355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юли Цее » Орлы и ангелы » Текст книги (страница 2)
Орлы и ангелы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:53

Текст книги "Орлы и ангелы"


Автор книги: Юли Цее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

3
ЩЕЛЬ

Я выставил ее за дверь, но через десять минут она вернулась.

Перед тем как уйти, говорит, хорошо бы все-таки забрать ленту.

Я чувствую себя усталым. С собой она приносит сквозняк с лестничной площадки. Волосы падают ей на лицо. Я киваю в сторону алюминиевой подставки и ухожу на кухню. Слышу, как она возится, отодвигая подставку. Заговаривает она в следующий раз после довольно продолжительного молчания.

А что, спрашивает она, это нормально, что у тебя в квартире полы ни к черту?

Я смотрю в прихожую. Подставку она как отодвинула от стены, так на место и не вернула, стоит, нагнувшись, что-то разглядывает. Ленту она нашла и вновь соорудила себе «конский хвост». На провокацию я не поддамся, смысл ее мне совершенно ясен: все, что угодно, лишь бы получить возможность еще несколько минут поиграть у меня на нервах.

Да нет, все же подхожу поближе.

Мы стоим рядышком, как пара закадычных друзей, и вглядываемся в щель, кем-то выпиленную в полу. Щель прямоугольная, но края корявые, пилили кое-как, – сильнее всего это смахивает на детское изделие лобзиком. В одном из углов несколько последовательных зубцов – сюда, наверное, вгрызалась пилка. На коротких сторонах обрывки скотча, которым и крепилась примерно сорокасантиметровая паркетина, снятая Кларой. Крепкие у нее, должно быть, ногти на больших пальцах. У Джесси были такие же. Судорожно пытаюсь вспомнить, когда в последний раз сдвигали с места подставку. И ничего не припоминаю. Следовательно, тайник – а ведь это, вне всякого сомнения, тайник – мог быть устроен, как только мы сюда два года назад переехали. И сам тайник свидетельствует о поразительной наивности Джесси: решила, что никто не найдет так глупо припрятанное! Наивная хитрость, не без вмешательства случая обернувшаяся особо утонченной!

До сих пор я был уверен в том, что все, принадлежащее Джесси, запер в двух заколоченных проходных комнатах и тем самым бесследно уничтожил. И вот весточка от нее – во-первых, чрезвычайно, до невыносимого, для нее характерная, а во-вторых, неустранимая. Щель. Тайник. Я испытываю такую боль, что не могу оставаться в прихожей. Да подавись ты этой щелью, думаю.

Прохожу в гостиную и принимаюсь собирать с пола скомканные бумажные носовые платки и окурки. Клара возится в прихожей, не отходя от щели, оттуда доносится непрекращающийся шорох. Открываю окно, выкидываю окурки и носовые платки на улицу, перевешиваюсь через подоконник, чтобы не слышать ничего, кроме шума трафика. Когда проезжает трамвай или самосвал, подоконник дрожит и я вместе с ним – и хорошо: хотя бы на пару секунд можно забыть о том, что дрожу-то я и сам по себе, дрожу собственной дрожью.

На улице еще большее пекло, чем в квартире. Облизываю губы, чтобы в них могла удержаться сигарета без фильтра, и вот она раскурена, и я хочу взять ее двумя пальцами, а она приклеилась к нижней губе. Я обжигаю сгиб пальца, отдираю сигарету вместе с приставшим к ней клочком кожи. Дым застревает в легких, раскаленный, как будто он работает в режиме автономного подогрева, а глаза заливает смахивающим на крутой кипяток потом. На тротуаре две едва прикрывающие срам тринадцатилетние девахи любуются ковром из носовых платков и окурков, потом поднимают глаза на меня. Я отшатываюсь от окна. Чудовищно жарко.

