Текст книги "Орлы и ангелы"
Автор книги: Юли Цее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
17
В РИТМЕ ВАЛЬСА
Стоит мне чуть приподнять подбородок, и я теряю из виду ее голову, теряю ее виски и высоко открытый лоб, а он всегда становится высоко открытым, если она затягивает волосы в «конский хвост». Но зато начинаю видеть извивы трамвайных путей, как будто у самой улицы при нашем приближении недоуменно полезли на лоб брови. Поднимаю голову еще выше и вижу верхние этажи медленно проплывающих мимо нас домов и крыши, усеянные рощами антенн.
Я представляю себе, будто рядом со мной идет Джесси. Идет не босая, хотя сейчас лето, асфальт не успевает за ночь остыть, превращая саму улицу в нечто одушевленное, и Джесси непременно захотела бы ощутить это босыми пятками. Туфли она обувала, только порезавшись накануне о битое стекло. А когда такое все же случалось, она садилась дома на корточки, бритвенным лезвием раскрывала порез на пятке, лезла пинцетом в рану, извлекала крошечные осколки и уже на следующую ночь отправлялась со мной на прогулку, правда слегка прихрамывая и в туфлях.
Ткань ее джинсов ритмически шуршит при каждом шаге. Джесси так не шуршала, и когда я протягиваю руку, чтобы взять ее за плечо, оно оказывается слишком высоко от земли, и пальцы мне щекочут длинные тонкие волосы. Я отдергиваю руку и прячу в карман, но от Клары так легко не отделаешься.
Прежде чем мы добираемся в Первый округ, я сворачиваю налево. Мы проходим Иозефштадтом в Квартал Медиков, где камни, из которых выстроен город, превращаются в могучие массивы, где каждое здание представляет собой особую, прямоугольной формы планету. Мы попадаем на дорогу, опоясывающую комплекс Старой больницы, но, прежде чем описываем полный круг, упираемся в здание Медицинского университета и поневоле избираем иное направление. По этому городу я вечно перемещаюсь так, и только так, ходом коня от квартала к кварталу, никогда – по прямой и никогда не являясь хозяином собственного маршрута. Значительно отклоняясь от цели, часто чувствуя себя заблудившимся и в конце концов, скорее случайно, попадая все-таки, куда мне надо. Не знаю, догадывается ли об этом Клара. Джесси догадывалась. В наших ночных прогулках мы крепко держались за руки, чтобы часом не разойтись в разные стороны и не потерять друг друга.
Беру Жака Ширака за передние лапы, ставлю их на парапет, показываю ему воду. И вот он уже пьет, и пьет жадно, его язык шлепает по воде в ритме вальса, эти шлепки звучат среди каменных стен так громко, что у меня на мгновение возникает иллюзия, будто раздается цокот копыт и вверх по улочке едет фиакр – один из тех, что я постоянно слышал за окнами венской конторы. По балюстрадам каменных лестниц вьется унылый плющ, там и тут торчат четырехглавые фонари, похожие на виселицы. Любой из нас – Клара, пес, я, плющ и каменные колонны – отбрасывает расчетверенную тень, похожую на звезду.
Рядом с замшелым водометом, изображающим голову толстощекого мужчины, а на самом деле морду, похожую на жопу, висит на ржавых гвоздях мраморная доска. Клара, прищурившись, смотрит на нее, подставляя руки под струю, смачивает себе виски и затылок под «конским хвостом».
Что это такое, спрашивает она.
«Когда листья оседают на ступенях, веет осенью осенней на осенних, веет преданным предательски преданьем», отвечаю я, пропускаю центральную часть стихотворения и с улыбкой произношу концовку:
«Утонуло бесконечно дорогое, и прекрасное пропало под водою». [9]9
Из стихотворения Хаймито фон Додерера (1896–1966).
[Закрыть]
Ты что, говорит, когда читаешь стихи, всегда отворачиваешься?
У нас над головой неистовствуют полчища мух, атакуя молочно-белые шары, почерневшие в тех местах, где с изнанки образовались уже целые мушиные кладбища: вот как заканчивают те, кто достиг заветной цели. Стоя у парапета, мы видим внизу, у спуска к реке, пса: изогнувшись в форме вопросительного знака и резко отклячив хвост, он гадит наземь под низкой мраморной стеной.
Вот там, внизу, говорю я, мы и сидели однажды ночью, и вдруг она втиснула мне в руку запечатанный конверт. Я видел по ней, что такое решение далось ей не без колебаний. Я вскрыл конверт – и в нем оказался маленький белый сугроб, а когда я поднес его к глазам, в микроскопических изломах заиграли искорки света.
Так не пойдет, говорит Клара. Это фантазии.
Как хочешь, отвечаю, но самой чистой воды.
А что насчет чистого листа, с которого следует начать, спрашивает.
А это, говорю, как с первой любовью, она может давным-давно закончиться, но все равно вливается в твою жизненную мелодию лейтмотивом.
Глупости, говорит Клара.
Поступив в университет, я полностью отказался от наркотиков, говорю я ей, и было это отнюдь не просто. Но когда у меня в ладони очутился «снежок», который дала мне Джесси, я почувствовал себя человеком, на протяжении долгих лет возводившим игрушечный небоскреб из спичек; в последний миг, когда работа уже завершена, последнюю спичку он держит наготове, а в груди у него колотье, а во рту – слюнки. И вот он чиркает этой спичкой и подносит ее, горящую, под фундамент, и происходит взрыв, чудесный многоступенчатый взрыв, одна серная головка вспыхивает вслед за другой, и вот уже пламя охватывает стены и поднимается по ним до самого верха. Это пламя, понял я, прекраснее всего, что есть на свете. В груди у меня было колотье, а во рту – слюнки. Джесси даже не пришлось делиться со мной своими колебаниями.
Каким же надо быть идиотом, говорит Клара, чтобы завязать, выдержать столько лет, а потом начать все сначала.
Я подумал тогда, отвечаю, что нет ничего более бессмысленного, чем спичечные небоскребы, если их не пожирает пламя.
Крайне афористично, говорит Клара, я непременно тебя процитирую. Истина, однако же, заключается в том, что твоя Джесси входила в шайку наркоторговцев и они подсаживали на наркотики других людей, чтобы те на них работали.
Как ты это изящно и безобидно сформулировала, говорю. А какую же, на твой взгляд, работу я мог выполнять для Джесси?
А это, говорит, ты мне еще расскажешь.
Когда я встаю, диктофон шлепается на скамейку. Поосторожнее, наезжает на меня Клара. Она раздражена, потому что мы говорим, а не наговариваем.
Здесь, говорю, мы с ней вечно спорили.
Перед нами амфитеатр Девятого округа, улицы здесь крутые. Подвальный этаж, окна которого оказываются у прохожих на уровне колена, может смотреть во внутренний двор, похожий на парк, трехметровой в высоту застекленной витриной. Между домами переулки идут лесенкой – все ниже и ниже. Беру Клару под локоток: ступеньки разной высоты, легко оступиться.
Вот из-за него, говорю.
Он не изменился, черный человек, грубо и примитивно напыленный на стену во всю ее высоту, руки у него подняты вверх, а лицо обозначено лишь парой лиловых глаз. Его тело книзу удлиняется, ноги, дойдя до земли, преломляются под прямым углом и продолжаются на асфальте, становясь все тоньше и тоньше и наконец сливаясь в одну линию, которая обрывается и исчезает, дойдя до люка посередине улицы.
Ну и, спрашивает она.
Что он, по-твоему, делает, спрашиваю я у нее.
Ну, это же совершенно ясно, говорит. Он убегает.
Вот именно, говорю, и как раз этого не желала признавать Джесси. Она настаивала на том, что он вырастает из люка, как джинн из бутылки.
Но у него такие испуганные глаза, говорит Клара.
Потому и испуганные, говорю. Он же попал в наш мир впервые.
Услышав музыку, сворачиваем на боковую улицу и вваливаемся в кафе «Фрейд». Последние посетители, девица в зеленом парике и старик, танцуют танго под музыку вальса. Когда Клара подходит к бару, кельнер тянется погладить ее по волосам.
Для тебя, говорит он мне, водка у нас уже кончилась.
В просвет между пивными кружками вижу себя в зеркале у стойки: небритый, мятый, черноволосый, вполне могу сойти за албанца. Мой взгляд суживается, превращаясь в ось, на которой я сейчас заверчусь, все быстрее и быстрее, как флюгер, разве что не солнечно-желтого цвета. Кельнер сойдет за ветер; кто-то хватает меня за плечо, и это как раз он. Музыка обрывается, мой взгляд теряет остроту, я слышу за спиной шаги странной парочки, они продолжают танцевать. Рядом со мной Клара, она опрокидывает стопку водки, ей здесь налили. Теперь кельнер тянется к ее шее; хуже того, окажись на ее месте Джесси, он принялся бы лапать и ее. Моя рука выстреливает, пальцы вцепляются ему в волосы, ухватить удается крепко, волосы у него, к счастью, свои. Из осторожности притормаживаю руку в последний момент, по меньшей мере пытаюсь. Кельнер ударяется лбом о край стойки. Ничего страшного, просто лоб раскровянил. В ужасе смотрит на меня, может, прозрел наконец, во всяком случае, глаза у него лиловые. Когда он, пошатнувшись, делает шаг ко мне, Жак Ширак издает угрожающий рык. Такое я слышу от него впервые. Пес еще не научился растягивать десны в грозном оскале, но этого и не требуется. Наклонясь над стойкой, забираю из батареи бутылок ту, что с водкой, и мы покидаем кафе.
Прошу прощения, говорю. Случайный срыв.
Да ладно тебе, говорит Клара.
Она польщенно улыбается. Возможно, она все-таки глупа настолько, чтобы поверить, будто я решил вступиться за НЕЕ.
Доходим до Дунайского канала, сворачиваем направо. Жак Ширак удаляется на пружинящих ногах и исчезает в зарослях на краю променада. Клара, не останавливаясь, отхлебывает из водочной бутылки, я слышу, как стучат о стеклянное горлышко ее зубы. По подбородку у нее бежит тонкая струйка, Клара не утирает ее, когда мы проходим под фонарем, кожа влажно поблескивает.
Все тебе ясно, спрашиваю.
За каналом на черной глади неба стоит полная луна: горшок взбитых сливок, лазая в который пальцами дети и взрослые оставили рытвины и ущелья. Под луной кроны деревьев, плотно притертые друг к дружке, как затылки на концерте. На лугу лежит свежескошенная и еще не сметанная в стог трава.
А что, здесь нет настоящего старого центра, спрашивает она.
Почему же, говорю, он повсюду.
А что такое Первый округ?
Не для нас он нынешней ночью, говорю. Только для продвинутых.
Это что, из-за конторы Руфуса?
Язык у нее заплетается. Я не отвечаю, а она, похоже, забывает, что задала вопрос. Под одним из мостов она останавливается.
Раньше, говорит она, я, стоя под мостом, любила вообразить, будто наверху идет дождь. А значит, нужно дождаться, пока он не кончится. Из-за этого я поздно возвращалась домой.
Свет падает под мост косо, рассекая ее лицо на две половины – светлую и темную. Хватаю ее за руки, выворачиваю их ладонями вверх. Они черны от уличной грязи, ногти тоже, я глажу ее по щеке, улыбаюсь: ты молодчина, отрезать бы тебе волосы, убавить росту, и мы бы почти приехали.
Скажи еще что-нибудь, говорю.
Раньше, говорит она, мне всегда хотелось лошадку. Чтобы родители поняли, что я смогу о ней заботиться, я повесила на балконе полотенце и каждое утро и каждый вечер гладила его, кормила и поила.
И что же, спрашиваю.
Они решили, говорит, что я так играю.
Эти истории, говорю, нравятся мне больше, чем та, с ледяной ванной.
Я была несчастным ребенком, говорит, у меня на балконе до скончания дней моих будет висеть полотенце.
Конечно, говорю, да и жить ты будешь непременно в квартире с балконом.
Она пьяна, вид у нее такой, будто она вот-вот разревется. Это Вена: город, который хватает тебя за плечо и разворачивает на сто восемьдесят градусов, чтобы ты посмотрел назад, в прошлое.
Давай-ка повернем к дому, говорю, дождь кончился.
Украдкой отбираю у нее водку и, поскольку так и не научился выкидывать то, что можно съесть или выпить, осторожно ставлю ее в изголовье бродяге, спящему на скамье в парке.
Поскольку ее ведет из стороны в сторону, держу ее под руку, молча бредем по узким переулкам, и все у нас получается, словно мы гуляем так уже долгие годы. Похоже на танец: отдельная хореография для рук и для ног, для шагов и жестов, и при этом совместное согласованное избегание припаркованных машин, перегораживающих тесные улочки, собачьего дерьма, строительных лесов, выбоин в мостовой, мусора, древесных корней, коварно вьющихся по земле растений. Главное, не разойтись в разные стороны, главное, не сбиться с ритма, главное, сохранить темп, главное, как можно теснее прижаться друг к другу. Мне приходит в голову, что все искусство танца заключается в том, чтобы, оставаясь парой, обходить лежащие на пути кучи дерьма. Наука совместного избегания.
Потом мы оказываемся на Альзерштрассе у перпендикулярно поднимающейся из земли стеклянной платы в узкой металлической раме. Здесь центр Вселенной, здесь зиждется моя персональная земная ось. Теперь я понимаю, для чего мне нынешней ночью нужна Клара.
Ставлю ее по одну сторону от памятника. Она улыбается, она выглядит совершенно счастливой, она смотрит на меня сквозь стеклянную плату так, словно мы собираемся пожениться. У нее за спиной высится угловой дом, в котором родился поэт или, скорее, поскольку это Вена, в котором умер. Мне всегда казалось, что в бельэтаже такого дома должно найтись место для маленького кафе, и я вновь изумлен его отсутствием. Встряхиваюсь и декламирую.
«Есть то, что есть», [10]10
Здесь и далее строки из стихотворения Эриха Фрида (1921–1988).
[Закрыть]считываю я с постамента.
Наши взгляды встречаются в стекле. Она не понимает, что я читаю надпись. Свинцово-серую и поддающуюся прочтению лишь при пристальном рассмотрении, да и то только если чужая фигура затеняет стекло с другой стороны. Затягиваюсь сигаретой и повторяю первую строчку.
«Есть то, что есть», произношу я медленно.
Выпускаю дым на плату, он растекается по стеклу и становится похожим на атомный «гриб». Клара смотрит туда же. Потом поднимает брови и принимается хохотать.
«Тсе отч от тсе», говорит она, читая наоборот.
Я чувствую острый укол в желудке – то ли от радости, то ли от горя, то ли просто потому, что я полтора дня не ел. Затягиваюсь так, что искра прожигает фильтр, беру себя в руки.
«Есть то, что есть, говорит любовь».
Вобюл тировог тсе отч от тсе, говорит Клара.
Так мы читаем все строки до самого конца, то есть до самого низу, так что нам приходится присесть на корточки, я наклоняю голову к коленям и вытираю щеки о штаны, стараясь проделать это незаметно. Когда мы читаем стихи во второй раз, я внезапно умолкаю на полуслове. Какое-то время остаюсь на корточках.
Ладно, говорю я потом, хорошо.
Клара огибает монумент и оказывается рядом со мною.
Ошорох, говорит она, ондал.
Хотя эти слова в надписи отсутствуют.
И тут что-то щелкает у меня в кармане, и я подскакиваю на месте. Это клавиша диктофона, автоматически выщелкнувшаяся, когда закончилась кассета. Я не заметил, как Клара включила диктофон. Может быть, под мостом на Дунайском канале. У меня такое чувство, будто мне выстрелили в спину.
Мы вновь в туннеле под скоростной трамвайной дорогой, я игнорирую Клару уже битый час, но когда она, внезапно обмякнув, валится наземь, все-таки подхватываю. Сажаю на скамью у стены и, поскольку здесь чудовищно пахнет мочой, становлюсь в сторонку, переминаюсь с ноги на ногу, закрываю попеременно то левый, то правый глаз, заставляя тем самым Клару подпрыгивать вместе со скамейкой. Там, откуда мы пришли, небо уже окрасилось в бледно-розовый цвет, как стакан из-под земляники в молоке, и мне это кажется несоразмерным складывающейся ситуации. А вот над Шестнадцатым округом, куда нам надо, сгустились и сгрудились остатки тьмы.
Спасибо, ни с того ни с сего шепчет Клара.
Должно быть, впала в белую горячку. Прежде чем она успевает заснуть, хватаю ее за хвост и заставляю запрокинуть голову. Но она этого вроде бы даже не замечает. У меня нет ни малейшего желания обниматься, но сама идти она не может, и мне приходится буквально на руках дотащить ее до стоянки такси и выудить у нее затем портмоне из бокового кармана джинсов, причем мой большой палец упирается ей в лобок. Останавливаю такси в двух кварталах от нашего убежища и с трудом удерживаюсь от того, чтобы забыть ее на заднем сиденье. Она бесформенна и неподъемна, как мокрый мешок; чтобы побыстрей закончить с этим, просто-напросто беру ее на руки, она обнимает меня обеими руками за шею.
И у меня сильное подозрение, что она на самом деле трезва как стеклышко и только симулирует.
18
ПОЛУСОН
Он все еще завернут в прозрачную восковку, и она несет его в руке, как найденного на берегу реки щенка, которого ее мать все равно через какой-нибудь месяц вышвырнет из дому.
Ничего не могу с собой поделать, говорит, без него мне никак.
Нечего извиняться, говорю, деньги, которые ты тратишь, никогда мне не принадлежали.
К счастью, она не заостряет внимание на этой теме, углубляться в которую у меня нет ни малейшей охоты. Срывает упаковку. Прибор выглядит на редкость уродливым – пластик, предпринявший неуклюжую попытку сойти за серебристого цвета металл, с нефункциональными темно-синими и полупрозрачными выступами по бокам. Немножко похож на игрушечный аквариум для японских деток; у того тоже есть дисплей, регулирующий маршруты рыбок и симулирующий их смерть у кошки в лапах.
Уже целую вечность я не слушал музыку. Система HiFi в нашей лейпцигской квартире была выбрана Джесси, ткнувшей на ночной прогулке пальчиком в магазинную витрину, и только сама Джесси ставила на нее порою какой-нибудь диск. Я пользовался агрегатом, лишь когда она, забаррикадировавшись в спальне, не пускала меня туда. В таких случаях я подсаживался к проигрывателю вплотную и, убивая время, корчил рожи в надежде, что какая-нибудь из них, загипнотизировав эту машину, заставит ее включиться.
Клара с ходу нащупывает гармошку, поскребя пальцем которую удаляешь с предмета прозрачную оболочку; похоже, ей не знакомо такое состояние, когда принимаешься колотить одну за другой CD, как разбушевавшийся гуляка – посуду. Должно быть, это один из профессиональных навыков, каким учат на факультете психологии и социологии. Ее пальцы влажны и оставляют на блестящей пленке отпечатки, впрочем сразу же испаряющиеся.
Сперва ничего не слышно, потом подает голос газосварочный аппарат. Сразу за ним вступаются басы, похожие на автоматический пресс, визжит пила по металлу, забивают болты, фрезеруют округлые болванки, срывая резьбу, закручивают винты. Слышу, как снимают с предохранителя пистолет, приглушенно смеется женщина.
Потом она начинает петь, спокойно, от нее веет холодом, как от распахнутой морозильной камеры, и я чувствую, как мне становится легче. Клара опускается на приступку, прислонясь к стене, закатывает глаза и стонет. Я подсаживаюсь к ней в тенечек, вытягивая ноги так, чтобы они остались на вечернем солнышке.
«I will lay down in your ash-tray, поет женщина, I am just your Marlboro. Light me up and butt me, you are sick and beautiful». [11]11
«Я хочу лечь в твою пепельницу, я всего лишь твое „Мальборо“. Раскури меня и раздави, ты безумен и прекрасен» (англ.).
[Закрыть]
Клара дает мне сигарету и зажигалку. В последние дни она все чаще протягивает мне два пальца, чтобы я вставил между них свой окурок и дал ей затянуться.
«Squeeze me like a lemon, поет женщина, and mix with alcohol, bounce me hard and dunk me, I'm just your basketball». [12]12
«Выжми меня, как лимон, и смешай с алкоголем, покачай на руке и забрось, я всего лишь твой баскетбольный мяч» (англ.).
[Закрыть]
Я прищуриваюсь и вижу, как круги табачного дыма просвечиваются солнечными лучами.
«Watch me like a game-show, поет женщина, you're sickening beautiful». [13]13
«Смотри на меня как на шоу между таймами, ты тошнотворно прекрасен» (англ.).
[Закрыть]
Тошнотворно прекрасно, говорю. А тебе еще плохо?
Мне уже два дня плохо, говорит Клара.
Может, поесть надо, спрашиваю.
Не в этом дело, отвечает, город такой. Мне плохо именно от него.
Значит, тебе здесь не нравится, спрашиваю.
Нравится, говорит, даже очень. Но распространяться на эту тему не хочется.
Как ей угодно. Она нажимает на клавишу повтора, и вновь врубается газосварочный аппарат, снимают с предохранителя пистолет, ты тошнотворен и прекрасен.
Когда наконец темнеет, бегу с Жаком Шираком на заправку, покупаю красное вино, минералку, две бутылки апельсинового сока, собачий корм и большую упаковку мороженого.
Винные бокалы нетвердо стоят на шерстяном одеяле. Нюхаю кокс, лежа на спине, заправляю его в ноздри палочкой от эскимо. Звезды бледны.
Полнолуние, говорит Клара.
То, что ты видишь, отвечаю, на самом деле это подсвеченный щит возле кабины подъемного крана.
Полная луна, говорит она.
Только квадратная, отвечаю.
Сажусь, отпиваю минералки и пускаю бутылку по направлению к небесам. Незакупоренная бутылка вертится в воздухе, разбрызгивая содержимое все более широкими кругами. Отдельные капли на неправдоподобно долгий срок застывают и поблескивают в воздухе. До стены бутылка не долетает, падает на цемент и катится по нему, теряя последнюю влагу.
Вода из пластиковых бутылок на вкус всегда похожа на куклу Барби, говорю я.
Я знаю, что фраза такого сорта непременно понравилась бы Джесси, она развила бы ее в целую историю про Барби и Кена, про то, как они шантажируют мир угрозой сделать пи-пи во всю минералку на белом свете. Клара не реагирует, она еще раз ставит «Взрыв в гетто» на максимальную громкость. Подкатываюсь к проигрывателю, практически прижимаюсь к нему здоровым ухом. Музыка пульверизирует меня, я взмываю ввысь порошковым вихрем, я кружу над двором, над городом, над страной, над планетой, и единственное, что я еще слышу, – это свист попутного ветра в обоих ушах, здоровом и больном, это шорох вращения земного шара.
Лишь когда Клара набрасывается на меня, чтобы отобрать проигрыватель, я замечаю, что песня какое-то время назад кончилась. И настала настоящая тишина.
Веет легкий ветер, теребя шерсть на морде у пса и донося чесночный запах остывающего в кастрюле супа с лапшой. Трудно было приготовить на электроплитке хоть что-нибудь, а в результате и Клара, и я к пище едва притронулись.
Переплетя пальцы на затылке, Клара любуется Большой Медведицей, опасно балансирующей аккурат над печной трубой соседнего дома. Многие звезды, которые мы наблюдаем, говорит она, уже тысячи лет мертвы, а их свет по-прежнему разносится по вселенной.
Да, говорю, а когда умрем мы сами, наши образы тоже будут носиться по вселенной не одну тысячу лет и еще успеют полюбоваться нами, остающимися внизу.
Вот и прекрасно, говорит Клара, тогда давай еще немного полежим и законсервируемся в расчете на вечность.
Я подливаю вина в бокалы.
Тебе знакома мысль, говорю, о том, какое это сумасшествие – работать во благо людей, оставаясь человеком, а значит, одним из них и хотя бы поэтому прекрасно осознавая, как мало они этого заслуживают? И какой бессмыслицей оборачивается поэтому любая деятельность во благо? Иногда мне кажется, что христиане со своей инструкцией «Возлюби ближнего своего!» всего лишь прагматики. Вот только уточнение «как самого себя» им следовало бы опустить. Понимаешь?
Да нет, говорит. Пожалуй, нет.
Нечего мне было и спрашивать, говорю. Твой опыт похож на кулечек с орехами. Лезешь в него за орехом и думаешь: а может, хоть этот не окажется пустым. И зря думаешь: они там все пустые.
Я не пустая, говорит Клара, я вогнутая. Ты смотришься в меня и кажешься себе куда больше и сильнее, чем ты есть в действительности.
А каков я в действительности, спрашиваю.
Несчастная задница, отвечает, которая долгими неделями только того и ждет, чтобы в нее вставили затычку.
Задница, говорю, хотя бы вещь зримая и осязаемая, она состоит не из одного только прохода, который можно заткнуть или оставить открытым. А вот при взгляде на тебя поневоле вспоминается пустота в проходе.
Оставаясь в лежачем положении, пожимает плечами.
Вот уж на что, говорит, мне совершенно наплевать.
Это нечто вроде сна, хотя глаза открыты и чувства начеку. Луна круглая и пятнистая, как грязная тарелка. Клара вытаскивает лапшу из кастрюли и раскладывает на цементном полу по размеру. Управившись с этим, подсаживается на корточках ко мне и вытирает воняющие чесноком пальцы о мою футболку. Я понимаю, что это задумано как ласка. И вот она подлегла ко мне так близко, что я чувствую ее дыхание у себя на горле. Пряди ее волос щекочут мне плечо, потому что веет ветер. Я не отталкиваю ее. Это нечто вроде сна.
А когда ты вспоминаешь былое, ты по нему не тоскуешь?
Откуда ты знаешь, что я именно сейчас вспоминаю былое?
А разве ты когда-нибудь думаешь о чем-то другом?
Нет.
Ну то-то. Так тоскуешь ты по нему или нет?
По кому?
По Шерше.
А кто такой Шерша, спрашиваю.
Вздохнув, переворачивается на спину. Да брось ты, говорит.
Кольца табачного дыма, а я курю, эффектно зависают в воздухе, пока слабый ветер не разрывает их в клочья. У меня четкое ощущение, будто цементный пол меня убаюкивает.
Когда Джесси сказала мне по телефону, что он погиб, я сразу же поверил ей, говорю. И ровным счетом ничего не почувствовал.
Это Джесси сказала тебе, что он погиб?
Клара привстает, опершись на локоть, и смотрит на меня сверху вниз. Выпускаю дым ей в глаза, она не моргает.
Да, говорю, и Джесси была уверена в том, что она станет следующей. И хотела, чтобы я ее защитил.
И что это было, спрашивает Клара, мания преследования?
Дело прежде всего в том, что они с ней совершили одну небольшую глупость.
И ты защитил Джесси?
Да, говорю, я убил Шершу – этим и защитил.
Сейчас у нее шарики заедут за ролики, я вижу это по ее взгляду, вместо глаз у нее как раз стальные ролики.
Жизнь, с висельным юмором говорю я, полна парадоксов. Я защитил ее вовсе не от того, от чего она просила. Я уберег ее от другой, куда худшей напасти.
Начала дышать быстрее, должно быть, это означает, что ее голова заработала.
Когда я была маленькой, у меня была кошка, говорит она, и я ночами не спала от страха, что она может выбежать на дорогу и попасть под колеса. А когда это произошло и мы нашли ее во дворе, куда она отползла перед тем как подохнуть, мне было все равно.
С Шершей было по-другому, говорю я ей. Я с самого начала не сомневался в том, что ему не суждено дожить до тридцати. Он просто был человеком иного сорта.
Чушь, говорит она. Подростковая романтика.
Может быть, говорю, только я оказался прав.
Ничего удивительного, говорит, раз ты сам об этом и позаботился.
Издаю короткий смешок. Остроумна она и за словом в карман не лезет. Пожалуй, из нее получился бы неплохой юрист, только не по правам человека, а цивилист-международник, она вполне могла бы представлять интересы какой-нибудь мультинациональной корпорации в хозяйственном споре на сумму, сопоставимую с австрийским государственным бюджетом. Когда я сажусь, она отшатывается от меня, теряет на миг равновесие и едва не заваливается на спину. И когда она вновь надежно опирается на локоть, ее черты, искаженные в миг падения, замирают подобно последнему всполоху молнии, успевшему поразить беззащитный зрачок, прежде чем глаз успел закрыться.
Допиваю красное вино из горлышка. На вкус оно неплохое, но нужного мне эффекта не обеспечивает. Оно не переносит меня в прошлое, в одну из тех ночей, когда мы с Джесси, запасшись парой бутылок вина примерно того же сорта, сидели на полу в пустой комнате и общими усилиями детализировали ее фантастические видения: сани в собачьей упряжке, поднимая высокие, как дома, снежные вихри, мчатся по бесконечной болезненно-белой глади, и ездоки ослеплены обрушивающимся на них со всех сторон великолепным ярким светом. Мы высасываем жир из чаячьих перьев, похожих на авторучки, убиваем тюленей, похожих на скатанные байковые одеяла, – и все для того, чтобы скоротать критические часы между двумя и пятью утра, в которые у нее случались припадки. Если бы я сейчас узнал вкус того вина, то и сам смог бы вчувствоваться в воспоминания как их часть, как полноправный участник, а не как зритель у киноэкрана. Может быть, это все-таки другое вино, вот только почему его разливают в те же бутылки?
Это было одно из самых счастливых мгновений во всей моей жизни, говорю, когда я увидел его на улице бездыханным.
Он же как-никак был твоим лучшим другом, говорит Клара.
Это правда.
Ты понесешь наказание, говорит она.
Уже несу, отвечаю. Джесси тоже мертва, а это все равно как если бы она к нему вернулась, как если бы вновь сошлась с ним, а у меня не остается даже возможности умереть самому, потому что это стало бы жалким подражанием.
Роковая история, иронически замечает она.
Может быть, говорю, ты не тот человек, которому мне стоило бы рассказывать такие истории.
Медленно опускается навзничь, не сводя с меня глаз, просто-напросто смотрит на меня в упор, пока до меня не доходит, что я ошибся, что у нее есть как минимум ОДНО качество, присущее ей, и только. И качество это заключается в способности, терпеть типов вроде меня. Если бы у меня была шляпа, я снял бы ее перед Кларой.
А ты, спрашиваю какое-то время спустя, ты тоже можешь похвастаться тем, что тебе есть что вспомнить.
Знаешь ли, отвечает, к двадцати годам у меня уже имелся пятилетний опыт безответной любви, а все дальнейшее было, честно говоря, только местью.
И со мной тоже, спрашиваю.
ЧТО КОНКРЕТНО с тобой, отвечает она вопросом на вопрос.
Киваю, улыбаюсь: ну ладно, замнем.
А что еще, спрашиваю. Секс?
Какое там, говорит. Скорее мастурбация с участием двух партнеров.
Понятно, говорю. А семья?
Что семья, спрашивает она.
Ты ведь хочешь обзавестись семьей?
Семья у меня уже была, в детстве.
Деньги, спрашиваю.
Если не впадаешь в наркозависимость, то без них можно обойтись.
А что же тебе вообще нравится?
Радио, отвечает она. Когда-нибудь мне хотелось бы вещать со спутника на весь мир, с синхронным переводом как минимум на двадцать языков, чтобы и японцы меня тоже слушали. Хочу сидеть в стеклянной башне и взывать в ночи голосами двадцати синхронисток: позвоните мне.
А потом, спрашиваю.
А потом, говорит, они позвонят. Все они позвонят. И ты тоже.
Случайно, говорю.
Нет, говорит, не случайно. А потому, что я всегда получаю, чего захочу. Требуется только определить, чего мне хочется, – и вот оно, на тарелочке.
Каждый день как именины, говорю.
В точности так, отвечает, и, строго говоря, это страшно скучно.
Но почему же тогда, спрашиваю, ты сейчас здесь, а не в своей стеклянной башне?
Потому что у нас коллективный отпуск на лето, говорит.
Вот оно как, думаю. Не устаю удивляться.
И кроме того…
Сейчас она говорит тихо – так тихо, что я вынужден повернуться к ней здоровым ухом.
Кроме того, говорит она, во мне как бы два человека. Одному хочется работать на радио, внушая людям, что ничто на свете не стоит ломаного гроша. Что есть только одно, да и то не полноценное снадобье от великой и всеобъемлющей скуки, и называется оно властью над людьми.
Боюсь, говорю, что человечество об этом уже наслышано.
Тогда ему стоит отбросить лицемерие, говорит Клара.
А другой человек?
Другой человек принадлежит людям вроде моего профессора.
А что тебе от него нужно?
Он должен письменно подтвердить, что я не только столь же интеллигентна, как он сам, но и столь же бескомпромиссна.
Бескомпромиссна по отношению к чему? Или к кому?
К самой себе, разумеется.
И ты наверняка не захочешь ответить, если я спрошу, что в такой бескомпромиссности хорошего.
Совершенно верно.
Когда небо начинает окрашиваться багрянцем, я уже не чувствую разницу между собственным телом и цементным полом. Легкий озноб пронизывает мои конечности, скорее даже одевает их тонким покровом, как будто у меня появилась вторая – и очень тонкая – кожа. И это приятно – самую чуточку озябнуть. Наконец остудиться. Наконец пес спит не ворочаясь. Я ощущаю опустошенность и покой, как на исходе одной из тех ночей с Джесси, когда она в конце концов затихала на матрасе, а за окном в суповой кастрюле туч мало-помалу начинали всплывать равиоли птиц. Я дергал ее за подбородок, заставляя поднять голову, смотри, говорил, смотри, вопреки всему, настал день. Она кивала и засыпала вновь. Тогда я любил предрассветную пору.