355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юли Цее » Орлы и ангелы » Текст книги (страница 16)
Орлы и ангелы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:53

Текст книги "Орлы и ангелы"


Автор книги: Юли Цее



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

Макс!

Она хватает меня за руку. Она валится, я удерживаю ее за волосы, оттянув их к затылку. Что-то в ее животе урчит, этот звук напоминает мне о конторском фонтанчике питьевой воды с большим прозрачным резервуаром и колонкой бумажных стаканчиков. Когда наполняешь стаканчик доверху, из глубины поднимается газовый пузырек, похожий на прозрачную медузу. Клара открывает рот, срыгивает водой, чистой, как из только что купленной бутылки.

Макс, помоги мне, говорит она, помоги мне.

Беру ее руку в свою и гляжу на часы у нее на запястье.

Через два-три часа стемнеет, говорю.

Да, говорит, пожалуйста, выключи свет.

А до тех пор мы останемся здесь, говорю я.

Опять укладываю ее на каменный пол, еще ближе к входной двери. Из правого уголка ее рта вытекает немного белой слюны.

Наверное, было бы лучше каждый раз после того, как я к ней прикоснусь, мыть руки.

25
ОРЛЫ И АНГЕЛЫ

Ты кричал, говорит Клара.

Гамак отчаянно раскачивается, судя по всему, я бился, а может, и бьюсь, а может, еще и кричу.

Лежи на месте, говорит Клара.

Обхватывает меня обеими руками и таким образом останавливает гамак. Прижимаюсь лбом к ее грудине, кость в кость, мы с ней больше похожи на связку хвороста, чем на мужчину и женщину из плоти и крови. Ее подбородок лежит у меня на макушке.

Своими кивками, говорю, ты размозжишь мне череп.

Спокойней, говорит, вовсе я не киваю. Ну, что там у тебя?

Приснилось, говорю.

Или мне все еще снится, во всяком случае, наполовину я сплю, поскольку я слышу какой-то скулеж и удивляюсь: что это с Кларой? – а потом соображаю, что скулю-то я сам, и останавливаю процесс, переставая дышать. Клара присела на корточки около гамака.

Что приснилось, спрашивает она.

Шорохи, отвечаю, образы. Я решил, что это вечность. Кошмар.

Я почти не контролирую собственный речевой центр. В комнате темно, полумесяц луны аккуратно вписывается в один из оконных квадратиков, и я спрашиваю себя, с какой стати сплю, если сейчас ночь. Значит, сам виноват в том, что снятся кошмары. Мои пальцы шарят у Клары под футболкой, живот у нее твердый, не за что ухватиться и подержаться, не говоря уж о том, чтобы задержаться. Грудей ее я касаться не хочу, как вспомню их, косые и торчливые, меня разбирают смех и отвращение. Я сдаюсь. Все равно она сейчас встанет на ноги.

Я на запах чую, когда у тебя встает, говорит она. Залупается и воняет. Чую прямо отсюда.

Я импотент, говорю.

Принимаешь желаемое за действительное, отвечает Клара. Ладно, спи дальше.

И, как это ни странно, я и впрямь чувствую усталость, причем здоровую – такую, какую испытываешь в предвкушении сна после рабочего дня; может, я забыл нюхнуть вечером или продолжительность моего сна увеличилась, потому что я тренируюсь, отвоевывая у бодрствования пядь за пядью, пока не настанет такое время, когда я сумею просыпаться лишь на пять минут в сутки. А следующим этапом станет смерть.

Ставлю одну ногу на пол и начинаю слегка раскачиваться. Клара не легла; я вижу, как она, похожая на привидение, стоит во дворе под каштаном; не знаю, что она там делает, да и она сама наверняка тоже не знает. Каштан шелестит листвой. Или, возможно, вышел на охоту к каменному колодцу жирный ежик и, чавкая, поедает не защищенных раковиной улиток.

За металлической сеткой заборов бесятся злые псы, их лай разносится на всю округу, делая разговор невозможным, даже если бы нам вздумалось его завести. Они облаивают Жака Ширака, который идет, даже не поворачивая головы в их сторону, равнодушный и важный, как аристократ. Или как мертвец. Клара преисполнена безумной решимости, она рвется вперед, а я следую беспрекословно. Перед вылазкой я по ее собственной просьбе мобилизовал ее последние силы порцией порошка, разумеется еще не зная, на что потребуется эта энергия. Да мне и все равно, я по-прежнему чувствую себя, как это ни странно, сильным и бодрым, поэтому любая авантюра мне по плечу. Сзади она смотрится по-настоящему здорово: волосы заплетены в длинную косу, брюки слишком просторные, они висят на бедрах, а из-под пояса выбивается полосатый край позаимствованных у меня мужских трусов. Пока мой порошок играет у нее в крови, она перемещается собранно и плавно, как косяк рыбы. Вот только не оборачивалась бы – и ее вполне можно принять за хорошенькую искательницу приключений из любой дерьмовой столицы. Но ее лицо разрушает эту картину: не гладкое и невинное, а потертое и плохо повешенное между ушами.

На одном из перекрестков мы прижимаемся к холодному камню безымянной садовой ограды высотою в рост человека и ждем, пока не затихнет собачий лай.

Ты здесь уже бывал, спрашивает она.

Эти места, отвечаю, даже не входят в общегородскую нумерацию округов. Ты уверена, что мы еще не в Словакии?

А мне наплевать, говорит, это должно быть где-то здесь, к северу от города.

На ремешке диктофона скапливается пот; строго говоря, мне не понятно, почему таскать эту штуку приходится именно мне, причем повсюду, как, будь я почечным больным, портативную «искусственную почку». Жак Ширак тычется мне в бок сухим носом, и я знаю, что он этим хочет сказать. А не пора ли всю эту херню заканчивать? Вот что.

А куда теперь?

Прямо, до самого конца жилого массива.

Какого еще жилого массива, рычу я.

Она вновь пускается в путь, я едва поспеваю за нею. Может, мне следовало бы сказать, что у меня не хватит кокса ей на обратную дорогу, когда воздействие недавней дозы уже закончится. Она вроде бы позабыла, что вчера вечером была на волосок от того, чтобы на санитарной карете отправиться в морг. Кроме того, я не понимаю, почему на ней нет обуви.

Почему ты не надела ничего на ноги, кричу ей в спину.

А тебе разве не известно, что, исследуя внутренний мир человека, надо по возможности добиваться внешнего сходства с ним?

Останавливается, ждет меня.

Эту методику разработал Шницлер, спрашиваю.

А я усовершенствовала, отвечает. Тебе надо как-нибудь попробовать перенять чью-нибудь мимику, и ты сразу же поймешь, что у этого человека на уме. Ну и с одеждой то же самое. И с аксессуарами.

Странная теория, говорю.

Это не теория, отвечает, это называется «практики». Именно так, во множественном числе.

Я уж лучше не буду спрашивать, говорю, чей именно внутренний мир ты собралась освоить и присвоить, иначе мы сегодня вообще никуда не попадем. Со стопроцентной гарантией.

Да, говорит она, лучше не спрашивай.

Жилых массивов уже довольно давно и след простыл, я в душе сдался. В автоматической ходьбе есть нечто медитативное, I' ve been through the desert on a horse with no name, [27]27
  Я мчался по пустыне на безымянном коне (англ.)Слова из песни американского фолк-рок-музыканта Д. Баннелла.


[Закрыть]
эта фраза звучит у меня в мозгу в такт шагам, и мне от нее никак не избавиться. Солнце уже целую вечность стоит абсолютно в зените. Может быть, Земля перестала вращаться и мы с самого полудня несемся прямиком к нашему светилу; по меньшей мере этим можно было бы объяснить совершенно невыносимый зной.

Прямо перед нами, внезапно говорит Клара.

Наполовину притопленный в яме на обочине проселка, стоит старый автофургон, выкрашенный в черное, причем краска так облупилась, что может показаться, будто он плавится у нас на глазах. По лугу от этой машины вьется тропа, о которой нельзя с уверенностью сказать, не буйволы ли ее протоптали. В конце тропы имеется строение, состоящее практически из одной крыши, этакий гигантский, но совершенно элементарный карточный домик. Островерхая гонтовая кровля под крутым углом спускается почти до земли, закрывая стены. Окон нигде не видно. Внутри, должно быть, темно, как ночью.

Хочешь сказать, спрашиваю, что здесь кто-то живет?

А ты думаешь, отвечает, что машины растут в чистом поле, как кукуруза? Разумеется, он здесь живет. Все, как видишь, в известной мере даже обихожено.

Кем бы ОН ни был, говорю, продовольствие ему должны перебрасывать по воздушному коридору.

Да брось ты, говорит, дыра, в которой мы здесь живем, ничуть не лучше.

Наша дыра, говорю, хотя бы подключена к канализационной системе и по меньшей мере находится в самом городе.

И все же, говорит, между им и нами имеется нечто общее.

Не томи, говорю, что же именно?

Мы все, говорит, скрываемся.

Какое-то время мы барабаним в дверь, и вот он появляется перед нами под сенью остроконечной крыши высокого дома.

Этого, говорит он, показывая на меня, я знаю.

Брови Клары лезут на лоб, словно хотят затеряться среди складок, как в лунном ландшафте.

Не может быть, говорит она, мой помощник в Вене впервые.

Шикса, отвечает он, прошмандовка. Я его знаю.

И он прав, я даже вспоминаю, как его звать – Эрвин. Я столкнулся с ним однажды, когда Джесси показывала мне двор и рассказывала о том, как они с Шершей там жили. Она показала мне печь-буржуйку, в которой хранились ключи от «мастерской» и которую они зимой затаскивали в дом и топили прессованными стружками с ближайшей лесопилки, прогревая помещение до самого потолка. Я спросил тогда, почему они с Шершей не перебрались куда-нибудь в нормальную квартиру, а она ответила, что тут ей было хорошо, и как раз тогда я и столкнулся с этим человеком: он стоял в дверном проеме и слегка покачивался, большой, темный, с совершенно гладким лицом, а еще от него попахивало шнапсом, и Джесси сказала ему: «Привет, художник». Шикса, а где Адонис, спросил он, и она сказала, что не знает, а он ответил: хорошо, я пошел давить клопа. Я узнал его, вид у него точь-в-точь такой же пропащий, как два года назад.

И пусть у меня там темень, хоть глаз выколи…

Он хлопает себя по лбу, словно выколачивая последние остатки мозга, как пару докучных мух.

На людей у меня глаз, говорит, хоть ночью разбуди. Этот из ихних. Из экспедиции.

Мы, говорит Клара, все равно всего на пару минут. Так что сильно вас не задержим.

Проходит, босая, мимо него прямо в дом. Чеканит шаг, как будто в армейской обуви.

Назад, сука, кричит он.

И бросается следом за нею. Я тоже вхожу, внутри не прохладней, чем снаружи, и дыхание обжигает запах горелой пластмассы. Пес предпочитает остаться во дворе, находит довольно жалкую тень и в нее ложится. В конце прихожей открыта дверь, и оттуда бьет резкий электрический свет. Там я и вижу силуэт Клары. Перешагнув через порог, я попадаю в сущий ад запахов и начинаю понимать, почему художник практически лишился рассудка.

Он лезет в ящик, выдает нам пару смехотворно тонких защитных масок (просто марля с двумя резинками на уши). У орлов, думаю я, нет ушей. Эрвин и сам надевает маску с желтым пятном посередине, как будто он выкурил через нее несметное множество сигарет.

Комната в этом доме похожа на ящик, она в него как бы вставлена; меньшая, чем можно было ожидать, с вертикальными внутренними стенами, хотя крыша здесь косая. Возле двери к стене приставлены четыре металлические конструкции – модернистские вариации на тему Железной Девы, пятая лежит посредине комнаты на полу.

Не бойтесь, говорит художник, я как раз прибирался.

А чего именно, спрашивает Клара, мы могли бы здесь испугаться.

А чего именно ради, спрашивает художник, вы сюда пришли.

Я работаю над сообщением об обмене культурными программами с радиостанциями Центральной Германии, врет Клара.

Ага, говорит Эрвин, а помощничек знай себе волну гонит.

При этом он указывает на меня.

Не поняла, говорит Клара.

Принимает меня за мелкого уголовника, приблизительно перевожу я.

Клара пожимает плечами.

В любом случае нам хотелось бы узнать, как вы работаете, говорит она.

Художник сгибает ногу в колене, чтобы, рассмеявшись, похлопать себя по ляжке.

Свинья ты, говорит он мне, и свинья везучая.

Послушай, говорю я раздраженно, этой малышке не терпится взглянуть на твое говно, а Герберт говорит, что это нормально.

Какое-то время он смотрит на меня слезящимися бычьими глазами; должно быть, в голове у него, как в турке для кофе, медленно и пока незаметно закипает. Из-за его плеча Клара, улыбаясь, выставляет мне большой палец.

Ну ладно, говорит он, десять минут – и выматывайтесь отсюда к едрене фене.

Дольше здесь все равно никто бы не выдержал. Втроем мы опускаемся на корточки возле распахнутых половин Железной Девы.

Это форма для литья, говорит он, от ста семидесяти двух до ста восьмидесяти.

Я провожу кончиками пальцев по гладкой поверхности.

Внутренняя стенка формы такая гладкая, что на ощупь металл кажется чуть ли не мягким. Я вовремя успеваю отдернуть руку: крышка захлопывается, гул глухого удара экранирует от стен. Художник смотрит на меня с ухмылкой. У него явно не все дома.

Формы для литья и сами предметы искусства, говорит он. Когда я прославлюсь, каждая будет стоить кучу денег. А делает их мой земляк, кузнец по драгоценным металлам.

А потом, спрашивает Клара.

Модель надо уложить сюда, поясняет он. Вот порты, через которые я заливаю. И сам размешиваю.

Значит, спрашивает Клара, вы заливаете человеческое тело разогретой до жидкого состояния пластмассой?

Нет, говорит, не пластмассой, а чем-то вроде плексигласа. И это только на второй стадии.

Он препровождает нас к задней стене. На верстаке лежит в раскрытом виде набор инструментов, каждый из которых словно бы позаимствован из кабинета дантиста. Угол комнаты возле верстака заполнен штабелем мутно-прозрачных плексигласовых тел; кажущиеся полноватыми человеческие фигуры, во весь рост разрезанные пополам, – на внешних краях рубцы и наплывы, толстые сварные швы.

Вот в этих формах и отливается окончательная фигура, говорит художник, и опять-таки из особого материала, прозрачного, как стекло.

Он извлекает из штабеля одно из полутел – это слепок женщины, задняя, в его технике, половина. Вплотную приблизив лицо к поверхности из искусственного материала, я вижу отпечаток пористой структуры женской кожи и несколько светлых волосков, вплавившихся в плексиглас.

Да, говорит художник, волосы часто застревают в форме, мне приходится выковыривать их оттуда пинцетом. Хуже всего с волосами на голове и в паху.

Главным образом нас интересует, говорит Клара, кто конкретно становится моделями ваших, так сказать, экспериментов?

Какие это эксперименты, говорит художник, это шедевры.

Так кто же, спрашивает Клара.

Слушай, коза-дереза, говорит художник, ты видела кино с Джеймсом Бондом? Картину «Голдфингер»?

Допустим, говорит Клара, а что?

Ну, тогда ты догадываешься, что человек протянет в такой форме не больше пары минут. Вся его кожа пойдет пузырями. И даже если дыхалка у него здоровенная, он все равно задохнется. Поняла?

Нет, говорит Клара, не поняла.

Пока мой плексиглас застынет, пройдет пара часов, говорит художник. Кто может такое выдержать?

В это я просто отказываюсь поверить, говорит Клара.

Нет, говорю, он имеет в виду кое-что другое.

А ты, похоже, не пальцем сделанный, говорит художник. Хоть и суешь нос, куда не надо.

При слове «нос» я понимаю, что самое время отсюда сматываться, не то мы и сами задохнемся.

Он работает с трупами, говорю я Кларе.

Ее глаза поверх марлевой повязки сужаются и моргают; похоже, она смеется. Какое-то время мы молча стоим возле плексигласового саркофага подобно хирургам, только что засвидетельствовавшим смерть пациента на операционном столе. Женщину, с зада которой сделан слепок величиной с блюдо для салата, уже, скорее всего, съели черви, а пустотелая прозрачная форма сулит бессмертие не столько ей, сколько ее окончательному исчезновению.

Поди знай, кто она была, говорит художник.

Как будто кто-то об этом спросил.

Ты не против, если я нюхну, спрашиваю я.

Валяй, поганец, отвечает он. Тебе нужно зеркало?

У меня все с собой. Клара закрыла глаза и, похоже, не следит за нашей беседой. Я все-таки успел ее поддержать, а то бы грохнулась.

Это от испарений, говорит художник. В городской больнице меня заверили, что эта дрянь – сущий яд.

Нет, говорю, ей еще до этого было плохо. И вчера тоже.

Может, у нее месячные, говорит художник.

А ты нюхнуть не хочешь, спрашиваю.

