют реже, чем люди, которым нечего терять. Общие амбары на случай неурожая, куда каждый род откладывал бы долю зерна про запас.

– Ты строишь город, – пробормотал Коннол однажды вечером, разглядывая мои чертежи, испещрённые пометками и стрелками.

– Я строю будущее, – ответила я и тут же скривилась, потому что фраза вышла пафосной. – Ладно, я строю место, где люди смогут жить, не опасаясь, что завтра придёт очередной Торгил и всё сожжёт. Дороги, стены, рынок, закон. Остальное они построят сами.

Отдельным пунктом стояла река. Русло, заросшее ивняком и заваленное топляком, нужно было расчистить, углубить на мелководье, чтобы небольшие торговые лодки могли подниматься выше по течению, связывая наш север с рынками центральных земель. Работа тяжёлая, долгая, на целое лето, но если получится, торговля оживит эти земли быстрее, чем любые указы и уговоры.

Коннол предложил герб. Новый, объединяющий символы трёх родов: серебряный олень его рода, золотая ладья рода Киары и, после долгих споров с торгиловыми старейшинами, серебряный вепрь, потому что вепрь принадлежал земле, а не предателю, и люди, жившие на этой земле, не должны были стыдиться своего знака из-за одного подлеца. Герб вырезали на новых воротах башни, которые Эдин поставил взамен старых и которыми гордился так, что гладил их каждое утро, проходя мимо.

Грамоте я начала учить в апреле. Отобрала двенадцать мальчишек и четырёх девчонок из всех трёх туатов, усадила их в зале за длинный стол, выдала каждому дощечку, покрытую воском, и заострённую палочку и принялась объяснять, что такое буквы, цифры и зачем человеку уметь читать и считать. Мальчишки ковыряли в носу и толкались локтями, девчонки старались, одна, черноволосая Ниав из торгиловых земель, схватывала так быстро, что через неделю уже выводила своё имя, криво, с нажимом, прорезая воск до дерева. Коннол, заглянувший на урок, постоял в дверях, посмотрел на мою перепачканную воском рубаху и на мальчишку, заснувшего на дощечке, и пробормотал:

– Наёмничий отряд и тот проще было тренировать.

– Так и есть, – проговорила я, разнимая двоих мальчишек, вцепившихся друг в друга из-за дощечки.

К маю, когда яблони за стеной зацвели и воздух наполнился сладким, одуряющим ароматом, от которого кружилась голова и хотелось бросить все дела и просто сидеть на крыльце, подставив лицо солнцу, строительство набрало такой ход, что башню было не узнать. Вокруг неё, по обе стороны от тракта, тянулись ряды новых домов, ещё не достроенных, пахнущих свежим деревом и известью, с каменными цоколями и соломенными крышами, и между ними, по размеченной Эдином улице, уже ходили люди, и кто-то уже развесил бельё, и откуда-то тянуло дымом и кашей, и чей-то ребёнок, голый по пояс, сидел на куче брёвен и ревел, потому что занозил палец, и это было так нормально, так обыденно, так по-человечески, что у меня каждый раз, когда я проходила мимо, щипало в носу.

Вечером в один из тех длинных, тёплых майских вечеров, когда солнце садится нехотя, цепляясь за верхушки деревьев, будто ему жалко уходить, мы с Коннолом вышли из башни и остановились у дуба.

Дерево, посаженное его отцом, пережило зиму. Ствол в добрый обхват, стоял крепко, и кора на нём, гладкая, светлая, не тронутая ещё глубокими бороздами времени, была тёплой от заходящего солнца. Крона тянулась вверх, как у всех молодых деревьев, ещё не набравших настоящей мощи, но на ветвях, голых и чёрных всю зиму, набухли почки, крупные, клейкие, готовые вот-вот лопнуть и выпустить первые листья.

Коннол протянул руку и коснулся коры, провёл пальцами по стволу, как гладят живое существо, которое долго не видел.

Я стояла рядом, глядя на вечернее солнце, бьющее сквозь ветви, и на строителей за нашими спинами, тащивших брёвна и перекликавшихся, и на Эдина, который, осипший в очередной раз, молча тыкал палкой в землю, показывая, куда класть камень, и на Бриджит, вышедшую на крыльцо кухни с поварёшкой и задравшую голову к небу, проверяя, не собирается ли дождь, и на Мойру, развешивавшую бельё на верёвке между столбами, и на Кормака и Лоркана, сидевших на лавке у ворот и о чём-то спорящих, размахивая руками.

Всё это построили мы. Из грязи, из пепла, из ничего. Из горсти бывших рабов и кухонного ножа, из мешочка золота, положенного на стол со словом «наше», из вечеров над картой, из ночей под одной шкурой, из упрямства, ярости, страха и чего-то ещё, чему я наконец, стоя у этого дуба, в тёплом майском свете, решилась дать имя.

Коннол взял мою руку. Просто взял, как берут что-то привычное и дорогое, не глядя, не спрашивая, и его горячие, шершавые пальцы, знакомые до последней мозоли, сплелись с моими.

– Знаешь, о чём я сейчас думаю? – спросил он.

– О том, что к осени под этим дубом можно будет поставить стол.

Он покосился на меня, и в серых глазах его, золотых от закатного солнца, мелькнуло удивление, а потом смех, тихий, тёплый.

– Откуда ты знаешь, о чём я думаю?

– Я твоя жена, – ответила я.

Он рассмеялся, притянул меня к себе и поцеловал в макушку, и мы стояли так, у молодого дуба с набухшими почками, на фоне строящегося города, в последних лучах майского солнца, и тёплый, весенний ветер, пахнущий землёй, цветами и свежим деревом, ворошил наши волосы и раскачивал ветви над нашими головами.

А впереди были годы работы. Дороги, которые нужно проложить. Русло, которое нужно расчистить. Дети, которых нужно научить читать. Урожай, который нужно вырастить. Стены, которые нужно достроить. Люди, которых нужно накормить, вылечить, примирить, убедить, что жизнь стоит того, чтобы за неё держаться.

Эпилог

Город просыпался медленно, лениво, нежась в полуденном зное, который в июле наваливался на долину так, что даже куры прятались в тень под телегами и отказывались нестись, а собаки лежали у стен, вывалив языки, и не реагировали даже на кошек. Я стояла на балконе второго этажа башни, которого десять лет назад не существовало, потому что десять лет назад здесь была голая каменная стена с бойницей в ладонь шириной, а теперь, после трёх перестроек, расширений и одного грандиозного скандала с Эдином, который заявил, что балкон обрушится, если не вбить лишний ряд свай, стояла открытая площадка с деревянным ограждением, с которой видно было всё – от рыночной площади у подножия стен до дальних холмов, синеющих на горизонте.

Город раскинулся вокруг башни. Старая цитадель, обросшая вторым кольцом стен, каменных, крепких, сложенных Эдином и его учениками из того самого известняка, который мы когда-то таскали для облицовки рва, возвышалась в центре, а от неё, по обе стороны широкого тракта, тянулись улицы: добротные каменные дома с черепичными крышами, которые заменили солому три года назад, когда гончар Руан научился обжигать плитку, мастерские, лавки, амбары, конюшни, и между всем этим, по утоптанной земле, сновали люди – сотни людей, больше, чем я когда-либо могла себе представить, стоя на крыльце разорённой башни с горстью бывших рабов за спиной.

С балкона я видела рыночную площадь, где каждый вторник и пятницу разворачивался торг, шумный, пёстрый, от которого гудело в ушах и рябило в глазах. Торговцы съезжались со всего севера, а с тех пор, как расчистили русло реки и лодки стали подниматься выше по течению, потянулись и южане, привозя ткани, специи, вино и ту особенную керамику с побережья, глазурованную, синюю, за которую Мойра, ставшая за эти годы главной экономкой объединённого туата, торговалась с таким ожесточением, что торговцы бледнели и сбавляли цену после третьей фразы. Единая монета, которую мы отчеканили из золота Конолла пять лет назад, с оленем на одной стороне и ладьёй на другой, ходила теперь по всему северу, и даже в Таре, по слухам, менялы принимали её без спора.

Школа занимала бывшую казарму у южной стены, перестроенную, расширенную, с настоящими окнами, застеклёнными мутноватым, но всё же стеклом, которое привезли с юга за сумасшедшие деньги, и я каждое утро, проходя мимо, слышала детские голоса, хором повторяющие буквы, и скрип палочек по восковым дощечкам, и время от времени крик наставницы Ниав – той самой черноволосой девчонки из торгиловых земель, которая десять лет назад первой научилась писать своё имя, а теперь, выросшая, серьёзная, с чернильными пальцами и строгим взглядом, учила грамоте и счёту сорок мальчишек и двадцать девчонок, моих «глаза и руки», как я их называла, будущих управителей, писцов и счетоводов, без которых никакая держава, даже самая маленькая, не устоит.

Снизу, со двора, донёсся визг, от которого я обернулась и невольно улыбнулась.

Орм сидел на лавке у колодца седой, погрузневший за последние годы, с больным коленом, которое ныло на каждую перемену погоды, отчего он ходил, припадая на правую ногу и ругаясь вполголоса на языке, которого никто, кроме него, не понимал. На коленях у него, вцепившись ручонками в ворот его рубахи и хохоча так, что было слышно на балконе, сидел мой сын.

Эйдан. Пять лет. Копия Коннола, уменьшенная вчетверо и лишённая всякого чувства самосохранения: те же серые глаза, та же упрямая складка у рта, те же тёмные непослушные волосы, падающие на лоб, и та же привычка лезть туда, куда не просят, делать то, что запрещено, и улыбаться так, что наказать его не поднимается рука. Он дёргал Орма за бороду, требуя рассказать историю про Мэйв – козу, которая сожрала сапоги Шона, – и Орм, который десять лет назад мог одним взглядом остановить вооружённого воина, послушно начинал рассказывать, в пятнадцатый, наверное, раз, и его севший от старости голос, звучал мягко, терпеливо, с бережной грубоватостью, с какой обращаются с детьми мужчины, у которых своих детей нет, но которые вложили всю нерастраченную нежность в чужого мальчишку.

На руках у меня ворочалась Маэва. Год и два месяца, чёрные волосы, мои глаза, и характер, по предварительным оценкам, ещё хуже, чем у брата, потому что Эйдан хотя бы орал, когда был недоволен, а эта маленькая женщина просто смотрела на тебя таким взглядом, от которого хотелось немедленно извиниться и дать ей всё, что она потребует. Бриджит, которая души не чаяла в обоих детях и кормила их так, что Эйдан в свои пять лет весил, как семилетний, утверждала, что девочка вырастет либо великой королевой, либо великой бедой, и что разница между одним и другим определяется исключительно качеством каши, которой её кормят.

– Мама! – заорал снизу Эйдан, задрав голову к балкону. – Мама, Орм говорит, что папа возвращается! Я видел пыль на дороге! Это папа, да?

Я посмотрела на дорогу, на широкий, утоптанный тракт, обсаженный молодыми ивами, которые мы высадили четыре года назад и которые уже давали тень, и действительно увидела пыль, далёкое бурое облачко, поднимающееся из-за холма, и в нём, по мере приближения, проступили фигуры всадников: десяток, может, полтора, и впереди, на вороном коне, которого я узнала бы на расстоянии мили, ехал Коннол.

Он вернулся из поездки по дальним туатам, куда ездил каждую весну, объезжая земли, проверяя дороги, встречаясь со старейшинами, улаживая споры и следя за тем, чтобы закон, наш закон, тот самый, который мы записали на пергаменте десять лет назад, соблюдался от побережья до перевала. Поездки эти длились по три-четыре недели, и каждый раз, провожая его из ворот, я стискивала зубы и запрещала себе волноваться, потому что риаг не имеет права стоять на стене и вглядываться в горизонт, как жена рыбака, ожидающая лодку. И каждый раз стояла и вглядывалась.

Всадники приблизились, и я разглядела его: загорелый, обветренный, с новыми морщинами в уголках глаз, которых не было, когда он уезжал, и с проседью на висках, которая за последние два года стала заметнее. Ему было тридцать семь, и время, вместо того чтобы портить его, отшлифовало, как вода шлифует камень: убрало лишнее, подчеркнуло главное, оставив лицо, от которого у меня, после десяти лет совместной жизни, двоих детей и бессчётных ссор, примирений, ночей и рассветов, всё ещё сбивалось дыхание, когда он смотрел на меня определённым образом.

– Папа! – завопил Эйдан, соскочив с колен Орма и понёсшись к воротам. – Папа приехал!

Коннол спешился у ворот, присел на корточки, подхватил сына, подбросил в воздух, от чего Эйдан завизжал от восторга и усадил себе на плечо, на здоровое, левое, потому что правое, пробитое стрелой десять лет назад, до сих пор в холодную погоду ныло и плохо поднималось, хотя Коннол никогда в этом не признавался и, если ловил на себе мой взгляд, демонстративно вращал рукой, делая вид, что всё в порядке, после чего полночи лежал без сна, прижимая к плечу горячую припарку, которую я молча ставила рядом.

Я спустилась с балкона, прижимая к себе Маэву, которая, почуяв общее оживление, задрыгала ногами и запищала, требуя участия в событиях. В дверях башни мы столкнулись: он шёл навстречу с Эйданом на плече, я выходила с Маэвой на руках, и на мгновение, в узком дверном проёме, мы оказались так близко, что я чувствовала запах пыли и дороги от его одежды, и жар его кожи, и знакомый, родной запах, который за десять лет стал частью моего собственного.

– Привет, хозяйка башни, – пробормотал он с той самой улыбкой, той первой, ленивой, опасной, от которой когда-то хотелось врезать, а теперь хотелось совсем другого.

– Привет, риаг, – отозвалась я. – Ты опоздал на три дня. Эдин рвёт и мечет, потому что ты обещал привезти железо для новых ворот восточного кольца.

– Привёз, – он наклонился и поцеловал меня, губами, пахнущими дорожной пылью и мёдом, потому что, зная его, он наверняка купил по дороге горшок мёда у какого-нибудь пасечника и ел прямо из горшка, как пятилетний, запуская пальцы и облизывая. – Привёз железо, привёз новости, привёз южного торговца, который хочет поставить нам черепицу по цене вдвое ниже, чем Руан, и Руан, когда узнает, убьёт меня раньше, чем любой враг.

Маэва протянула руки к отцу и захныкала. Коннол перехватил её одной рукой, усадил на сгиб локтя, и она мгновенно затихла, ухватившись за его бороду, которую он отрастил два года назад и которая, коротко подстриженная, с первыми нитями седины, делала его похожим на тех старых вождей, чьи портреты я видела в учебниках истории в прошлой жизни. Эйдан на его левом плече воинственно размахивал палкой, которую подобрал у ворот, и выкрикивал что-то про битву, про мечи и про козу Мэйв, объединив три любимые темы в одну.

Мы стояли в дверном проёме, вчетвером, запрудив вход и мешая пройти Финтану, который, поседевший, располневший, но по-прежнему хмурый, как осенняя туча, протискивался мимо нас с бочонком эля и ворчал, что некоторые устроили воссоединение семьи прямо на проходе и что некоторым другим хочется выпить.

Вечером, когда детей уложили, Эйдана с боем, потому что он требовал, чтобы отец рассказал ему про бомбарды, а Маэву без боя, потому что она заснула на руках у Коннола, ткнувшись носом ему в шею, – мы вышли на балкон.

Город внизу затихал. Гасли огни в окнах, закрывались ставни, собаки, нагулявшись за день, укладывались у порогов, и только на рыночной площади ещё копошились торговцы, убиравшие свои лавки, и откуда-то, из-за южной стены, доносилась тихая песня, заунывная, красивая, одна из тех старых баллад, которые Кормак, ставший за эти годы чем-то вроде местного барда, пел по вечерам у костра, собирая вокруг себя толпу слушателей, включая Лоркана, который утверждал, что у Кормака нет ни слуха, ни голоса, но ни разу не пропустил ни одного вечера.

Коннол стоял рядом, привалившись к ограждению, и смотрел на город, на поля за ним, на дальние холмы, синеющие в сумерках, и лицо его было спокойным. Морщины, которых прибавилось за эти годы, лежали у глаз и рта глубоко, как борозды на вспаханном поле, и проседь на висках серебрилась в последнем свете заката, и он выглядел старше, чем тот человек, который десять лет назад выехал ей навстречу на вороном коне. В его глазах покой, тот глубокий, тихий покой, которого я не видела в нём никогда раньше: ни при первой встрече, ни на охоте у костра, ни в ночь перед битвой, когда он целовал меня горько и бережно, запоминая на случай, если завтра не наступит.

Завтра наступило. И послезавтра. И так ещё десять лет...

– Ты о чём думаешь? – спросил он, покосившись на меня.

Я думала о том, что десять лет назад стояла в бараке для рабов, с золой на лице, в изорванном платье, с кухонным ножом под соломой, и мир вокруг меня был таким страшным, таким безнадёжным, что единственное, что удерживало меня на плаву, была злость и упрямство, тупое, звериное нежелание сдохнуть в чужом теле на чужой соломе. Я думала о том, как далеко ушла от той женщины, от той перепуганной попаданки, которая не знала, как развести огонь и как обращаться к слугам, и которая, если бы ей показали это – город, мужа, детей, балкон, закат, тёплый ветер, – рассмеялась бы и сказала, что такого не бывает.

– О том, что Эдин завтра убьёт тебя за ворота, – ответила я.

Коннол фыркнул, обнял меня за плечи здоровой рукой и притянул к себе. Мы стояли на балконе, глядя на город, который построили из грязи, крови и упрямства, а тёплый, летний ветер, пахнущий скошенной травой и дымом очагов, шевелил наши волосы.

Внизу у ворот, старый дуб раскинул крону вширь, густую, тёмную, и в его широкой и прохладной тени, стоял длинный стол, за которым каждый вечер кто-то сидел. Потому что это место, под дубом, у ворот, стало сердцем города, его домом...

Конец


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю