Текст книги "Орлы и ангелы"
Автор книги: Юли Цее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
22
РИС, ПРИПРАВЛЕННЫЙ КАНТОМ
Смотри-ка, завелся, слышу я ее слова, этого мне только и не хватало. Сон улетучивается, стрелки медленно сползают по шкале на нулевую позицию. Вибрация стихает, гул огромного станка, на котором меня вращали в качестве одного из множества валов, теряет мощность и высоту звука, мотор останавливается, слышен только равномерный свист, и, лежа, я понимаю, что свистит у меня в левом ухе. Открываю глаза, вижу комнатных мух, кружащих у лампы, хотя та и не включена. Мне приснился кошмар, и я тут же понимаю, что никогда не вспомню, что там, в этом страшном сне, происходило. У Бога своеобразное чувство юмора, проявляющееся, в частности, и в том, что он не дает человеку отдохнуть от собственного мозга даже во сне.
Мое тело не подчиняется приказам, которые я ему отдаю. Ноги не спускаются на пол, туловище не принимает вертикального положения. В конце концов я выпрастываю правую руку, пальцы на ней безжизненно свисают вниз, как пожухлая листва на ветке, и все же мне приходится пустить ее в дело, чтобы отодрать приклеившуюся к коже ветошь спального мешка из искусственного шелка.
Какое дерьмо, слышу я ее слова, надо же его куда-нибудь вставить.
Постепенно осознаю, чем именно она занимается: ищет, куда бы подключить моего мучителя со «взрывом в гетто». Перевернувшись на бок, упираюсь рукой в нечто твердое – неужели у меня эрекция? Нет, исключено. Нет времени размышлять, да и вообще это наверняка ошибка. Клара находит розетку и тянет от нее кабель. На другом конце кабеля пара больших черных наушников, выглядят они профессионально, как те, какими пользуются диджеи. Берет по одному наушнику в каждую руку и подносит к ушам.
Нет, кричу, подожди.
Послушно замирает с поднятыми руками. Поскольку встать я не в состоянии, жестом подзываю ее к себе. Подходит, медленно, но подходит, послушная, как собака, таща с собой моего мучителя, словно он свинцовый, опирается на балку, к которой привязан гамак, передает мне наушник. Стоит скорчившись. Должно быть, у нее болит живот.
Где ты его нашла, спрашиваю.
Под столом.
Дай сюда, я его тебе верну, только надо кое-что проверить.
Воздух сопротивляется малейшему моему движению, как будто я нахожусь в бочке, наполненной убойной свиной кровью. Подношу наушники к лицу, просовываю между ними нос. Клара ждет, опустив плечи и не сводя глаз со своей новой игрушки.
Если бы в черном нутре наушника нашлось его отрезанное ухо, эффект не оказался бы б о льшим. Взрыв адреналина огнем обжигает брюшную полость, ударная волна докатывается до горла. Шерша редко мыл голову, и от его волос сильно пахло. Но здешний дух перешибает все. Выдыхаю, вдыхаю – и новая туча смрада полнит мне мозг. Я напал на след его грязноволосого бессмертия, обнаружил потаенный уголок, в котором оно обитает, – между мягкими оболочками пары наушников, как пресмыкающееся в своей чешуе.
И сразу же я вижу его перед собой, вижу совершенно отчетливо, как если бы он и впрямь вдруг вырос в дверном проеме – темная фигура, подсвеченная лишь со спины. Шерша всегда умел находить выгодное для себя освещение, не знаю уж, по наитию или по расчету. Чуть подавшись вперед, стоит он, большой, стройный, ленивый. Как у крупного зверя породы кошачьих, в его напускной вялости есть нечто тревожащее, за ней чувствуется напряженность, чувствуется готовность в ближайшее мгновение метнуться и убить, даже если знаешь этого зверя давно и он за все это время ни разу ни на кого не набросился. Его плечи чуть вздернуты, а голова едва заметно наклонена, как будто он вечно прислушивается к чему-то, что разворачивается у него под ногами. Я вижу, как он, заведя руки за голову, собирает волосы в пучок, который тут же рассыплется, как только он перестанет его придерживать.
В нашей интернатской комнате я и сам порой, когда Шерша сидел, развалившись, похожий на только что изготовленную и не захватанную руками тряпичную куклу, а его голова была запрокинута назад через спинку кресла, хватал его за волосы именно так и сгребал их в пучок толщиной в человеческую руку. Шерша и бровью не поводил, оставалось не понятно, заметил ли он, что я до него дотронулся. Иногда я стоял так довольно долго, вцепившись ему в волосы и наблюдая за тем, как дымок его сигареты выстраивает строгий перпендикуляр между его запрокинутой головой и потолком. И тогда на меня накатывала ярость, беспричинная иррациональная ярость. Я ненавидел его спокойствие, его безмятежную уверенность в том, что он способен получить все на свете, не пошевелив и пальцем. Ярость была такой сильной, что мне хотелось, перетянув ему шею, удавить Шершу его же собственными волосами. С ним было невозможно обитать в одном помещении, в одном пространстве, он все притягивал к себе – взгляды присутствующих, звуки музыки, названия стоящих на полке книг. Все вертелось вокруг него – вертелось, его самого не затрагивая, и даже моя ненависть скатывалась с него, как дождевые капли с непромокаемого плаща.
Судя по всему, убить человека – дело весьма затяжное, если все время и в самых абсурдных уголках наталкиваешься на его следы. Но я доведу эту задачу до логического завершения и сделаю тем самым доброе дело всему человечеству.
Внезапно наушники взрываются музыкой, я выдергиваю из щели между ними нос и открываю глаза. Клара бросает на меня укоряющие взгляды, пальчик ее лежит на регуляторе громкости моего мучителя. Слышно, как хорош стереоэффект, мне кажется, будто в руках у меня целый концертный зал. Еще одна порция знакомого запаха – и я отдаю наушники Кларе, good-bye stranger, думаю я, два года назад у меня не нашлось времени с тобой распроститься. Надушенные волосы Клары позаботятся о выведении запаха. Начиная с данной минуты, никаких воскресений из мертвых!
Она сразу же надевает наушники, прилаживая их дужку не на темени, а на затылке. Начинает кивать в такт музыке так лихо, словно голова у нее держится на тонкой ниточке. Наушники идут ей, в них она более самодостаточна и к тому же почти счастлива. Теперь я понимаю, для чего ей весь этот хлам – отливающий матовым серебром металл, кнопки, регуляторы, километры черного кабеля, гладкого или вьющегося спиралью, – чтобы в него закутаться. Наверное, в этот миг ей кажется, будто она сидит у себя в стеклянной кабине, а ночной город вокруг нее – одна гигантская сеть, завязанная на узелки радиоприемников, и изо всех струится одна и та же музыка. Музыка Клары, ею самою выбранная и поставленная, та самая, которой она дает себя сейчас убаюкать, столько-то bpm.
Однако стоит жара. И если она и дальше повертит головой так и этак, то заполучит мигрень, страшную, как дисковая пила, и ее будет рвать, а уж подтирать за нею я не намерен. Если в желудке у нее вообще хоть что-нибудь есть.
Во второй половине дня обнаруживаю ее во дворе: лежит под палящим солнцем. Хватаю ее за плечи и оттаскиваю в тенек, к стене дома. Глаза у нее полуоткрыты, однако реакция практически отсутствует. Под завесами ресниц в обоих зрачках у нее отражается в миниатюре мое лицо, немного искаженное этими выпуклыми зеркалами: нос слишком велик, щетина на подбородке, как пятно грязи. Зато, отражаясь не в обычных зеркалах, а в глазах у Клары, не испытываешь всегдашнего неприятного чувство, будто и на тебя самого в упор смотрят из глубины.
Макс, говорит она почти беззвучно, мне нехорошо.
Это видно, говорю. Это из-за жары.
Да нет, ты не понимаешь, говорит она. У меня такое ощущение, будто я умираю.
Чтобы расслышать, мне приходится поднести здоровое ухо прямо к ее губам. При этом ноздри мне забивает запах ее дыхания: так пахнет вода в вазе, из которой только что выбросили цветы, простоявшие в ней три недели. Но почему-то мне нравится видеть ее в таком состоянии, я чувствую себя таким сильным, каким не помню себя уже давно.
Твоя солидарность со мной, говорю, представляется мне все же несколько преувеличенной.
Шутку она не понимает, а может, та просто не получилась. Встаю, чтобы достать кокаин. Кончиками пальцев беру совершенно детскую порцию, другой рукой открываю ей рот и засыпаю щепотку, как будто подсаливаю суп. Она не противится, только язык ее пятится и съеживается, как не защищенная раковиной улитка, в которую тычут спичкой. Неподалеку стоит стакан, я наполняю его водой из миски Жака Ширака и осторожно выливаю ей в рот, вздергиваю ей подбородок, зажимаю рот, двигаю ее челюстью, пока не убеждаюсь, что она проглотила.
Умница, говорю, это лекарство.
Затем сажусь на корточки, закуриваю и жду. Через две минуты Клара начинает улыбаться. Через пять минут нахлобучиваю ей на голову наушники и включаю музыку. Улыбка становится ярче, затем Клара принимает сидячее положение.
Недавно я обнаружил, что, раздевшись до трусов, можно бочком подлечь под водопроводный кран на замшелую землю, и вода побежит тебе по животу и ногам. Это почти приятно. Через четыре-пять минут становится безразлично, ледяная бежит вода или обжигающе горячая; если не двигаться, чувствуешь только, что температура на пике, остальное не важно. Через десять минут начинает болеть голова. Когда распрямляешься, испытываешь трудности с кровообращением.
Минут через двадцать мы уже на пути в город. Музыка заставила Клару мобилизовать последние энергетические резервы, так присыпают солью снулую рыбу. Но надолго ее не хватит.
Клара, спрашиваю, какого черта нас снова понесло в город.
Как всегда, шепчет она в ответ, мне надо заставить тебя разговориться.
На каждом шагу диктофон шлепает меня по бедру, наверняка набьет большой синяк. Время от времени я перевешиваю его, соблюдая симметричное распределение боли, так что синяк будет и на другом бедре. Почти не видно машин, кроме карет «скорой помощи», вагоны трамваев переполнены пассажирами, тела которых сливаются в сплошную черную массу. Возможно, все они уже задохнулись и ездят этакими эскадронами смерти с одной конечной остановки на другую. Мы идем пешком, пес держится сзади, плетется понурясь, собственная голова стала для него тяжела.
Под навесом какой-то гостиницы Клара останавливается передохнуть. Она стоит вобрав голову в плечи. А я треплю ее по ушам.
Тебе не кажется, тихим голосом спрашиваю я, что от Шерши хорошо пахло?
Не дает ответа. Вроде давится, или ее душит.
У ближайшего телефона-автомата приваливаю ее к стенке и вызываю такси.
Это там, говорю, напротив.
Выходя из машины, Клара спотыкается о поребрик, и мне приходится схватить ее за руку, хотя прикосновение и невыносимо. Наши тела раскалены, будто в воздухе, прожаривая нас до самого нутра, работают микроволновки.
Который дом, спрашивает она.
Держится обеими руками за живот, может, чтобы кишки не вывалились наружу или что там у нее прячется. Стоит настолько скорчившись, что ей приходится наклонить голову и скосить глаза, чтобы посмотреть через дорогу.
Угловой дом, говорю, квартира была на самом верху, на шестом этаже.
Красивый район, говорит она сквозь стиснутые зубы.
Второй округ как-никак, отвечаю.
Потом помогаю ей присесть на крыльце дома, перед которым мы стоим.
Дорогая, говорю, умереть тебе не судьба. Сейчас я тебе буду рассказывать, а ведь сама знаешь: слушаешь – значит, существуешь.
Прошу тебя, шепчет, выпускай дым в другую сторону.
Пес забирается, насколько это возможно, в тенек. Я сажусь повыше, чтобы ногой придерживать тело Клары, не то завалится набок. На улице неестественно тихо, и щелчок включаемого диктофона гремит, как выстрел.
С тех пор как я впервые попал в эту квартиру, там кое-что изменилось, и переменами я гордился. Вблизи от входной двери я вбил гвоздь, на который можно было повесить пиджак, если уж я сюда приходил. На кухне появились электрочайник и пара чашек на крышке холодильника. С уличной распродажи на блошином рынке я приволок коробку книг, пахнущих подвальной сыростью и ни по какому принципу не подобранных. Но это не имело значения: я уже обнаружил, что Джесси порой успокаивалась, если я читал ей вслух, и было совершенно безразлично, что именно. Важно было только, чтобы я не отклонялся от напечатанного текста ни на йоту, и это она педантично контролировала, постоянно вытягивая шею и водя глазами по строчкам. Абсолютно точное соответствие между напечатанным и произнесенным словом придавало ей вроде бы какую-то опору, тогда как все остальное вокруг нее – предметы обстановки, я, пол и потолок, части ее собственного тела, книга сама по себе и произносимые слова как таковые – меняло агрегатное состояние с твердого на жидкое, а затем на газообразное, оставляя ее измученное и исхлестанное самосознание наедине с собой. Картонка с книгами в комнате № 3 стояла наподобие домашней аптечки, снадобья из которой могут порой унять боль, но не способны ее исцелить.
Я купил ей пару поношенных армейских ботинок на холодное время года, они стояли в прихожей, и время от времени она ходила туда их проведать. Появился в квартире и мат из спортивного магазина, который при желании можно было свернуть в трубочку. С нормальным матрасом она даже не пустила бы меня на порог.
Самое революционное из приобретений я сделал на Штубенринге. Его извлекли из контейнера, погрузили мне на спину, и всю длинную Пратер-штрассе я его пронес. У двери в дом я позвонил – и названивал до тех пор, пока Джесси не высунулась из окна в комнате № 1.
Спустись, крикнул я, и помоги мне втащить его.
Никогда, заорала она, этой вещи не будет в моей квартире.
Ее крик разнесся по всему переулку. Пешеходы останавливались и, задрав голову, на нее таращились.
Прошу тебя, по возможности негромко воззвал я, клянусь тебе, больше я не принесу ничего.
Нет, заорала она еще громче, проваливай с этой штуковиной и сам лучше больше не приходи. Я НИКОГДА не захочу тебя видеть!
Это становилось опасным. Когда в Джесси просыпалось упрямство, она вполне могла наперекор тебе, скрестив руки на груди и выпятив подбородок, выброситься из окна на асфальт, только б не уступить. Я отчетливо ощущал, что до подобной развязки уже рукой подать. Она все еще бушевала, я видел ее в открытом окне, видел крышу у нее над головой и голубое небо, в котором кружили чайки, как будто где-нибудь поблизости завелось море, тогда как на самом деле прилетали они сюда только затем, чтобы спикировать на какие-нибудь уличные отбросы. Мне нужна была идея – быстрая и роскошная. Найти ее следовало, пока Джесси не выбросилась из окна. И тут Господь ниспослал мне озарение.
Он старый, он умирает!
Я выкрикнул это так громко, что она услышала меня сквозь собственный ор. И сразу же онемела.
Спускаюсь, сказала она затем.
Окно захлопнулось. Почти в то же самое мгновение, так мне, во всяком случае, показалось, дверь дома распахнулась изнутри; Джесси, должно быть, скатилась по лестнице кубарем. Я поневоле улыбнулся, но она была предельно серьезна. Стол был старый, тяжелый, полностью отсыревший, не стол, а некое абстрактное представление о столе. Четыре ножки и столешница.
Стол, это Джесси, сказал я. Джесси, это стол.
Хэллоу, выдохнула она.
Строго говоря, было бы проще втащить стол по лестнице самому; Джесси была слишком низкорослой, да к тому же непременно захотела нести сзади, так что мне пришлось идти пригнувшись, и приставные ножки стола больно били меня по бокам. Но она взялась за дело рьяно и восторженно, она предупреждала меня о каждом повороте, об опасной близости перил, а я позволил ей быть за старшего. Мы установили стол на кухне у окна. Джесси ласково провела рукой по столешнице.
Он красивый, сказала она, где ты его нашел?
На помойке, ответил я, у него был такой грустный вид.
Она посмотрела на меня из-под ресниц.
Хорошо, что он теперь здесь, сказала она.
Я кивнул.
Погляди-ка, сказал я, что я для него принес.
На сгибе моей левой руки качался небольшой пакет с двумя порциями риса легкого приготовления. Она сразу же поняла. Стол обрадуется, когда за ним поедят. Таково уж его ремесло. Начиная с этого дня мне стало проще кормить ее, и когда через несколько недель нам пришлось спасаться бегством из этой квартиры, стол оказался единственной вещью, с которой Джесси попрощалась.
Когда я приходил по вечерам, она выбегала мне навстречу. Я приносил немного кофе, несколько разовых пакетиков сахара (стибренных на кухне в конторе и припрятанных в брючный карман) и рис, неизменный рис, потому что она привыкла есть его и рассматривала процесс питания им скорее как ритуал. Мы варили его вдвое дольше, чем предписывала инструкция на упаковке, она надрезала пакет, поглощенная процессом, как хирург, вспарывающий брюшную полость, и я выпускал всю массу зерен в оловянную миску. Мы подсаливали рис, а если находился помидор, я выжимал его в кулаке над миской. Выжатую помидорину можно было сунуть в рот Джесси, если предварительно я рассказывал ей историю про змею, становившуюся все пестрее, по мере того как она поглощала разноцветную всячину, и наконец затмившую окраской райских птичек, тогда как весь первобытный лес утратил цветность и стал черно-белым. Потом я подставлял Джесси свое карманное зеркальце кокаиниста, посмотри, предлагал, какие у тебя румяные щеки. Она подходила к столу, держа в обеих руках по ложке.
Что у нас сегодня, спрашивала она.
Ничего еще не готово, отвечал я, а ты уже с ложкой. Даже с двумя.
Что у нас, настаивала она.
Рис с Кантом, отвечал я.
Ах нет, только не с Кантом, негодовала она. Давай лучше с Ницше. Кант у нас был вчера.
Именно так, отвечал я, и Кант еще не кончился. Нам надо сначала управиться с ним.
Она стонала, бросала ложки на стол, а я отправлялся в комнату за книгой.
Мы ели прямо из миски, я – сидя на стуле, а Джесси – стоя рядом. Книгу я держал раскрытой рядом с миской. Время от времени зернышки пролетали мимо рта и приземлялись на строчки.
«Основные труды Канта, – читал я вслух, – принадлежат не только к самым содержательным, но и к самым трудным сочинениям всемирной литературы».
Ах, сетовала она, это не настоящий Кант, это всего лишь ароматизировано Кантом!
Разумеется, отвечал я. Настоящего Канта не усвоишь вместе с рисом, он слишком неудобоварим.
Тогда уж с таким же успехом мы могли взять и Ницше, с набитым ртом отвечала она.
И от Ницше у нас есть всего лишь ароматизатор, говорил я.
Я поднимал книгу в воздух – это была «Краткая всемирная история философии». Она смеялась так беззаботно, что половина зерен вылетала у нее изо рта, и смеялась она так за нашим ужином частенько, но все равно кое-что успевала проглотить, и хотя ела она всего один раз в день, это было лучше, чем ничего, я оставался доволен, а лицо ее все розовело и розовело.
Клара завалилась в проем между входной дверью и стеной, и когда дверь отворяется – а отворяется она внутрь, – падает набок и не может даже выставить локоть, чтобы, опершись на него, вернуться в прежнее положение. Я прячу свой джентльменский набор кокаиниста, только что распакованный, обратно в брючный карман, перевожу Клару в вертикальное положение, заставляю и пса подняться на ноги и выпроваживаю обоих на улицу. Женщина с детской коляской, выходящая из дома, отталкивает мою руку, когда я хочу помочь ей перенести коляску с крыльца на тротуар. С опозданием соображаю, что нам не хватает разве что шапки у ног, чтобы сойти за нищих. Женщина с коляской удаляется на максимальной скорости. Я забочусь о том, чтобы Клара не рухнула наземь, пес отползает в тень, я жду, пока фасады домов не перестанут качаться, наплывая на нас приливной волною, и включаю диктофон.
23
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ
По субботам и воскресеньям я уходил из дому точь-в-точь как в будни, разве что возвращался вечером пораньше, но никогда до полседьмого. Мне хотелось приучить Джесси к определенному ритму, чтобы иметь возможность положиться на то, что она окажется в состоянии управляться с собой в дневное время, пока я работаю. В освободившиеся таким образом часы я наведывался к себе в квартиру на Верингерштрассе, где меж тем уже начало попахивать запустением. Переодевался, забирал рубашки из прачечной и костюмы из химчистки и еще на пару часиков наведывался в контору, чтобы как минимум продемонстрировать добрую волю. Мне было понятно, что я в некотором роде схожу с дистанции. Краем уха я слышал, что возникло какое-то новое дело, связанное с Балканами, то есть по моей прямой специализации, и что Руфус пару раз отменял свои университетские лекции, чтобы слетать в Албанию. Он не приглашал меня с собой, и я даже не знал, что у него там за дела. Когда мне случалось по оплошке задуматься над тем, что со мной происходит, я впадал в панику. Не раз возвращался я к мысли о необходимости сосредоточиться на работе, вновь начать засиживаться в конторе до десяти или самое меньшее девяти. Но ровно в шесть перед моим мысленным взором всплывал образ Джесси, одиноко притулившейся к двери в пустой квартире, ожидая меня, а после семи мне было и вовсе не усидеть на стуле. Я хотел обсудить это с Руфусом, но мне было ясно, что Джесси от кого-то скрывается, и пока я не выяснил, что с ней произошло и кто в этом замешан, нельзя было говорить никому, где она находится. Когда я однажды услышал из ее уст имя Руфуса, меж ними словно бы разверзлась пропасть, и непонятно почему у меня росло ощущение, что я должен сделать выбор. Впервые в жизни я попал в ситуацию, в которой не мог довериться Руфусу.
Улица пахнет раскаленным асфальтом и выплюнутой жвачкой. На пару минут покидаю Клару и пса и покупаю бутылку воды в супермаркете на углу – в том самом, где всегда покупал рис для Джесси. Наливаю минералки в ладонь и брызгаю Кларе в лицо. Пузырьки газа на какую-то долю секунды остаются на коже, смахивая на стеклянных мух, потом лопаются. Набираю пригоршню минералки и для пса, он слизывает мощными толчками большого языка, а голову поднять все равно не может. Отдельные пешеходы, качаясь, проходят по улице и исчезают в подъездах, про которые мне известно, что там прохлада и кафель, что пол под почтовыми ящиками усеян рекламой и выход во двор заставлен трехколесным велосипедом. Я чувствую себя одиноко.
Клара, говорю я, с самого рождения в голове у меня какой-то шум, объясняющийся единственно тем, что я живу на свете, и он столь же невыносим, как царапанье длинным ногтем по грифельной доске. Иногда, если все вокруг стихает, этот шум усиливается и от него уже никуда не денешься.
Не думаю, что она меня слышит.
Жил да был учитель арифметики, говорю я, который вечно писал мелком величиной с горошину, а я сидел в классе и глядел как загипнотизированный на его чересчур длинные ногти, которыми он удерживал мелок, чертя им дуги и линии слева направо через всю доску. Геометрические фигуры, получавшиеся у этого учителя, были зеркалом моего сознания, диаграммами истошных воплей.
Я хочу наговорить эти предложения на диктофон, но, когда включаю его, весь пассаж уже улетучился из памяти, за исключением двух слов, которые я бессмысленно повторяю: истошные вопли, истошные вопли.
А ты сегодня ела, спросил я.
Да, сказала Джесси.
Я осторожно задрал ей футболку, полюбовался пару секунд безмятежным пупком, чистым, как перламутровая изнанка морской раковины, и прижался носом к ее животу.
Что ты делаешь?
Однако она не оттолкнула меня.
Выясняю, что ты сегодня ела.
Что ж ты, это сквозь кожу учуешь?
А вот и учую!
Да и впрямь чем-то пахло, какими-то цитрусовыми; к счастью для меня, она, когда ела, непременно сажала пятна себе на одежду.
Апельсины, сказал я.
Верно, радостно вскричала она.
Кивнув, я отпустил край футболки. А когда отвернулся и твердым шагом отправился в прихожую снять с гвоздя пиджак, она крикнула мне вслед, как какая-нибудь венская шалава:
Умудохал раздолбай, хоть ложись да помирай!
Я тут же подыграл ей, превратившись в эдакого субчика в кожаной куртке с банкой-другой пива в кульке и со свежепомытым «эскортом», припаркованным у входа в комнату.
Гусары с дам денег не берут, откликнулся я и, чеканя шаг, прошествовал на кухню, к портфелю, в котором уже несколько недель не держал бумаг, но только, как, например, сегодня, пакет киви. Достал один плод и протянул ей.
Бери, сказал, и садись в машину.
Она подошла ко мне, щелкнула невидимой дверцей, и вот мы уже на самом деле помчались вниз по лестнице. По дороге она надкусила мохнатый плод, даже не отклеив овальную отметку импортера. Проглотила вместе с нею. О том, чтобы очистить киви, не могло быть и речи, все удовольствие заключалось в том, чтобы вгрызться в него, как в мышь. В равной мере и апельсины нравились ей только потому, что можно было, как кожу, отслаивать белую внутреннюю оболочку.
На улице нам в лицо задул холодный ветер, срывающий листья с ветвей. То и дело маленькой зеленой звездой о землю ударялся каштан. Рядом с Джесси я воображал, будто осень и зима всегда были моим любимым временем года; я заранее предвкушал прогулки по Пратеру, шорох палой листвы под ногами, пока над головой среди золотых куполов деревьев проплывают по небу гондолы колеса обозрения, большие и красные, как трамваи, ходящие в центре города. А в декабре я упакую Джесси в толстый пестрый свитер и мы покатимся с нею по первому снежку.
Можно до тебя дотронуться, спросил я.
Нет, сказала Джесси.
Хорошо, тогда пойдем поедим.
В Обедворец, сказала она.
А где это, спросил я.
Рядом с Картофельным Капищем, сказала она, напротив Церкви ветчинистов седьмого дня, за Кафедральной пиццерией и Полумесяцем Пахлавы.
Я рассмеялся, ей и впрямь было все равно, куда мы отправимся, она там так на так ни к чему не притронулась бы, но мне требовалась нормальная еда хотя бы раз в неделю.
Сперва ей захотелось пройти через парк, хотя это и было в любом случае не по дороге. Повсюду в аллеях пахло людьми, не только детьми и пенсионерами, но людьми всех возрастов и рангов, а еще, пожалуй, осенью и сладкой ватой.
Когда Джесси повернулась ко мне, я обнаружил у нее на правой щеке только что просохшую слезу.
Почему, спросила она, тебе все время хочется ко мне притрагиваться?
Это был трудный вопрос, и заранее заготовленный ответ у меня отсутствовал. Потому что это приятно, скованно сказал я.
Тебе, может быть, сказала она. Но не мне.
Строго говоря, я это знал, тем не менее из ее уст эти слова стали для меня шоком. Я почувствовал себя поставленным на место, и это еще в лучшем случае.
Тебе что, НЕПРЕМЕННО нужно дотрагиваться до женщин?
Нет, поспешил я с ответом.
Это хорошо, сказала она, потому что я с тобой НЕ МОГУ. Но ты должен все равно со мной оставаться. Потому что больше у меня никого нет.
Каждое ее слово причиняло мне боль, словно бритвой полосуя живот. И бессмысленно было бы ей что-нибудь возразить. Я заставил себя встряхнуться.
А как там Росс, спросил я.
Герберт и Росс, сказала она, убьют меня, когда найдут.
Я все время терял нить разговора, глаза Джесси были слишком широко раскрыты, она чересчур часто дышала, а ко мне, как назло, привязалась мысль о том, каково бы оно было – спать с нею. Впервые я подумал об этом с такой определенностью и почувствовал себя извращенцем, хотя ей было двадцать шесть лет и она не состояла со мной в кровном родстве.
Не преувеличивай, сказал я. В конце концов, они тебе отец и брат.
Сейчас уже нет, ответила она, к сожалению.
Мы присели на лужке, послушали птичек, детишек и собачек, резвящихся в некотором отдалении от нас на газоне. День был как день.
Можешь, конечно, не верить, после некоторой паузы сказала Джесси. Но ведь Шершу они убили. И тебя скоро тоже захотят.
Что же вы такое натворили, прошептал я.
Она не ответила. Стала, не вырывая из земли, заплетать траву в косички.
Куупер, сказала она потом, одной мне не выпутаться.
Я лег на спину, закрыл глаза и почувствовал, как второстепенно все, о чем мы толковали. Сцепил руки и принес клятву лугу, небу и деревьям никогда не оставлять Джесси.
Кончай с этим, говорит Клара, не могу слышать такой херни.
Меня удивляет, что она вообще в состоянии воспринять хоть что-нибудь, не говоря уж о том, чтобы пуститься в препирательства, и сказанное ею меня бесит. Ее голова так запрокинута, что артерии, пульсирующие на шее, кажутся натянутыми электропроводами. У меня возникает искушение надавить на них большим пальцем и посмотреть, что выйдет.
Похоже, говорю, ты только что сказала, что мне следует прекратить наговаривать на твои паршивые кассеты?
Мне плохо, шепчет она.
Это я уже слышал, говорю.
Нет, говорит она, я хочу сказать: по-настоящему плохо.
Дорогая, говорю, я все же дорасскажу этот эпизод до конца, а потом…
Прошу тебя, молит она, успокойся. Это от тебя мне так плохо.
Я вообще ничего не делаю, говорю.
Похоже, меня вырубают, говорит она, причем ты держишь палец на кнопке.
Мужчина всегда виноват, говорю, а женщина страдает. Повелось испокон веков.
Умоляю тебя, говорит, пощади.
Отворачиваюсь от нее. Она спятила.
Знаешь, сказала Джесси, золотые рыбки такие глупые.
Я открыл глаза. Высоко-высоко в небе вились птицы, снизу казавшиеся инфузориями в объективе микроскопа. Джесси сидела прямо и выглядела вполне включенной. Я не понимал, спал я только что или всего лишь видел сон наяву. Так или иначе, мы по-прежнему были в парке, я вспомнил, что мы собрались было в ресторан и что, кроме того, я хотел ее о чем-то спросить.
Золотые рыбки, сказала она, снуют туда-сюда по аквариуму, на обратном пути они уже не помнят дорогу вперед, а на пути вперед забывают дорогу обратно.
Лежа я достал из кармана сложенный лист бумаги, это была цветная ксерокопия газетной страницы, и на фотографии красовалась поп-певица Цеца, являющаяся одновременно владелицей нескольких югославских и албанских кредитных институтов, она была окружена восемью детьми, лишь один из которых – и я не знал какой – был ее собственным. Чуть в сторонке стоял ее муж Аркан – стоял, нагло ухмыляясь в объектив.
Джесси, спросил я, ты когда-нибудь видела этого человека не на снимке, а в жизни?
Я подметил вороватый стремительный взгляд, который она бросила на фотографию.
Потому что им кажется, будто они в море, сказала она.
Я вновь сложил листок.
Золотые рыбки живут в пресной воде, сказал я.
Она нагнулась ко мне, при этом все ее лицо оказалось занавешено волосами.
Ты ничего не понимаешь, страстно сказала она. Золотые рыбки такие глупые, им невдомек, что есть разница между пресной водой и соленой.
Не чета тебе, сказал я.
Она запрокинула голову и расхохоталась во все горло, при этом ее раскрытый рот заиграл вечерним светом, разумеется из-за золотых пломб. Небо над нами было светлое, молочно-белое, словно мы смотрели на него сквозь стакан из-под молока. Потом она протянула руку смахнуть волос у меня со лба, задержала ладонь у меня на щеке, наклонилась еще ниже, чтобы поцеловать меня куда-то в краешек брови, потеряла равновесие, рухнула на меня, и ее губы соскользнули с моего виска в сторону уха. Не шевелясь, я скомкал ксерокопию и выбросил ее на траву. Пусть все они убираются к черту – и птицы, и лающие псы, и резвящиеся дети, и молочно-белые вечерние небеса, и Аркан пусть тоже убирается со всеми цветными ксерокопиями на свете. Мой рот расползся в ухмылке, словно в него откуда-то сбоку вставили банан.