Да нет, спасибо, у меня тут свой химзавод.

Воспользовавшись длинной палкой, он открывает узкий люк в крыше; сверху на нас обрушивается квадратный столб света, как будто мы вдруг попали на одно из рубенсовских полотен. Я сижу на плоском ящике. За спиной у нас пустое пространство во всю длину дома, узкое, как шланг, и треугольное, встать во весь рост можно лишь у одной стены. Вернее, можно было бы, не находись там огромная морозильная камера.

Откуда ты берешь столько трупов, говорю, этого ты, наверное, не расскажешь.

Столько – это сколько? Больше четырех в год у меня не выходит. Прежде чем привезут свеженький, сам подохнуть успеешь.

А те, что привозят? Их разве никто не может хватиться?

Нет, говорит художник, это все особые случаи. Кроме того, я ведь их не уничтожаю. Разве что кое-где брею.

А что произойдет, спрашиваю я, если кто-нибудь, придя в галерею, увидит на постаменте, допустим, родного брата?

Херово будет, говорит. Закончится болтовня о моем «анатомическом реализме».

Клара дышит медленно и ровно, как ежик, впавший в зимнюю спячку. Может, занимается аутотренингом.

Чтобы не окочурилась, говорит художник, ей надо на свежий воздух.

Смеешься, говорю, какой там свежий воздух! Жара сорок градусов.

Не открывая глаз, Клара поднимает руку.

Все нормально, шепчет она, продолжайте.

Отслаиваю ей малость кокса и подаю на ложечке.

Нет, говорит, не хочу.

Не ерепенься, говорю. Давай глотай.

Зажимаю ей кисти рук своими коленями, раздвигаю губы и засыпаю в рот порошок. Потом не даю ей пошевелиться, пока не проглотит.

По праву сильного, говорит художник, раса господ.

Я сажусь на место.

А теперь оставим сказочки на потом, говорит художник, ты ведь его знал?

Шершу, спрашиваю я.

Я называл его Адонисом, говорит. Чудо как был хорош. Мне и приукрашивать ничего не понадобилось. Это мой шедевр.

Это-то мне ясно, говорю.

Да, а как насчет Улитки, говорит он, ее ты тоже знаешь?

Кого, спрашиваю.

А, забыл, как звали дочку Герберта?

Джесси, говорю я.

Он снова задирает ногу и хлопает себя по ляжке, обтянутой джинсами, хлопок звонкий, как удар бича.

Что с нею стало, спрашивает, черт знает сколько ее не видел.

Умерла, говорю.

Господи, восклицает он. И она тоже!

Вид у него и в самом деле испуганный. Клара часто моргает, глядя на него; глаза у нее слипаются.

Но, говорит он, Герберт же не стал бы ее из-за такой херни – родную-то дочь?

Она застрелилась, говорю.

Он хватается за голову.

Теперь припоминаю, говорит. Она была странная. И упрямая.

Втягиваю воздух сквозь стиснутые зубы, чтобы усилить вкусовое воздействие кокаина, у меня немного – и почему-то приятно – болит голова.

А о какой херне речь, спрашиваю.

Да брось ты, говорит. Ты это знаешь лучше меня.

Просто жду продолжения. Вижу, как глаза Клары приоткрываются еще на несколько миллиметров, они налиты кровью, должно быть, во время коллапса все мелкие сосудики лопнули разом.

Я слышал кое-что, говорит он, про какую-то аферу Адониса и его Улитки. Речь шла еще об оружии. Ни у кого уже никакой информации теперь-то. Но галерейщик остался без товара, ну и мне ни хера не платил. Экспедицию остановили на несколько месяцев.

Это когда же, спрашиваю.

Он размышляет.

В девяносто седьмом, говорит. Незадолго до того, как мне привезли Адониса.

Кто привез, спрашиваю.

Герберт, кто же еще. В больнице их вскрывают, потом зашивают, получается штопаный парашют. Мне такое не в масть.

А как ты благодаришь Герберта, спрашиваю.

Смеется.

Этого я тебе не скажу, говорит. Может, на тебе микрофон.

Но я и сам могу догадаться. Бросаю новый взгляд на морозильную камеру. Эрвину для его трупов она нужна всего несколько дней в году, зато все остальное время в ней можно хранить порошок. Сотнями килограммов. Идеальный перевалочный пункт.

А ты, спрашивает он, ты ведь и сам шестерил на Герберта. Что ты делал?

Да так, говорю, ерунду. Один раз смотался в Бари. А на кого я шестерю сейчас, я и сам не знаю. Если вообще на кого-нибудь.

Знакомое ощущение, говорит.

Какое-то время мы молчим, разговор исчерпан. Он вроде бы уже позабыл о том, что пустил нас сюда всего на десять минут. Я ищу причину воздержаться от самого последнего вопроса – и не нахожу таковой.

Кое-что личное, говорю. Доводилось ли тебе слышать что-нибудь о связях с бывшей Югославией?

Что, переспрашивает. Не понимаю.

О том, что к делу подключены ветераны балканских войн?

У тебя паранойя, говорит. Экспедиция – это фамильный бизнес Герберта, порошок продается на венских улицах.

Честно тебе скажу, говорю я ему, Джесси была мне доброй приятельницей, и она неоднократно намекала, что дело имело куда больший размах. И было грязным, чудовищно грязным.

Хочешь сказать, говорит он, что Джесси запуталась в делах, которые ей не по зубам?

Ничего не отвечаю, этот вопрос для меня слишком хитер, да и сам художник куда умнее и образованнее, чем хочет выглядеть. Он ждет, затем качает большой головой, пожимает вдобавок плечами, принимает вид здоровенного мешка с картошкой – неподвижного и неподъемного.

Не знаю, говорит, я знаком с людьми долгие годы, и всегда они занимались одним и тем же. А Джесси любила и приврать, если уж на то пошло.

Нет, резко возражаю я, этого она как раз не делала.

Да, говорит, этот туннель в черепе – штука херовая. Сквозь него слышно, как растет трава.

Макс, сдавленным голосом говорит Клара, я больше не могу, пошли отсюда.

Минуточку, отвечаю. А форма Шерши у тебя сохранилась?

Ясное дело, говорит, форму я уничтожаю, только найдя покупателя, который возьмет фигуру и отвалит за нее столько, сколько тебе и не снилось.

Когда я выхожу, Клара стоит во весь рост, придерживаясь о косую стену. Думаю, мне не долго ждать, пока вас ко мне привезут, сказал на прощание художник. Клара и впрямь выглядит так, что я мог бы оставить ее ему на статую прямо сейчас. Медленно поднимаются ее веки, глаза смотрят вверх, и тот из них, что небесно-голубого цвета, кажется и вправду сделанным из того же материала, что и безоблачный купол у нас над головой. Возможно, ее маленькое сознание, прячущееся за двумя синеватыми пятнышками, ведет беззвучный диалог с тем исполинским сознанием, которое обитает превыше небесной сферы. Орлы и ангелы, думаю я, сперва по-немецки, потом по-английски, потому что по-английски это лучше звучит, – Eagles and Angels. Наконец ей удается перевести взгляд на меня.

Он так на так стоит в галерее, говорит она. Почему бы тебе не пойти и не посмотреть, если есть охота?

В качестве пустотелой формы он мне нравится больше, отвечаю. Что с обратной дорогой – справишься?

Она окидывает взглядом поля, на которых клонят к земле уже почерневшие головы подсолнухи, как будто их, как стариков, тянет взглянуть туда, куда они скоро полягут. Все подсолнухи клонятся в нашу сторону, то ли прощаясь, то ли принимая нас за нечто живое.

Я подхожу к краю поля и поднимаю пригнувшийся к земле огромный цветок. Его черное лицо изрыто бесчисленными головками, пробуравившими кожу изнутри, сплошь осыпано впритык растущими семечками, под тяжестью которых и гнется длинная шея. Когда я отпускаю подсолнух, он тут же принимает прежнее положение, согбенное и беспомощно кивающее, как фигурка в котелке на стенде в тире.

Макс, слышу я у себя за спиной голос Клары, мне хочется обзавестись маленьким домиком в лесу, с лужайкой и лохматой плакучей ивой. И это все. Больше мне от жизни ничего не нужно. И никогда не понадобится.

Я размышляю, не сорвать ли подсолнух и не преподнести ли его ей. И тут мне приходит в голову, что стебель придется выкручивать недобрых полчаса, прежде чем пресекутся все связывающие его с цветком волокна, да и порежусь я при этом изрядно.

Душа моя, говорю, пусть это и звучит нелепо, но нам в здешней жизни не суждено добиться как раз самого элементарного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю