Текст книги "Орлы и ангелы"
Автор книги: Юли Цее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
А это означает, кричит мне Клара, что, как бы далеко я ни зашла, я попаду в точности туда, куда мне хочется.
Нет, она и правда уже под хорошим кайфом – даже не обращает внимания на то, что я вношу беспорядок в ее коллекцию. Я оторвал уже штук двадцать наклеек, они неважно держатся на моей хлопчатобумажной груди и то и дело падают на пол. И у меня пропадает охота.
Я в этом не сомневаюсь, говорю.
Маленькой девочкой, начинает она, я вечно требовала провести мне в комнату отдельную охранную сигнализацию, но родители так и не расщедрились. Я решила напустить полную ванну ледяной воды и не вылезать оттуда, пока мне ее не купят. Мать сказала, на это ты все равно не решишься.
Дело было летом, говорю.
Зимой, говорит Клара. Нашли меня только через сорок пять минут и сразу же повезли в больницу.
И купили тебе сигнализацию, спрашиваю.
Нет, но они передо мной извинились.
Ее болтовня окончательно выводит меня из себя; должно быть, ей кажется, будто она все еще ведет передачу.
Послушай-ка, говорю, мне хочется сделать еще пару записей. Может, ты куда-нибудь исчезнешь? К подруге пойдешь или просто прогуляться?
Три часа ночи. Взгляд Клары становится несколько осмысленнее. Мы смотрим друг на друга в упор, как дуэлянты.
Записи на диктофон, объясняю, история моей жизни. Та самая, которую тебе хочется получить ПОЗАРЕЗ.
И когда мне уже кажется, будто Клара заснула с открытыми глазами и застывшим взглядом, она неуверенно поднимается с дивана. Опирается на журнальный столик, на стеллаж, на мое плечо. Я подвожу ее к входной двери. Она хватает поводок.
Нет, говорю, Жак Ширак останется здесь. Его присутствие помогает мне сосредоточиться.
Кое-как втискивает ноги в высокие сапоги.
Значит, до скорого, говорю. Через часок-другой, что-нибудь в этом роде.
Не зажигаю ей свет на площадке. Когда дверь уже закрывается, слышу снаружи глухой удар – она налетела на стену. Ничего не могу с собой поделать: прыскаю в кулак, как ребенок.
9
ВЕНА
На каникулы я еду с Джесси в Вену, сказал Шерша. Хочешь с нами?
Летние каникулы каждый раз оборачивались неприятностями. Уехать куда-нибудь не было ни денег, ни возможности, а дома меня буквально в каждом углу поджидали кошмары, памятные с детских времен. Там имелся диван, имелся телевизор, имелась моя мать, круглосуточно кормящая меня продуктами быстрого приготовления. Это была одержимость, причем обоюдная, – она заставляла меня есть до тех пор, пока я просто-напросто не терял способность подняться с дивана, а я с готовностью пожирал все, что она накладывала и подкладывала мне на тарелку. И это было единственным, что нас связывало. Продолжалось такое по три недели ежегодно, после чего у меня открывался понос и начиналась перманентная истерика, я крушил все кругом. Тогда мать запихивала меня в «даймлер» и на вторую половину лета – в санаторий для людей с гормональными нарушениями.
Разумеется, мне захотелось в Вену, хотя смысл приглашения был вполне очевиден. Ни у Шерши, ни у Джесси не было машины, не было даже водительских прав. У остальных интернатских – а были это сыновья врачей, профессоров, коммерсантов – машины, разумеется, имелись, но они на лето брали в складчину катамараны, и в Вене им наверняка делать было нечего.
Конечно, я согласился. Я привык делать все, о чем меня просили. Я одалживал вещи. Я делал за других покупки в городе, я встречал в аэропорту девиц и доставлял их к парням. И дружба, которою мне за это платили, ничем не отличалась от любой другой. Я вписывался в ситуацию. А многие другие не вписывались.
Джесси моя машина нравилась. Старый красный «фиат» – его вместе с правами я получил в подарок на восемнадцатилетие, и за восемь месяцев мой пробег составил двадцать тысяч километров. На уик-энды – в Амстердам, а вечерами по будням – туда и обратно по автостраде Кельн – Бонн без какой бы то ни было цели.
В наркотуры в Голландию мы отправлялись чаще всего на нескольких машинах: парочка черных джипов плюс мой старый «фиат». Джесси по такому случаю маникюрила ногти, так что они выглядели десятью круглыми красными жучками, обсевшими изголовье переднего пассажирского сиденья, которое она не выпускала из рук на протяжении всей поездки. Лишь я один подмечал, с какой стремительностью она отворачивалась к окну, стоило Шерше в очередной раз сказать, что с накрашенными ногтями она смахивает на малолетнюю потаскушку. В Амстердаме он запрещал ей вылезать из машины, пока остальные отправлялись на поиски добычи. Покупали все, что подвернется под руку, кроме кокса, который брали только у Джесси, хотя у нее он стоил дороже. Потом мы отправлялись на Эйсселмер, на берегу которого у одного из наших спутников было бунгало, и там я полтора дня валялся на пляже, одурманенный «травкой» и плеском вод, и глазел на Джесси, выкладывающую фигуры из гальки. Я видел, как постепенно, фрагмент за фрагментом, отслаивается лак у нее с ногтей, и воображал, как беру ее руки в свои, осторожно и бережно, подушечками пальцев убирая с ее ногтей остатки лака. Джесси была единственной девицей во всей компании. Или девочкой. Никто не обращал на нее внимания. Она просто была с нами. Шерша брал ее с собой – и ничего больше.
Я знал, что Шерше хочется в Вену не просто так, и знал, что меня берут в поездку исключительно из-за машины. И все равно радовался.
В пути Шерша спал на заднем сиденье. Джесси перебралась на переднее, скрутила нам по сигаретке и подверглась с моей стороны шутливым попрекам, потому что самокрутки все еще выходили у нее кривыми и рассыпающимися. Мы слушали музыку, мчались, раскрыв все окна, было тридцать градусов в тени. Я рассказал ей о том, что когда-то мне очень хотелось, чтобы меня называли исключительно Купером, но так и не добился этого ни от матери, ни от однокашников. Она приставала, чтобы я позволил ей заплести женской косой мой длинный «конский хвост», я в конце концов капитулировал, и она тут же взялась за дело, но настоящей косы так и не получилось. На границе нам велели выйти из машины и досмотрели багаж. Я обливался потом от страха. Но ничего не нашли – ни у того ни у другой. Я начал догадываться, что Джесси – профи.
В Вене термометр зашкалил за сорок градусов. Город лежал распластанный, неподвижный, иссохший, подобно агонизирующему больному, но под практически мертвой оболочкой кипела галлюциногенная жизнь. Фасады нескольких зданий на Штубенринге были полностью затянуты черными плакатами с изображениями человеческих черепов – так здесь предостерегали автомобилистов. По радио через каждые четверть часа передавали озоновую тревогу, обсуждали, не ограничить ли выход людей на улицу в обеденный перерыв. Кареты «скорой помощи» с воем метались по всему городу, старики умирали.
А мы все равно торчали на балконе. Опершись о перила, я рассматривал город в бинокль, район за районом, разбив каждый на крошечные квадраты, как на туристическом плане, и все они, попав в фокус, представали предо мною в мельчайших деталях и во всей красе. Я начал с правого угла, где в поле зрения попали шпиль Вотивной церкви и университетские корпуса, осмотрел зубчатые башни ратуши, тыльную сторону Бургтеатра и, разумеется, портал парламента, решив довести виртуальную экскурсию до упора влево, то есть на юго-восток, хотя здесь панораму частично загораживал собор Святого Стефана, – туда, где за Бельведером и Южным вокзалом находилось Центральное кладбище, которого я, правда, не видел, а лишь предполагал из-за отсутствия на довольно обширной площади городских крыш. Интересно мне было все: шторы на окнах, антенны, закоулки между дымоходами, черепичные крыши, Хофбург, купола различной формы и цвета, а иногда, сквозь просвет между домами, удавалось разглядеть какую-нибудь дальнюю улочку, совершенно вымершую в такую жару. Зависнув над ней, я по несколько минут ждал хотя бы одного прохожего. Я видел голубятни, студенток на мансардах и кое-где вдали мелкие клочки Венского леса. Я осматривал город, сантиметр за сантиметром.
Джесси сидела справа от меня, на коротком отрезке перил, прислонившись к стене дома. Она щеголяла в одних и тех же хлопчатобумажных шортах белого цвета с черным бульдогом на левом бедре и в футболочке, которую закатывала снизу аж до едва наметившихся грудок. Она загорала, хотя по радио каждые четверть часа грозили меланомой, солнечным ударом и коллапсом кровообращения. Ее кожа не краснела, но постепенно чернела, проходя поэтапно стадии серого цвета все большей интенсивности, как будто тело девочки все гуще и гуще покрывалось слоем пыли. На талии у нее был поясок, сплетенный из двух отцовских галстуков, найденных в шкафу. Концы пояска я закрепил на двух металлических штырях, вбитых в капитальную стену и, должно быть, использовавшихся ранее для подвески вьющихся растений. Этот поясок позволял мне надеяться, что она не сорвется с высоты пятого этажа плюс еще бельэтаж и не разобьется насмерть. Сидеть на перилах я ее отговорить все равно не мог. Но спорил так яростно, что она в конце концов позволила себя привязать.
В спальне отца Джесси мы сорвали с кровати двуспальный матрас, свалив на пол подушки и одеяла, и перетащили в гостиную, на самую середину комнаты, примерно в десяти шагах от двери на балкон. Именно над этой точкой жилого пространства вращался на потолке, бесшумно и вяло, длиннокрылый вентилятор. И прямо под ним, широко раскинув руки и ноги, как идеальный человек, вписанный в круг на рисунке Леонардо да Винчи, возлежал на матрасе Шерша – с полузакрытыми глазами, с окурком или «косячком» в углу рта, периодически роняя тлеющий пепел на простыню – в опасной близости к его собственному горлу. Стереопроигрыватель и коробки с CD мы сняли с полки и подтащили к матрасу. В первый день, только что обнаружив коллекцию CD, мы с Шершей разложили это богатство по полу и не раньше чем через полчаса, когда уже успели налюбоваться досыта, вставили первый диск в проигрыватель и, закрыв глаза, изготовились слушать.
В какой-то момент мы нашли музыку барокко, и одна вещь понравилась всем. Композитора П а хельбеля. Она с первых же тактов превращала мое сердце в сверхновую звезду. Звучала эта пьеса примерно пять минут. Мы поставили CD-плейер на REPEAT и слушали ее два дня подряд. Когда кто-нибудь решал поспать, он немного уменьшал громкость. После пятидесятого раза Джесси разрыдалась, ее лицо сморщилось в кулачок, как у новорожденного, который, проснувшись ночью, не может отыскать мать. Солнце слизывало слезы, едва те успевали скатиться на щеки. Я сделал вид, будто продолжаю глазеть в бинокль и ничего другого не замечаю. Плакала-то она из-за Пахельбеля, из-за чембало и скрипичных вздохов. А через полчаса перестала.
Каждый раз, когда у меня особенно разыгрывалась мигрень, я уходил с балкона, клал бинокль на стереопроигрыватель и пихал Шершу в бок, чтобы он подвинулся. Он беспрерывно скручивал сигареты – тонкие, как зубочистки. Смесь табака и «травки» была хороша и размягчала мозг настолько, что начинало казаться, будто он сейчас вытечет из ушей и испарится. Я впадал в состояние между сном и бодрствованием, вентилятор опускался все ниже и ниже и в конце концов оказывался у меня в черепе; лениво махая длинными крыльями, он взбалтывал образы, увиденные мной в бинокль с балкона. Иногда этот цветной туман бывал взорван криком или стоном – это бесилась Джесси, не в силах развязать морской узел, на который была привязана к штырям в капитальной стене. Тогда один из нас, пошатываясь, поднимался, шел на балкон, поддевал крепко связанные друг с дружкой галстуки согнутым пальцем, вцеплялся в узел зубами и в итоге освобождал Джесси. Иногда, маленькая, красноглазая и перегревшаяся на солнце, она пристраивалась к нам на матрас, куда-то в ноги, дергала нас за волоски на ляжках, щекотала пятки и что-то совершенно невнятное постоянно лепетала.
Через четыре дня нам это надоело. Она без умолку повторяла одну и ту же присказку: встать и пойти гулять! Встать и пойти гулять! Какое-то время Шерше удавалось отнекиваться: заткнись, идиотка! Потом он заставил себя встать и решил было ее треснуть. Она уклонилась от удара, резво, как годовалый пес, отскочив в сторону, радостно завизжала и принялась отбрыкиваться всеми четырьмя конечностями. При этом наступила мне на ноги, едва не поломав их, так что пришлось перейти в сидячее положение и мне самому. Дело происходило ровно в полдень, солнце стояло в зените, тени во всем городе не было вовсе.
В ванной я встал под холодный душ и не вышел, пока не уверился в том, что тело окоченело и, следовательно, тепловой удар мне не страшен. Связал волосы в хвост и ухватился обеими руками за раковину, пережидая минутный приступ слабости и даже слепоты.
Каплями стекающей с меня воды метя путь по полу, я вернулся в гостиную, где Шерша меж тем освободил матрас и выкатился на балкон. Он стоял и, прищурившись на солнце, смотрел на город, превращающийся под его взглядом в мерзкую пустыню. Джесси в одиночестве сидела на матрасе, вытянув ноги, ссутулившись и повесив голову. Увидев меня, она, однако же, сразу повеселела. Ткнула пальцем в сторону моей прически и прыснула.
В конце концов мы втиснулись в лифт и прошагали по мраморной лестнице. Джесси позаботилась о том, чтобы гигантские врата раскрылись перед нами. Тепловая волна обрушилась на нас моментально, мы словно бы попали под перекрестный огонь. Город противился нашему вторжению. И все же нам удалось добрести до ближайшего угла. Тишина, стоявшая в самом сердце европейской столицы, была просто абсурдной; казалось, мы находимся в чистом поле, не хватало только кузнечиков.
Там, где булыжная мостовая переходила в современный асфальт, идти было просто невозможно, он таял под ногами. Джесси держалась вплотную к домам, пытаясь поймать хоть какую-то тень. Иногда она сзади обнимала меня за плечи, повисала на мне, и я нес ее несколько шагов, потому что тротуар был слишком раскален для ее босых ступней.
Мы шли по направлению к Хофбургу, намереваясь по дороге окунуться в какой-нибудь из фонтанов на Михаэлерплац. Жалкие горстки туристов на Грабене выглядели растерянными, как пассажиры самолета, совершившего аварийную посадку. Джесси тащила нас вперед, сперва по Хелденплац, а потом еще и вдоль по Рингу и несла какую-то чушь насчет чудесной прогулки. То и дело мы с Шершей проходили какой-то участок пути плечом к плечу и друг на друга опираясь, а затем, когда физический контакт оборачивался обильным потовыделением, разбредались в разные стороны. Вдруг Джесси, знаком велев нам подождать ее, исчезла в одном из зданий на Оперной площади. Мы смотрели на нее сквозь застекленную витрину художественной галереи, увешанной чрезвычайно пестрыми полотнами. Джесси разговаривала с каким-то толстяком, который слушал, кивал и посматривал на нас за окном. Особенно внимательно, словно стараясь запомнить в лицо, он смотрел на меня. Потом Джесси вышла и разрешила нам повернуть назад.
Едва войдя в квартиру, мы почуяли какую-то перемену. Уже в прихожей пахло дорогим мужским одеколоном.
Ага, воскликнула Джесси, похоже, приехали отец и брат.
И она оказалась права.
10
ЖЕЛТЫЙ ЦВЕТ
Вернувшись из магазина, Клара приносит мешок собачьего корма. Мешок тяжелый, ставя его за дверь на кухне, она кряхтит. Когда она входит в гостиную, я притворяюсь спящим. Она поднимает жалюзи, открывает окно и выходит из комнаты.
Последние лучи заходящего солнца падают на переполненную окурками пепельницу, на мою бледную, в испарине кожу с прилипшими на руках и ногах волосками, на выпитые мной бутылки и пустые пакетики из-под порошка, на разорванные мною газеты и сброшенные с дивана подушки.
Когда принимается звонить телефон, Клара входит в комнату, берет трубку, односложно отвечает и смотрит при этом на меня в упор. Я заворачиваюсь в покрывало и исчезаю в ванной. Принимая душ, я держу дверь ванной нараспашку, чтобы продувало, и когда заканчиваю, на кафельном полу образуется целое море, в котором плавают выпавшие волоски – Кларины и мои вперемешку. Я прикидываю, что бы надеть. Прежде всего мне нужно забрать из дому нижнее белье, причем срочно.
Какое-то время я шарю в гостиной в поисках хоть чего-нибудь, к чему еще не притрагивался, чего не вертел или не включал раньше, – чего-нибудь, на чем можно было бы сосредоточиться хотя бы на пару мгновений. Тщетно. Клара с чашкой кофе возвращается с кухни и садится за письменный стол. Я стою прислонившись к стеллажу и смотрю на нее. Уже несколько дней, как она носит волосы распущенными, и вид у них несколько неряшливый. Одета она кое-как, нижняя пуговица на блузке не застегнута, ноги у нее белые и стройные, никаких признаков мускулов или костей, словно их отлили из воска, насадив на две длинные проволочки. Носки слишком велики, мешковаты и оптически увеличивают ее ступни и пальцы до гротескных размеров. Разумеется, под глазами у нее мешки. Спит она по ночам плохо, а когда все-таки засыпает, я поднимаю такой шум, что ей поневоле приходится проснуться. Мне невыносимо, когда кто-то спит, пока меня самого одолевают бессонница и беспокойство.
Часы у нее на мониторе показывают восемь, причем на улице уже неожиданно сильно стемнело. Аккуратной стопочкой лежат наговоренные и мною же надписанные кассеты. Рядом другая стопка – книги с желтым штампом университетской библиотеки. Я слышу треск и шорох собственного голоса, пробивающийся наружу из ее наушников. Клара печатает как профессионалка, всеми пальцами, лицо ее ровным счетом ничего не выражает. Просто отвратительно на нее смотреть. Вид у нее деловой и собранный, как будто в том, чем она занимается, может найтись хоть малейший смысл.
Я выпиваю кофе, захожу ей за спину, смотрю из-за ее плеча. Проявляемое мною внимание ей вроде бы абсолютно не мешает. Она игнорирует меня, словно ее квартира представляет собой анималистическую лабораторию, а я всего лишь подопытная – и в целях опыта выпущенная из клетки – обезьяна, которой дозволено смотреть на ученую женщину куда пристальней, чем та глядит на нее. Я заваливаюсь на пол и, лежа на спине, лезу под стул, потом под стол, как автомеханик под машину, и вот уже, задрав голову, позволяю себе заглянуть ей между ног. Впрочем, глазеть там особо не на что. Длинные хлопчатобумажные трусы (такие уже попадались мне на глаза в этой квартире), красные пятна на бедрах, насиженные на стуле, смутные очертания лобка под тонкой тканью. Ничто из вышеперечисленного меня не волнует.
Послушай-ка, говорит она, есть проблема.
Мой торс сдавлен справа и слева ножками стула, подняться я не могу.
Профессору не нравится твой продукт.
Какой еще продукт, удивляюсь, кряхтя, какому еще профессору?
Он ничего не объясняет, знай себе только и твердит: это не то, не то. Должно быть, он сомневается в аутентичности твоего психоза. На свете столько симулянтов.
Молчит, ждет моей реакции, скорее всего, мне нужно расплакаться. За окном сверкает молния, синеватые отсветы видны даже под столом. Полная тишина, птицы соизволили наконец заткнуться. Как это ни странно, и машины не спешат промчаться по улице перед началом грозы, нет ветра, и безмолвствует телефон.
Ты меня слушаешь, спрашивает Клара.
Слушаю.
И что ты об этом думаешь?
Наконец она прекращает печатать и поднимается с места. Я опрокидываю стул и вылезаю из-под письменного стола.
Что я ДУМАЮ, говорю, да ты что, смеешься?
На кухне Жак Ширак долизывает миску, волоча ее при этом по полу. Пластиковая миска елозит по кафельному полу – от этого звука у меня по коже начинают бегать мурашки.
Тебе хочется, чтобы я навалил тебе на кассеты какого-нибудь дерьма, говорю, и я это делаю. Точка.
Но если профессор этого не примет, говорит она, то какого черта я тут из кожи вон лезу.
Встаю у окна. Низкое небо в сполохах, и город под ним как декорация из папье-маше, выдержанная в голубых и розовых тонах, даже линия горизонта кажется рукотворной. Зигзаг очередной молнии зависает на неестественно длительный срок и лишь затем рассасывается; возможно, дело в моих чересчур широко раскрытых глазах: свет просто-напросто впечатывается в сетчатку. Гром оглушителен: кажется, будто весь небосвод сколочен, как дощатый настил, и вдруг по этому настилу шарахнули исполинским топором.
Клара открывает окно и на кухне. На мониторе ее компьютера висит трехмерное изображение разветвленного трубопровода. Компьютер отдыхает. Я сразу же нахожу нужные файлы – «Документация по дипломной работе», разделы 1–5, подраздел «Макс». А не отправить ли всю эту чепуху в корзину? А почему бы и нет, чего другого она заслуживает? Я стараюсь работать с клавиатурой бесшумно. Открываю виртуальную корзину, вычищаю материал и из нее, забираю кассеты, вынимаю из дисковода контрольную дискету, вызываю по телефону такси.
До скорого, кричу уже с лестничной площадки, собаку я тебе оставляю.
Пока я жду такси у подъезда, с неба падают первые капли, разбиваясь о мостовую с таким стуком, что я на миг задумываюсь, вода ли это. Больше похоже на фарфоровых зверьков, которых выбрасывают из окна с одного из верхних этажей. Отхожу под «козырек» подъезда, прижимаюсь лбом к чугунным прутьям на оконце входной двери, дотягиваюсь сквозь прутья до прохладного стекла. Начинается гроза. Светло-зеленые листья носятся на ветру, струи дождя прибивают их к тротуару и мостовой, где они и приклеиваются.
Короткая пробежка от такси до подъезда – и я промокаю до нитки. Стоит тьма египетская. Мой почтовый ящик ломится от корреспонденции, я выгребаю ее и, даже не взглянув, выбрасываю в один из баков для мусора под лестницей. Стою на площадке первого этажа, прислушиваюсь, прежде чем подняться к себе в квартиру.
Пока я пытаюсь вставить ключ в замок, дверь сама открывается внутрь. Моя рука судорожно опускается в карман и стискивает какой-то предмет. Это толстая трехцветная авторучка с приветом из Вены. Стискиваю ее, как нож, и готовлюсь нанести удар. А глаза никак не могут привыкнуть к темени, свет с лестничной площадки не проникает вглубь квартиры, и ее нутро остается непроницаемо черным.
И как раз сейчас со мной нет Жака Ширака. Может быть, это именно та ситуация, которой мы с Джесси полубессознательно ждали два года. Единственный раз, еще в самом начале, мы говорили о ней – во взятой напрокат машине, по дороге из Вены в Лейпциг, на перегоне между Пассау и Хофом. Джесси вновь очнулась, и первым же словом, которое мне удалось разобрать, оказалось «собака».
Мне всегда хотелось завести собаку, сказала она. И пони. А теперь придумала, как их скрестить.
Скрестить, переспросил я. Собаку и пони?
Вот именно.
В недоумении я нахмурился, а она прикоснулась рукой к моему плечу. Лицо у нее было бледное, еще разобранное после долгого обморока и предельно серьезное. Выглядела она не девочкой, а как минимум на свой возраст. Такие моменты возникали редко. И приводили меня в смятение. Справа от меня в ветровом стекле отражался ее профиль.
Знаешь, Куупер, сказала она, тебя-то Руфус вызволит, а вот меня нет. Заведя большую собаку, я буду чувствовать себя в большей безопасности.
Я не знал, что ответить, и поэтому просто молчал.
Есть, сказала она, такое правило: никто и ничто не спасет тебя, если за тобой гонится собственный отец. Особенно если он таков, как Герберт.
Кивнула, словно поддакнув сама себе, принялась кивать безостановочно. Я положил ей два пальца на лоб, чтобы унять эти кивки.
Я за тобой пригляжу, сказал я ей, твоя безопасность для меня важнее моей.
ТЫ, переспросила она, не скрывая презрения.
Это меня обидело. Хотя, с другой стороны, она, разумеется, была права. Я был юристом, а вовсе не уголовным преступником чуть ли не с колыбели, в отличие от ее отца. Да и от нее самой. Я заставил себя встряхнуться.
Джесси, сказал я, на самом деле все верно с точностью до наоборот. Так мне объяснили. Это МЕНЯ оставят в покое из-за ТЕБЯ. Это ТЫ гарантируешь безопасность нам обоим.
Это признание мне пришлось из себя буквально выдавить, но она ничего не поняла или не подала виду, что поняла.
Я хочу завести собаку, сказала она.
Мы купили дога, и хотя Жак Ширак оказался не прирожденным убийцей, а ласковым раздолбаем, вид у него весьма внушительный, и будь он сейчас со мной, я спокойно вошел бы в квартиру, положив руку ему на загривок.
Злобно клацнув зубами, гаснет свет на лестничной площадке. Смутно угадываю в прихожей очертания подставки под телефон. Она валяется на полу, свороченная набок. Вижу и щель, половица с нее сорвана, тайник открыт. Следующим, что вырисовывается передо мной во тьме, становится дверь в кабинет. Она нараспашку. Доски, которыми она была заколочена, болтаются по бокам, на одном гвозде каждая.
Шарю рукой по стене в прихожей в поисках выключателя. Внезапно меня перестает волновать, есть тут кто-нибудь или нет. Бросаю толстую авторучку на опрокинутую подставку, набираю полные легкие воздуха и в три прыжка оказываюсь на пороге кабинета.
Зрелище не такое удручающее, как я предполагал. Может быть, я абсурдно опасался того, что на полу здесь по-прежнему лежит тело Джесси. Помещение почему-то запомнилось мне более просторным, чем есть на деле, ощущение чуть ли не такое, будто я вернулся в дом собственного детства. Из письменного стола выдвинуты и вытряхнуты все ящики, сейчас они, пустые, стоят, прислоненные к стене. От моего компьютера остался только монитор. Три половицы вскрыты. Дверь в спальню приотворена.
Строго говоря, мне плевать, что сделали с квартирой, я ее своей все равно больше не считаю. И в спальне пол в нескольких местах вскрыт, платяной шкаф опрокинут, его содержимое разбросано по всей комнате. А вот на что мне невыносимо глядеть, так это на нашу кровать: постельное белье сорвано, двуспальный матрас исколот и располосован ножом, как жертва маньяка, набивка клочьями, как кишки из вспоротого живота. И словно в издевку поверх всего этого непотребства аккуратно разложена солнечно-желтая пижама.
Что-то тикает. Наш будильник на ночном столике, и время он показывает тоже правильное, и по какой-то причине тот факт, что он вопреки всему исправно функционирует, оказывается самым шокирующим открытием.
Разворачиваюсь прямо на пороге на сто восемьдесят градусов и бегу прочь. Из квартиры, вниз по темной лестнице, под проливной дождь.
Жак Ширак ждет у двери. Я кричу. Я кричу еще раз что есть мочи. Клары нет дома. Я долго стою в прихожей.
Окна все еще раскрыты. Дождь кончается, снаружи едва накрапывает. В гостиной предметы одежды, оказавшиеся у окна, превратились в мокрые бесформенные комки, листы бумаги набухли, пошли волнами, шрифт расплылся. На ковре гигантское мокрое пятно в форме Южно-Американского континента.
В ванной я срываю с крючков все полотенца и банные простыни и забрасываю ими кафельный пол на кухне. Брюки ниже колен промокли и отяжелели настолько, что не держатся и на поясе. На столе нет никакой записки. На часах десять, сегодня не воскресенье и не среда. Нахожу записную книжку Клары и прикидываю, не поискать ли ее у друзей. Нет, бессмысленно: в книжке сотни имен.
Сажусь за кухонный стол, прикрываю глаза руками, пытаюсь с полной концентрацией продумать увиденное – вспоротый матрас, пижаму Джесси, будильник. Одно из правил Руфуса гласит: сосредоточься на невыносимом, если не хочешь, чтобы за тобой гнались из вечности в вечность.
Матрас, пижаму и будильник вместе с упаковкой снотворного для нас обоих я купил в торговом центре возле Главного вокзала сразу же после переезда в Лейпциг. Экипировавшись подобным образом, мы въехали в пустую квартиру. Адрес значился на клочке бумаги, который я накануне, перед отбытием, обнаружил на своем письменном столе в венской конторе. К бумажке были прикреплены клейкой лентой два ключа.
Несмотря на будильник, я в первый же день проспал, и виной тому были рабочие, уже в семь утра начавшие сбивать старую штукатурку с фасада. Вся улица стояла в строительных лесах. Новенький будильник с голосовым контролем пропикал дважды, принял очередной удар молотка за мой отклик, умолк, испуганно затих на полу и не издал более ни звука. Окончательно я проснулся лишь от того, что Джесси в солнечно-желтой пижаме затеребила меня за плечо.
Разве тебе не нужно вставать?
Через десять минут я выскочил из дому. Джесси бросилась за мной вдогонку на улицу, пожелала мне удачи и пообещала купить что-нибудь на ужин к моему возвращению. Строго говоря, удача мне была без надобности, а приготовить что-нибудь путное она бы все равно не сумела, но я был тронут. На прощание она втиснула мне что-то в ладонь. Это был маленький желтый флюгер, который я накануне стащил по ее настоянию с цветочной клумбы какого-то ресторана. Джесси объявила, что этот флюгер поразительно похож на нее. А желтый цвет и вообще был ее любимым. Ку-упер, сказала она как-то, желтый цвет на какой-то миг останавливает бег времени. С желтым ты никогда ничего не знаешь. Не знаешь даже, стоять ли на перекрестке или можно ехать. К сожалению, именно из-за этого цвета у меня особенно разыгрывается мигрень.
Желтый цвет она выносила, только когда все остальное оказывалось в полном порядке, и ее вид после пробежки – в желтой пижаме, с желтым флюгером в руке – я воспринял как доброе предзнаменование. Я поцеловал ее, сказал «до вечера» – и сказал так непринужденно, словно такие прощания возле дома были у нас в повседневном обиходе.
Вскоре после этого я, опоздав без малого на час, очутился на пороге здания на площади Моцарта – здания эпохи «грюндерства», – где на кремового цвета фасаде был прикреплен щит, на котором значилась фамилия Руфуса. Одет я был так, что спрятать флюгер мне было просто некуда. Я нес его в руке, как цветок для хозяйки дома на вечеринке с коктейлями.
Дверь на втором этаже оказалась только прикрыта, и я просто вошел внутрь. Офис был небольшим, я насчитал всего десять дверей. Здесь сильно пахло только что привезенными ковровыми дорожками и еще – кофе. Мария Хюйгстеттен вышла из приемной, назвалась и подержала флюгер, пока я снимал пальто. Я посмотрел на нее, и она ответила несколько более долгим, чем это приличествует, взглядом, прежде чем отвести глаза. В ее духах чувствовались перец и лаванда.
Прокладывая мне дорогу, она постучалась в одну из дверей. У женщины, сидящей за письменным столом, оказались такие короткие волосы, что они вполне бы могли сойти за родимое пятно во всю голову, и такие короткие ноги, что она едва доставала ими до полу. Она надиктовывала что-то на допотопный кассетник, держа его на весу поближе к губам. В Вене у нас давно появились крошечные диктофоны с цифровым накопителем информации.
В-шестых, сказала она, требования противоположной стороны, зафиксированные под пунктом римская цифра два, арабская один, нами отвергаются.