Дом на противоположной стороне улицы – с трубами на крыше, башенками и антеннами, с кое-где горящими окнами – смахивает на океанский лайнер. А солнце заливает небо красным с таким рвением, как будто кровь хлещет из носу не у меня, а у него. Вот-вот мир запрокинет голову и подложит под затылок прохладный платок ночной тьмы. Я даю себе пару легких оплеух – справа и слева. Трамваи один за другим меж домами, высвеченные изнутри. Может, я какое-то время проспал, навалившись животом на подоконник.

В прихожей сидит на корточках девица с радио. Я думал, она давно ушла. И тут же мне бросаются в глаза стоящая боком подставка под телефон и безобразная щель. Девица с радио раскладывает стопками и рядами, по десять стопок в каждом, купюры, ими покрыта уже половина пола в прихожей. Услышав мои шаги, Клара поднимает голову.

Только что закончила, говорит она. Пятьсот тысяч шиллингов, пятьдесят тысяч долларов и сто тридцать тысяч бундесмарок. Сколько же это выходит вместе?

Я чувствую, что на глаза мне наворачиваются слезы.

Подели шиллинги на семь и выйдет в бундесмарках, говорю я. Сосчитать можешь сама.

Триста тысяч марок в общей сложности, говорит она. Знаешь, откуда они?

Без понятия, отвечаю я полушепотом.

Наверняка это деньги твоей подруги.

Какая ты умная, говорю. А теперь послушай-ка. Я хочу остаться один. Забирай капусту и сваливай. Бери на здоровье.

В подарок, спрашивает она.

Да, отвечаю.

Не произнеся больше ни слова, она собирает деньги в пластиковый пакет, в котором их и нашла. Закрывает щель выпиленной доской, придвигает к стене подставку. Затем дверь за ней захлопывается.

Возвращаюсь к окну. На сей раз на подоконник сажусь. В небе луна, бледная и круглая, как таблетка аспирина.

Шум трафика будит меня. Должно быть, я достаточно долго прислушивался к полушумам в полудреме. Сквозь сведенный судорогой желудок то и дело выстреливает адреналин, щекоча и бросая в дрожь диафрагму. Именно такова моя стандартная реакция на проявления повседневной жизни за окном. Оно, кстати, открыто, занавески откинуты, должно быть, сон настиг меня на подоконнике, и лишь по несчастливой случайности я свалился в помещение и угодил на матрас, а не вывалился на улицу. Не открывая глаз, я чувствую, что уже светло и стоит омерзительно хорошая погода. И уже жарко. Детишки спешат в школу, их голоса, да и родительские тоже, доносятся до меня с улицы. Мимо дома струится поток машин, люди спешат на работу, а кто-то в отпуск, а кто-то, например, и к врачу. Машин несметное количество, за те четверть часа, что я за ними слежу, у меня начала кружиться голова. А если помножить на продолжительность рабочего дня, то получаем впечатляющую сумму человеческой активности – профессиональной, потребительской, учебной. Это обрушивается на меня и придавливает к земле, это выжимает меня досуха, как будто все трудовое и потребительское рвение за окном питается энергией, высосанной из моих души и тела.

От уличного шума скрыться некуда. Даже уткнувшись здоровым ухом в подушку и выставив наружу больное; даже закрыв окно и шторы; даже сунув голову целиком под подушку – некуда деться от шин, шагов и голосов, пусть и приглушенных, но все так же болезненно действующих на желудок и воспаленный мозг. Лежа на животе, с трудом складываю руки, переплетаю плохо повинующиеся пальцы и молюсь о газовой атаке, которая положила бы конец всем этим шумам, всей этой суете и позволила мне обрести покой.

Но тут звонит телефон. Полуоткрыв глаза, вижу пшенично-золотые половицы, вижу горы и долы смятых и скомканных простынь. Катышки пыли кажутся гигантскими, и похожи они на ящериц-молохов, жителей американской пустыни. Разовые носовые платки валяются скомканные, похоронив в глубине высохший пот и грязь. Тарелка с остатками пиццы. И обнаруживаю телефон – на полу, вне досягаемости и с выскочившим аккумулятором. Я уверен, что звонит девица с радио, и хочу подойти. После пяти гудков включится автоответчик. Ни малейшего шанса поспеть к аппарату и вставить аккумулятор вовремя. Да я и руку-то протянуть не успеваю.

Автоответчик включен на громкую связь. Я все слышу. Вот забибикал.

Макс, звучит женский голос, ты меня достал.

Это не Клара, и проходит какое-то время, прежде чем я соображаю, кто звонит. Перед моим мысленным взором предстает Мария Хюйгстеттен – в том виде, в каком я привык ее лицезреть сквозь полураскрытую дверь собственного кабинета: она сидит за компьютером, личико у нее фарфоровое, башня рыжих волос; она сидит, подставляясь под солнечные лучи, струящиеся в окно. Порой, отлынивая от работы, я для забавы воображал, как ее безупречно круглый ротик с напомаженными в розовый цвет губками внезапно раскрывается и из него выползает длинная и толстая, здоровой консистенции, коричневая какашка. Должно быть, как раз чуть ли не стерильная чистота Марии заставляла мою фантазию развиваться именно в этом направлении.

И вот этими розовыми губками она что-то наговаривает на мой автоответчик.

Руфус позвонил и сказал, что ты больше не появишься, говорит она.

В конторе она всегда обращалась ко мне на «вы». Я провел у нее, должно быть, десять ночей, не больше. Десять ночей в общей сложности за два года – да и то всякий раз от полной безысходности. И неизменно чувствовал себя наутро скотиной и испытывал из-за этого физические страдания. То, что я делаю, совершенно нормально, внушала мне Мария, – внушала вроде бы логично, но в корне неверно. Стоило мне хотя бы десять секунд послушать Джесси, глядя в ее измученное лицо, послушать ее уверения, что скоро уже, совсем скоро она сможет, действительно сможет быть со мной, – и я силком затыкал ей рот, силком и со всей силы, и понимал, что Мария лжет, утверждая, будто я никакой не изверг. Мария единственная, кому было известно о существовании в моей жизни Джесси, и мне так и не удалось полностью избавиться от страха перед тем, что в один злосчастный день, по какому-нибудь поводу или без, она позвонит Джесси и расскажет, что те десять ночей я провел вовсе не в конторе и отнюдь не по служебной надобности.

Я, естественно, знаю причину ее звонка. От душевных мук можно избавиться, а вот от Жака Ширака – едва ли.

Послушай, говорит Мария Хюйгстеттен, я знаю, что у нас с тобой все кончено. Не питаю на сей счет никаких иллюзий. Но пса-то своего забери.

Должно быть, я втайне надеялся, что она в конце концов привяжется к нему и решит оставить. Хотя, вообще-то, мне теперь не до пса. Разумеется, я люблю Жака Ширака, но это пес Джесси, и ему следовало бы умереть вместе с ней. Увидев его, я сразу же вспомню о том, как он наклонялся к нам по утрам, наклонялся на своих длинных ногах, на своих шарнирах, а тяжелая, вся в складках морда его кренилась при этом еще ниже, приобретая скорбное, можно сказать, страдальческое выражение. О том, как Джесси всякий раз хохотала во все горло, увидев эту гримасу, которая и гримасой-то не является, а всего лишь – особенность анатомии. Она обхватывала руками его голову и принималась укачивать, а я, приподнявшись на локте, любовался ими обоими. Каждое утро Жак Ширак радовался по новой, застав нас бодрствующими и благосклонными. Должно быть, наш сон казался ему чем-то вроде недолгой смерти, а временная это смерть или окончательная, нипочем не догадаешься, пока не наступит утро… Но теперь-то его присутствие для меня невыносимо. Мне ведь понятно, чего он все время ждет. Возвращения Джесси, вот чего. И особенно невыносима надежда, с какою он возлежит в коридоре у заколоченной двери, с какою он прислушивается к каждому новому залпу будильника. Жак Ширак ждет. Он само ожидание.

Плетусь, волоча за собой простыню, к горке тряпья, какую представляет собой сейчас моя сброшенная на пол куртка, нахожу порошок, принимаю быстро и много, ложусь обратно. Жду. Я само ожидание. Но ничего не происходит. Или по меньшей мере почти ничего. Потому что на самом деле я начинаю паниковать. Бывают фазы, когда действие порошка слабеет, и тут надо сделать перерыв – а дальше опять все идет как по писаному. Но ждать при этом приходится дня три-четыре. Из этого ясно, что мне в ближайшее время предстоит.

Надеваю брюки, тут же прилипающие к вспотевшим бедрам, напяливаю солнцезащитные очки и выхожу из дому. Странствия Одиссея. Вопреки всему, радуюсь встрече с Жаком Шираком. Мысль о нем помогает выдержать уличный шум и чужие взгляды, помогает заплатить в трамвае за проезд, помогает сориентироваться на местности. Попади я на эту планету только мгновение назад, я не чувствовал бы себя большим чужаком, чем сейчас.

Едва она открывает дверь, Жак Ширак выпрыгивает мне навстречу и бросается миловаться. Кладет мне лапы на грудь, норовя лизнуть в лицо, и, приняв на себя его тяжесть, я не выдерживаю и приседаю на корточки. Вставая, я вцепляюсь ему в холку. И чувствую при этом, как он отощал. На ощупь он как деревянная вешалка, на которой распялена рубашка. А я ведь не сомневаюсь в том, что Мария прекрасно о нем заботилась. Я не убираю руки с холки пса. Да, отощал он, а все равно куда сильнее меня. Я чуть ли не в обмороке. Стою согнувшись и не могу распрямиться. А когда Мария прикасается ко мне, трясу головой. По ее испуганному лицу видно, что за зрелище я собой представляю. Она сразу же принимается говорить, тихо и часто, вроде бы, что мне нужно остаться у нее, что она в состоянии обо мне позаботиться. Я, не сняв очков и не поблагодарив ее за заботу, ухожу, прежде чем ей удается меня поцеловать.

Вечером я осознаю, как это хорошо, что Жак Ширак снова со мной. Я запрещаю ему лежать возле заколоченной двери. Он ничего не ест, но я чувствую, что и он рад нашему воссоединению. Он лежит на боку и тяжело дышит, его бока так и ходят словно кузнечные мехи, слюна бежит из угла рта, натекла уже целая лужа. Я бы с радостью избавил его от чудовищной жары, но у меня нет ни кондиционера, ни снадобья, нет ни для одного из нас, нет для обоих. Поэтому мы идем на прогулку. Она его нынче не веселит, он не рвется вперед, не требует поиграть с ним, но все же на улице ему чуть легче. И мне тоже. Легче скоротать время, пока порошок снова не начнет оказывать свое действие. Каждый раз перед самой ломкой мы отправляемся на прогулку А когда возвращаемся, я на мгновение застываю в прихожей возле приставки. Абсолютно ничего подозрительного. Я уже не в силах поверить, что ее недавно сдвигали с места. И не верю, что сюда приходила девица с радио. Мне кажется, что я так живу уже несколько недель: быстрый круг по улицам с Жаком Шираком, затем – на матрас и лежать, пытаясь заснуть, пока пес толчками не заставит меня подняться. Время от времени из-за заколоченной двери доносится звон будильника, и я усмиряю его криком. А потом мы вновь отправляемся на прогулку.

4
МОТЫЛЬКИ

Оранжевый свет с заправки озаряет длинную впадину вроде рва. Я стою облокотившись о витые перила какого-то мостика. Внизу проходит теплопровод, его трубы похожи на двух жирных змей, прижавшихся друг к дружке в сорной траве посреди строительного мусора. Свинцово-серые, трубы идут в центр города; прямые, как стрела, они кое-где все же искривляются, и эти искривления то проходят по самой земле, то поднимаются арками высотою в рост человека. Джесси вечно спрашивала у меня, чего ради метровой толщины трубы имеют такие искривления, а я бормотал что-то насчет деформирующего давления внутреннего жара. Я этого просто-напросто не знаю. Возможно, все дело в эстетике – конструкторам хочется, чтобы трубы выглядели попричудливее.

В левой руке у меня блестящий термопакет, серебряный с узором из синих снежинок. В нем брикет молочного мороженого в золотистой обертке. Я купил его на заправке, поддавшись внезапному порыву, хотя сам я мороженого не хочу. И буду выглядеть идиотом, принеся его Кларе. Потому что это смахивает на знак внимания, в нашем с ней случае неуместный, раз уж я не ищу ее дружбы, не собираюсь ее трахнуть и не планирую заключить с ней коммерческую сделку. Одним словом, приносить ей мороженое мне без надобности. Однако меня от него воротит, а выбрасывать съестное я не приучен. Клара единственный человек во всем городе, которому я могу принести мороженое в час ночи. По меньшей мере в ночь на среду или на воскресенье. И вот я пускаюсь в путь. Жак Ширак, переступая длинными ногами, рядом со мною. Когда мы покидаем залитое искусственным оранжевым светом пространство и оказываемся в парке, он становится резвее и рвется вперед. Старые деревья устремляются в вышину и, совершенно черные, кажутся ногами слонов, целого стада слонов, подбрюшьем которых раскинулось наверху ночное небо. До меня доносится стрекот кузнечиков и голоса подвыпивших студентов, которые устроили пикник на лужайке.

Ночь стоит теплая. Мороженое, когда я доберусь на студию, наверняка превратится в белую кашу.

Наступление темноты неизменно приносит мне великое облегчение. Улицы пустеют, шум трафика затихает, и можно шляться часами без цели, куда угодно и никуда. Да ведь и прочим гулякам не остается в эту пору ничего лучшего. Домоседы смотрят телевизор, его голубое свечение буквально за каждым окном, его отсветы на потолке буквально в каждой квартире. По изменению цветовой гаммы и скорости смены картинки я сужу о том, смотрят ли они новостные выпуски, игровые фильмы или занудные репортажи. В такие моменты существование других людей не раздражает меня – оно становится столь же бессмысленным, как и мое собственное. По мне, так хоть бы и вовсе не рассветало. По мне, Земля преспокойно могла бы сорваться с предписанной орбиты и залететь куда-нибудь в галактику вечной ночи, подсвечиваемой со всех сторон одними звездами. Может, правда, мы прихватили бы с собой и луну – вон она в небе, бледная и узкая, как состриженный край ногтя. Мне становится полегче. Может быть, потому, что наступила среда. Среды и воскресенья – единственные дни, которые я признаю. От остальных дней, совершенно одинаковых, они отличаются, как в толпе – человеческое лицо с родимым пятном во всю щеку. Пятно – это передача Клары. А может, в благоприятном направлении развиваются биохимические процессы в моем мозгу. Может, я уже скоро окажусь в состоянии принять очередную порцию порошка.

Полчищам мотыльков удается проникнуть в замкнутое пространство фонарной лампы, обрести там погибель и выстлать стекло с внутренней стороны множеством черных и мертвых точек. Куница, эдакое салями на ножках, пересекает пешеходную дорожку и исчезает среди запаркованных автомобилей. Я покачиваю пакет. В такую ночь, как эта, вернувшись с прогулки, я бросился бы разыскивать Джесси по всей квартире и, скорее всего, нашел бы на кухне за столом у раскрытого окна: она сидела бы, забравшись на стул с ногами, и, водя пальцем по строке, читала бы одно из тех писем с австрийской маркой и без обратного адреса, которые вечно приходили ей и пепел которых я время от времени обнаруживал в кухонной раковине. Письма эти меня совершенно не волновали, ни разу я не попытался заглянуть хотя бы в одно из них; я не сомневался в том, что они приходят от ее брата Росса и что она на них не отвечает.

Я бы предложил ей выйти на ночную прогулку, и она сразу же спрыгнула бы со стула, ее лицо в ореоле растрепанных золотых волос засияло бы и стало похоже на маленькое солнце. Она бросилась бы переобуться в уличные туфли и на ходу дала хорошего пинка Жаку Шираку: вставай, лежебока! Уже на улице, в городской пыли, на душном, пронизанном искусственным оранжевым светом воздухе, она схватила бы меня за руку и затеяла шутливую борьбу пальцами, пока ей не удалось бы стиснуть в своем кулачке мои средний и указательный. От любых иных прикосновений она бы пренебрежительно отмахнулась. Рука об руку мы пошли бы по городу, и где-нибудь у заправки она начала бы клянчить мороженое, и я, разумеется, купил бы ей. Большую порцию молочного мороженого. Я проверяю брикет. На ощупь он пока по-прежнему тверд.

Джесси непременно постаралась бы максимально растянуть удовольствие. Ни разу не откусила бы ни кусочка, а только лизала бы и лизала, работая исключительно языком. Эта техника сводила меня с ума, я и смотреть на нее не смел в такие минуты. Да ведь и с чисто практической точки зрения бессмысленно лишь проводить языком по шоколадной оболочке эскимо. В какой-то момент мороженое начинает течь каплями ванильного сиропа, роняя наземь отслоившиеся пластинки шоколада. Когда Джесси наконец управлялась с мороженым, все ее лицо оказывалось перемазано, не говоря уж о руках, и на лоснящиеся щеки оседали уличная пыль, цветочная пыльца, а порой прилипала и мошка. Но она была счастлива; по крайней мере, я воспринимал это именно так.

Останавливаюсь, хватаюсь рукой за горло. На мгновение задыхаюсь – и к этому мне не привыкать: укол где-то в дыхательном горле и дикий позыв к кашлю, но нет воздуха, чтобы закашляться. Заставляю себя успокоиться и пытаюсь расслабить шейные мускулы. Это наконец удается. И сразу кашель сгибает меня пополам, я стою, упершись обеими руками в колени, мне кажется, будто я сейчас выхаркну легкие, как пару мокрых скомканных (как на выходе из стиральной машины) носков. Жак Ширак не шевелясь стоит рядом и на меня смотрит. Из заднего кармана брюк я выуживаю сигарету, закуриваю. Дым, поступая в легкие по раздраженным слизистым, причиняет мне боль, но эта боль полезна. Она возвращает меня к реальности, уводя от растаявшего мороженого и минувшего счастья. Возвращает в ночь, в которой необходимо избавиться от сдуру купленного брикета, в которой необходимо сориентироваться на местности, чтобы разыскать студию, откуда вещает Клара.

Пытаюсь думать о Кларе – о том, что она наверняка из тех, кто с вечера замачивает зерно на утренний завтрак, из тех, кто по воскресеньям в десять утра бежит на технодискотеку, а джинсы стирает в машине, поставив ее на такой режим, чтобы они не теряли жесткости. Но я лишь с трудом могу вспомнить ее лицо. Уже несколько дней я, обливаясь потом и горько стеная, вслушивался в шум трафика за окном, и каждый невыносимый час тянулся неделю.

Пробираюсь кустами в сторону трамвайных путей. В сухой и желтой высокой, по пояс, траве протоптана тропинка, вокруг болиголов, верхушки которого раскачиваются высоко надо мной. По меньшей мере десять колей бегут параллельно, большая часть поросла травой, кое-какие – нет. В кустах возле путей желтые и синие мешки с отходами, черт знает с чем, и валяются они тут давно, гниют, меня обдает запахом протухшего мяса. Я веду Жака Ширака на коротком поводке. Под очередной аркой теплопровода я ускоряю шаги, в страхе, что она может на меня рухнуть, давя и заглатывая мое тело. Когда пучок трамвайных путей превращается в две чистые, явно эксплуатируемые колеи, я выхожу из зарослей и дальше иду по улице.

Площадь перед Домом радио просторна и пустынна, два автомобиля запаркованы здесь на солидной дистанции друг от дружки, один из них броско-зеленого цвета наподобие пластиковой лягушки – такой цвет при серийном выпуске не используют. В конце площади вход в здание, в освещенном помещении за стеклянной перегородкой сидит вахтер. Я приближаюсь к зеленой машине – это шикарная «аскона» – и уже издалека замечаю, что черно-белые номера имеют красную полосу. И все же, не веря собственным глазам, подхожу вплотную и наклоняюсь удостовериться. Так оно и есть. Машина из Вены. А почему бы и нет. И все же во мне поселяется беспокойство, постепенно перерастающее в ярость – в необъяснимую, бессмысленную, да строго говоря, и не слишком сильную ярость.

Вахтер настороженно смотрит на меня. Два часа ночи, и я, конечно, не рассчитываю застать ее здесь. Произношу в переговорное устройство ее имя, затем называю свое. Он созванивается, дверь автоматически открывается. Он даже улыбается Жаку Шираку, когда мы проходим. Открывает дверцу своей будки и кричит нам вдогонку: Третий этаж.

В лифте я смотрю на себя в настенное зеркало. Нездоровый цвет лица едва ли можно полностью списать на неоновое освещение. В общественных зданиях мне постоянно кажется, будто тамошние зеркала с оборотной стороны прозрачны и кто-то глазеет на тебя, пока ты изучаешь собственное отражение.

Дверь открывается, говорит женский голос-робот, третий этаж.

Когда дверца лифта закрывается у меня за спиной, я оказываюсь в полной тьме. И в абсолютной тишине. Я застываю на месте, придерживаю Жака Ширака за ошейник и жду, пока глаза не приспособятся к здешней темени, чтобы я смог пойти дальше. Наконец различаю слабое свечение откуда-то слева и иду на него. Вхожу в помещение и тут же с грохотом натыкаюсь на какой-то предмет; это микшерный пульт. Обнаруживаю еще одну открытую дверь, из-за которой просачивается зеленоватый свет. Это монитор компьютера. Клара сидит за компьютером спиной ко мне, силуэт ее темен. Окно распахнуто настежь. Мотыльки, бабочки, мухи всех калибров липнут к экрану монитора и кажутся ожившими словами и строчками. Я стою, прислонившись к дверному косяку.

Привет, говорит она.

Говорит, не оборачиваясь. Сказать нам друг дружке, вообще-то, нечего. Я закуриваю. Полная тишина, не считая постукивания по клавиатуре. Она пишет быстро, как секретарша. Я не утруждаю себя попыткой прочитать, что она пишет; мне вполне достаточно наблюдать за тем, как тянется все дальше и дальше строка – червяк, сам себя порождающий и распространяющийся в длину, с тем чтобы прерваться и, перепрыгнув в левый угол на полсантиметра вниз, родить себя вновь, родить из одного-единственного знака, как из черного яйца. В этом есть нечто гипнотическое.

Комната тесна и заставлена аппаратурой, назначение которой мне не известно. И все, включая спину Клары и меня самого, кажется в свете экрана совершенно нереальным: может быть, тлеющий кончик моей сигареты – единственный естественный, единственный органический фактор во всем помещении. Я эту девицу знать не знаю. Дважды она побывала у меня дома. Жак Ширак стоит у входа и дышит бесшумнее, чем обычно. Я принимаюсь шуршать серебряной фольгой пакета.

Я тебе кое-что принес, говорю.

Воздух у меня иссякает, прежде чем я успеваю произнести это короткое предложение до конца. И звучит оно еще пошлее, чем я предчувствовал.

Что, спрашивает.

Лоб у меня вспотел, всего лишь пребывание в этой комнате требует троекратных энергозатрат. Заглядываю в пакет и вспоминаю, что там.

Мороженое, говорю.

Звучит это не только пошло – звучит затравленно. Может быть, я дошел до ручки, до самой ручки. Из последних сил делаю пару шагов вперед и кладу брикет ей под руку, на компьютерный стол. Она все еще не шевелится, но писать перестала, червяк замер посреди экрана, руки Клары хищно зависли над клавиатурой, как два предвкушающих добычу паука.

Единственное, что мне от тебя нужно, тихо говорит она, это твоя история. Все остальное меня не интересует.

Пару минут мы проводим в полном молчании. Лишь насекомые продолжают свое. Если бы она шевельнулась, если бы обернулась, если бы я увидел ее лицо; если бы в ее голосе оказалась различима хотя бы искра тепла, искра жизни, мне, может, и удалось бы овладеть ситуацией. Я бы рассмеялся или зарычал, я заставил бы ее дорого заплатить и за эту мошкару, и за зеленую машину, за шум трафика и детский крик на улицах, за скверное освещение в кабине лифта. Мне требуется малейший толчок, самый ничтожный повод. Но она сидит смирно, совершенно смирно, она не оборачивается, она даже не переводит дыхание.

В горле у меня вдруг начинает клокотать, я хватаю брикет – он уже размяк и поплыл под пальцами, жидкая масса в двойной обертке, и принадлежит Джесси – и выскакиваю из комнаты. Пса я тащу за ошейник, он сперва упирается, судя по всему, хочет остаться здесь, его когти оставляют царапины на гладком полу, но вот срывается с места, со мной, за мной, мы мчимся по темному коридору, блуждаем, не можем найти маленький красный огонек над лифтом, обнаруживаем вместо этого высвеченный зеленым выход на лестницу. Полагаю, Жака Ширака Клара даже не заметила.

Выскочив во двор, я швыряю мороженое наземь и со спортивным азартом затаптываю в здешнюю пыль, пока фольга и бумажная обертка не лопаются, и белая жижа брызгает мне на туфлю, попадает в носок, я чувствую, как она растекается, прилипая к лодыжке. В прежние времена, в Вене, впав в минутное замешательство, я запирался в кабинете и застывал посредине, приняв позу статуи – одна нога вперед, в приподнятой правой руке раскрытый наугад свод важнейших международных законов. Не опуская глаз, считывал мысленным взглядом надпись на бронзовом постаменте: Максимальный Макс. Вид у меня при этом, должно быть, был фантастически смешной. Однако срабатывало.

Бежать нет смысла, я опасаюсь, что Клара может увидеть, подойдя к окну, мое бегство, но все равно бегу. Лишь выбежав на улицу, заставляю себя перейти на шаг, но уже пару мгновений спустя вновь мчусь во весь опор. На каком-то перекрестке часы с подсвеченным циферблатом: начало четвертого. Домой я попаду не раньше чем в полчетвертого, а когда смогу рухнуть на матрасное ложе, первые птички уже проснутся и мне будет не заснуть. Жара начнет прибывать, трафик – тоже, я буду ворочаться, сжимая ладонями виски, и среда кончится, и настанет четверг или что-нибудь в том же роде – то ли минувший вторник, то ли предстоящая пятница, то ли любой другой день моей жизни.

Хотя над крышами домов напротив на горизонте уже появилась полоска сумрачной белизны, у меня в прихожей стоит полная тьма. Тем резче бросается в глаза подмигивание красной лампочки автоответчика.

Четверг, ноль часов тридцать две минуты, произносит он.

Как педантичны эти приборы. В полпервого ночи я бы сказал, что еще среда. Затем звучит мужской голос, которого я не знаю. Но выговор ни с чем не спутаешь. Голос принадлежит уроженцу Вены.

Когда мужчина умолкает и прощально бибикает автоответчик, я вырываю шнур из розетки. Бегу в гостиную, не зажигая света, запихиваю несколько носильных вещей в подвернувшийся под руку пластиковый пакет. Выгоняю Жака Ширака на лестницу и выхожу следом. Запираю дверь на два оборота и мчусь вниз по лестнице. Прочь отсюда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю