355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юхан Борген » Избранные новеллы » Текст книги (страница 20)
Избранные новеллы
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Избранные новеллы"


Автор книги: Юхан Борген



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Может, тут я заблуждаюсь, человеку вообще свойственно заблуждаться. Интересно, что думает такая современная барышня при виде этой старой картины с лосем, которая висит над диваном, при виде старой этажерки, которая шатается под грузом книг? Значит, такой уж вкус у старика, думает она, сказывается пролетарий... хотя, наверное, ей чужд снобизм. Ох уж эти мне старые бунтари, должно быть, размышляет она, на поверку они самые консервативные из всех, увязли по уши в мелкобуржуазном быте, не то что мы мы и привыкнуть к нему не успели, с ходу отвергли его. Но и это легенда. Да что там, человек должен вписываться в образ, это самое меньшее, что он может сделать, коль скоро ему оказывают честь и берут у него интервью. Что ж, должно быть, в какой-то мере я оправдал легенду. Уж старый лось над диваном постарался за меня, как мог.

Вот и сейчас я сижу на диване под картиной с лосем и изо всех сил пытаюсь вписаться в образ, можно сказать, вжиться в навязанную мне модель из слов. Не удивлюсь, если эта энергичная барышня вдруг позвонит и спросит меня о чем-то. Наверное, у нее концы с концами не сходятся. А редактор ее навряд ли нынешние редакторы столь сильно отличаются от редакторов наших времен, – уж верно, сидит за своим столом и уже занес меч: сокращает и правит. "Послушайте, барышня (может, и он тоже назовет ее барышней, должно быть, и он немолод), пора бы, кажется, понимать: у вас получился совсем иной образ, да, да, совсем иной, чем все мы ожи..."

Но тут он вдруг быстро оглядит молодую женщину и преисполнится великодушия. "Факты нужны, – скажет он ей по-английски: "Facts!" (хотя тут я, может, угодил пальцем в небо, может, он, напротив, сторонник всего норвежского?), – надо придерживаться фактов..." И тогда он немножко, а это значит – изрядно, подсократит статью, подретуширует образ. Он скажет: "Нет-нет, я вовсе не призываю вас списывать с книг – с той самой, про "Золушек", или с этого "Кто есть кто", только вот как узнаешь, кто есть кто?" Да, возможно, что именно это он ей скажет, да в придачу начнет философствовать, ничего, в сущности, при этом не думая, просто он слишком долго был в игре, как теперь принято говорить. Но все же и он, странное дело, подкинул ей тот же вопросик, он вообще-то ничего не хотел этим сказать, просто так выговорил несколько слов, но они запали в душу молодой журналистки, должно быть, она и прежде не раз задумывалась над этим, да только вряд ли подолгу, в редакциях всегда такая спешка, уж что-что, а думать журналистам некогда. "Беда, простаивает типография! Линотипист Эвенсен сидит сложа руки. Так что живо давайте поворачивайтесь, но помните: нам нужны факты, факты, мы не можем заполнять газету раздумьями о смерти!"

И правда, зачем бы им заполнять газету раздумьями об участи стариков? Да скормите вы их волкам, стариков этих, только, разумеется, так, чтобы никто не заметил. Когда чествуют стариков – это уже почти некролог. Но вот этот старик к тому же изменил свой взгляд на жизнь, несомненно! А все сомневающиеся – наши враги, запомните это, барышня! Сомнение само по себе гибельно, и если вдруг задумаешься: "А как, в сущности, узнаешь, кто есть кто?" – ты уже конченый человек, безвозвратно увязший в болоте индивидуализма! Скажите на милость – "состояние души"!..

Так, сейчас поглядим, вот нас и напечатали! Учтиво, без проволочки прислали газету на дом с курьером. Итак: "От арестанта – до столпа общества. Юбилей "Золушки".

– И вы совсем не страшитесь смерти?

– Вряд ли это много страшнее, чем вырвать зуб, – отвечает наш почтенный, убеленный сединами собеседник, приветливо улыбаясь корреспонденту. Он сидит на семейном диване под картиной, на которой изображен лось, стремительно выбегающий из лесной чащи. Символ былого бунтарства. Седовласый воитель, в свое время подвергавшийся жестоким преследованиям, кажется, примирился с обществом, которое некогда собирался ниспровергать.

– У нас великолепная молодежь, – улыбаясь, заявил он в ходе нашей беседы. – В мое время рабочая молодежь переживала революционную ситуацию, продолжает он, но тут же оговаривается: – Ах, нет, революционная ситуация давно утратила "актуальность".

Мы позволяем себе деликатно заметить, что он чудо как молодо выглядит.

– Никакого чуда! – скромно протестует он. – У нас была трудная жизнь, но лишения и тяжкий труд никому еще не вредили.

– Пусть жизнь идет своим чередом! – на прощание заявляет он нам. – Не погибать же нам всем оттого, что столь многое гибнет у нас на глазах! Как-никак, а мы живем в обществе, где существует свобода слова! Человек может сказать все, что он думает.

С этими словами седовласый воитель проводил нас до двери".

Декабрьское солнце. Перевод С. Тархановой

Он вышел в раскрытую дверь самолета, и прямо в глаза ему ударило низкое декабрьское солнце. Кто-то энергично подхватил его под руку – стюардесса. «Спасибо, спасибо», – пробормотал он, пошарил ногой в поисках верхней ступеньки и, нащупав ее, сказал уже сердечней: «Спасибо вам за внимание!» Он даже отважился оторвать от перил руку и, вполоборота повернувшись к женщине, приподнял шляпу. Ее ласковое «И вам спасибо!» на какой-то миг согрело его теплой радостью.

Но когда он спустился вниз на асфальт и нужно было просто идти вперед, он вновь слегка потоптался на месте. Низкое солнце по-прежнему било ему в лицо.

– Разрешите помочь вам?

На этот раз – мужской голос справа. Он с трудом выдавил из себя:

– Нет, премного благодарен, я сам.

Мужской голос воплотился в силуэт, проплыл мимо. Старик подумал, что, наверно, ответил не очень любезно, и сказал в пространство: "Я вполне справлюсь сам, премного вам благодарен". Но, должно быть, человек, желавший ему помочь, не услышал его, и потому он тихо повторил, будто стремясь убедить самого себя:

– Право, я отлично справлюсь сам. – И вдруг, уже с раздражением: – В самом деле, почему бы мне не справиться самому?

Здание аэровокзала заслонило от него солнце. В тени было как в прохладной воде. Четко вырисовывались очертания привокзальных строений. Проклятое декабрьское солнце. Он не произнес этого вслух, сказал лишь про себя, и уже совсем сердито повторил в мыслях: проклятое декабрьское солнце, из-за него бредешь вслепую. Прилетаешь сюда с юга, из края, где солнце всегда стоит высоко, из тепла, и тебе прямо в лицо бьет проклятое норвежское зимнее солнце. Возвращаешься домой после четырехмесячной отлучки загорелый, поздоровевший, сказать по правде, снова чувствуешь себя молодым, по крайней мере моложе прежнего, да что там, моложе, чем когда-либо раньше, и, уж во всяком случае, моложе, чем на протяжении многих последних лет, – и сразу прожектор этот бьет тебе прямо в лицо, и люди воображают, будто тебе сто лет и ты без пяти минут покойник. От гнева его бросило в жар и перед глазами заплясали красные полосы, хотя теперь кругом была тень; и снова пришлось остановиться и передохнуть. Спутники его по рейсу уже ушли далеко вперед, они исчезли в лестничном проеме, который вел к туннелю и оттуда – в большой зал, где выдавали багаж.

И опять же: что они все лезут ему "помогать"! Он наизусть знает все, что надо делать, сколько уж лет он пользуется самолетом, бумажник держит всегда в правом внутреннем кармане с "молнией", ключи – в левом кармане пиджака, билет – в правом кармане пальто, все на своем месте; он не из тех, кто вдруг начинает искать то одно, то другое, задерживая остальных пассажиров, не из тех, кто беззаботно сидит до последней минуты, а потом, спохватившись, роется в сумках, портфелях, карманах. Всех этих нелепых людишек, которых никак не приучишь к порядку, он знал как облупленных, они неизменно попадались ему в каждом рейсе, в каждой поездке, в аэропортах, на железнодорожных вокзалах, в морских портах, наконец, – все это несносное племя нерях, оставляющих свои книги в пустых горных хижинах, забывающих брать с собой в дорогу паспорт, всюду роняющих на пол газеты.

Его попутчики преспокойно скрылись в туннеле. И только он один, самый бывалый и самый аккуратный из всех пассажиров, вдруг замер и оробел перед несуществующим красным светом, светом, созданным им самим, порожденным его взбудораженным мозгом, – какой позор! И какая несправедливость! Взять, например, эту самую стюардессу с ее профессиональной любезностью – почему именно его удостоила она своим вниманием? Ведь, кажется, он ни разу не споткнулся, ни на миг не задержал других пассажиров, не лез вперед – он лучше всех знал порядок и соблюдал правила игры. Такой сокрушительный удар солнце прямо в глаза, – тут любой может замешкаться, пусть только на секунду, да нет – на десятую долю секунды. "Разрешите помочь вам?" Конечно, она вовсе не так сказала, точнее, она этого не сказала, но разве не это имела она в виду: "Давай-ка я помогу тебе, несчастный старик, похоже, у тебя кружится голова", а у кого не закружится голова после четырех часов полета? И еще это проклятое солнце прямо в глаза, нет, конечно, она ничего не говорила, но разве не это имела она ввиду?

"Нет, благодарю покорно, пусть только никто не вздумает меня встречать" – по крайней мере так он сам говорил или думал всего четыре месяца тому назад. Он говорил это год за годом, насколько он мог вспомнить, в ту пору, когда у него еще был кто-то, кто пожелал бы его встретить. "Пусть никто не вздумает меня встречать, пусть никто не провожает меня, нет ничего хуже этих проводов и встреч, когда – надо или не надо – машут друг другу рукой, будто продолжая разговор, который давно иссяк". Каждая минута подобной получасовой пытки исторгала у него стон. "Может, выпьем кофе? А не хочешь ли бутерброд?" Нет, черт побери, не хочу я вашего паршивого кофе, и нет никакой нужды совать человеку бутерброд только потому, что он уезжает. И вообще, совершенно незачем притворяться, будто прощаешься друг с другом навеки; хоть бы и так, какой толк от того, что будешь махать платочком и кривляться лишь потому, что один остается внизу, на земле, а другой поднимается в воздух? Непреложный ритуал прощания сделался мукой, тогда как это час радости и свободы, смысл которого извратили зачем-то, уверяя, будто разлука непременно связана с болью. Почему бы путешественнику не тешить себя иллюзией необратимости разлуки, неважно, правда это или ложь, пусть даже никто не хочет этой разлуки – все равно, почему бы не насладиться ею? Жизнь состоит из мелких отдушин, из внезапных потуг сбросить цепи. "Закройте двери, займите свои места" – или, кажется, странным образом, наоборот? самые прекрасные слова в нашем языке. Но так говорили во времена поездов, давным-предавно. Сколько лет уже он не знал этих встреч и разлук. И прекрасно.

Где-то сзади зарокотал самолет – старик вздрогнул. На миг все поплыло перед ним: ангары, башня; даже летное поле вздыбилось вдруг волной, но тут же вернулось на место. Да и сам он тоже вернулся к своему месту – при этой мысли он улыбнулся невольно. Гнев. Приступы старческой раздражительности по любому мелкому поводу – от них тоже он в свое время бежал, хоть, разумеется, это еще не все – было другое. А теперь он вернулся, и прежнее началось сначала. Он вновь почувствовал, что улыбается – вялое признание давней и непререкаемой истины. Но коль скоро он признает ее, значит, он с ней примирился. И опять же: при чем здесь старость? Стоишь на летном поле, только что возвратившись на родину, и вдруг забылся, на миг потерялся разве это не случалось с каждым сотни раз в юности, в детстве: "Где ты был? Что ты там делал? С кем ты там был?" Не так просто все это, как может показаться.

А впрочем, все очень просто. Мальчишке ничего не стоит потеряться, сколько бы лет ему ни было.

Потеряться... Слово это вцепилось в него и не отпускало, а он между тем шагал сквозь освещенный мрак туннеля к багажному отделению. Еще в самолете он прочитал в газете, что 17 американских рабочих погибли в туннеле под озером Мичиган – вот уж потерялись так потерялись. Ему самому не раз случалось работать в туннелях, когда он служил инженером на промыслах, и чувство потерянности от того, что ты заперт под землей, было ему хорошо знакомо. Странное ощущение – не только страх, временами даже смутная удовлетворенность: наконец-то ты определился на место, так порой доволен местом своим человек в любом сообществе, будь то семья, или круг друзей, или на худой конец мужской клуб; живя в Лондоне в свое время, он был членом подобного клуба: все сидят, утонув в низких креслах, будто каждый в своей берлоге, и каждый отгораживается от других газетой, но при этом обитатели берлог – все сплошь люди с достатком, уже одним присутствием своим связаны друг с другом, хотя каждый из них, будто в коконе, замкнут в своих раздумьях, воспоминаниях, планах и надежно защищен ими от братства, которого и хочет, и не хочет. Так было.

Но вот эти минуты в уютном туннеле на пути к багажному отделению с его залом, залитым ослепительным светом, минуты эти властно заслонили былое время исчезло. Облегчение при мысли, что главное – позади, по обыкновению пришло к нему, как только выявилась искусственность недавнего принудительного общения. Смутная удовлетворенность переросла в радостное возбуждение, когда со своей легкой желтой кожаной сумкой он благополучно сошел с эскалатора; кстати, и сумка – тоже знак отказа от ненужных забот. Вот они, бойкие его спутники, вот они стоят и переминаются с ноги на ногу, дожидаясь своего барахла. Зачем таскать с собой багаж, когда ты можешь позволить себе всякий раз бросить это старье и купить новое? Поначалу это истинная революция для человека долга, человека порядка. Ну и что? Время долга теперь позади. Есть долг желанный и долг постылый. Семья, друзья – как мило все это и как знакомо, слишком хорошо знакомо и потому немило. Все это ждет его попутчиков: квартиры, замкнутые, как клетки, и раскрытые объятья: "Доволен поездкой, милый?"

В ярком свете дня он стоял, дожидаясь такси, и опять декабрьское солнце больно било в глаза. Его всего передернуло при мысли о квартире на Риддерволлсгате, доставшейся ему после развода: зачем спешить туда, ведь там его никто не ждет. Унылый письменный стол, украшенный лишь случайным набором предметов: семейством бронзовых львов, реквизитом минувших времен, чернильницей, подставкой для ручек – злосчастными ценностями, которыми неизменно награждают всякого, кто долго и успешно служил, нелепо отдав весь свой век какой-нибудь фирме с филиалами во всем мире, лишь готовящими людям погибель. Кресла и шкафы, ковры и безделушки, предметы искусства и туалета звенья тяжелой цепи, приковывающей человека к месту; книги рядами на полках, все эти книги, что стоят спиной к человеку. На всех вещах – печать конечного, а вот он... разве он по-прежнему не в пути? "В центр", – приказал он шоферу.

И снова невольно улыбнулся, очутившись в довольно-таки провинциальном центре небольшой нашей столицы, что называется, налегке (наличие маленькой дорожной сумки лишь подчеркивало, сколь легок он на подъем, нимало не обременен поклажей): сейчас он может зайти, куда только пожелает.

День был еще в разгаре, отсветы всепожирающего солнца молниями стреляли из окон домов пониже к гавани. А сам-то он хорош: стоит в центре "родного" города и ведет себя как чужак, как какой-нибудь турист, еще не добравшийся до места назначения. И к тому же он голоден; он никогда не ест этих жалких синтетических блюд, какими потчуют в самолетах... Так-то! Риск, что он встретит знакомых, сейчас совсем невелик, если только не заходить в так называемые фешенебельные рестораны – впрочем, немногие уцелевшие заведения высшего класса ныне сосредоточены в основном на Канарских островах.

Высоко подняв воротник пальто и надвинув на глаза шляпу, он легким шагом прошел в один из мрачных переулков вблизи тупикового вокзала и сразу наткнулся на кафе, которого прежде никогда даже не видел, – должно быть, один из темных притонов того провинциального увеселительного мирка, который стремится к внешней благопристойности.

Обстановка мгновенно заворожила его. Он сощурился, вглядываясь в полумрак, царивший за гардинами из деревянных бус. Темнокожий метрдотель, блеснув жемчугом зубов, усадил его, покорного, точно в гипнотическом сне, за столик со скатертью кроваво-красного цвета. Ризотто будто огнем обожгло ему нёбо, и он запил его крепким бургундским. Все, стало быть, шло своим чередом еще до того, как он нацепил на себя очки и взял в руки меню, оформленное в ташистской манере. Мимо бесшумно скользили официанты в иссиня-черных, как ночь, пиджаках, одну за другой опуская на стол мисочки с соблазнительными закусками. "Не то что дома на Риддерволлсгате!" – пробормотал он, наслаждаясь сладостью греха. Он вдруг уронил на ковер очки.

– Разрешите помочь вам?

Узкая мужская рука протягивает ему очки. Змеиная фигура мужчины возникла не то из-под земли, не то из джунглей несчетных столиков под приглушенными огоньками ламп.

– Премного благодарен. Без очков, знаете ли...

Слова тонут в полумраке.

– Кто не терял очков! Не возражаете, если я на минутку присяду?

Откуда-то, точно с неба, появился стул.

– Что вы, нисколько! Я сейчас скажу официанту...

Излишняя забота. Официант в иссиня-черном костюме тут как тут с бокалом в руках, в глазах молчаливый вопрос.

– Прекрасно. Налейте моему гостю вина!

– Нет-нет, что вы, ни в коем случае... впрочем, раз вы настаиваете, вы необычайно любезны!

– Сказка!

– Простите? Не понял.

– Нет, ничего.

Сказка. Благостное, давно забытое чувство.

– Как я понимаю, вы возвратились из дальних стран. Об этом говорит ваш загар...

Сказка все это. И ведь не только приятно – увлекательно даже.

– Да, лучше юга нет ничего!

А между тем уже начали вторую бутылку.

– "Шамбертен". Что может быть лучше "Шамбертена"! А теперь я хочу вас поблагодарить и откланяться. И без того я злоупотребил...

– Нисколько... Я и впрямь только что возвратился на родину, как вы совершенно правильно догадались. А может, нам пригласить сюда вашу компанию, вон с того столика...

– Вы необычайно любезны! Кстати, разрешите представиться. Моя фамилия...

Вежливый жест руки. (Интересно, что за роль я сейчас разыгрываю?)

– К чему фамилия? Я и сам для себя чужой.

– Прекрасно вас понимаю. Вы еще не почувствовали себя дома. К тому же, возможно, вы одиноки...

– Да, я одинок. Так как насчет вашей компании?..

Он снова один. Несколько долгих секунд один за столиком, который вдруг будто опустел. Все долгие секунды сумятица в мыслях. Сейчас еще можно уйти, можно просто встать и уйти, будто ему вдруг стало дурно, и вновь очутиться на улице. В мыслях он уже вышел и очутился на улице. А сам между тем продолжал сидеть. Стены с обоями под золото излучали мягкую музыку. Восточную музыку. Он мог бы сейчас же выйти на улицу. Но он продолжал сидеть.

– Послушайте, официант...

А бутылка уже стоит на столе. Сказка.

Дамы отнюдь не лишены обаяния (такие разные, но весьма привлекательные, каждая на свой лад, а впрочем, мне-то что?).

– Итак, я уже говорил: добро пожаловать к моему одинокому столику (зачем только я кокетничаю своим одиночеством, разве не знавал я женщин в разных концах земли!).

Обернувшись к широкоплечему предводителю всей компании – прямой антипод тому, другому, узко-змеиному, – говорю:

– Мне кажется, будто я где-то вас видел – может, на снимке в газете...

Смех. Широкоплечий скромно пробормотал:

– Да, кто-нибудь уж непременно тебя узнает, – но дамочка в белой шубке тут же оборвала его. Назвали имя боксера, некогда знаменитого, известное имя, но совсем неизвестное старику – впрочем, оно так же внезапно пропало, как и всплыло.

– Да, конечно, иногда, знаете, забываешь имена, уж вы меня извините (к чему этот униженный лепет, к чему вообще весь этот спектакль, моя нелепая роль?)...

– Нет, уж это вы должны нас извинить!

Это сказала другая дама, та, что повыше и пополней, в красном платке (он ей совсем не к лицу, впрочем, мне-то какое дело?).

Широкоплечий учтиво протягивает зажигалку. Повод для очередного невнятного бормотания, которое опять же мгновенно прерывает дамочка в светлой шубке (право, она похожа на кошку, на сиамскую кошку):

– Мы, можно сказать, пришли и навязались человеку!..

– Что вы, нисколько! Это же была моя идея! На редкость удачная идея!

– Неужели у вас и вправду нет близких?

(Черт побери, что я наговорил им про свое одиночество, мы же совсем незнакомы!)

– С годами, когда стареешь, легко обрываешь все узы. Старость, знаете ли...

Все громко протестуют, поднимают бокалы.

– Послушайте, официант...

Человек в костюме цвета южных ночей тут как тут. Глаза уже не спрашивают ни о чем.

– ...словом, это я должен вас благодарить...

Слова, слова, потом сплошной гул. Он сидит за столиком, он душа общества. Силится взглянуть на себя со стороны. Неожиданная ситуация, он сам удивлен. Но приятно, чрезвычайно приятно. Приятная отсрочка, чтобы только не возвращаться домой. К чему все это? А ни к чему. Просто легкомысленный зигзаг по пути домой. К чему только? А ни к чему. Старый человек вернулся домой, да, что я хотел сказать? Впрочем, я так много уже всего сказал, так доверительно говорил с этими людьми... А, не все ли равно, чего только порой не сболтнешь, еще раз: за ваше здоровье! Я вот что хотел сказать: представьте себе, пожилой господин щурится, глядя на солнце, на это проклятое декабрьское солнце холодного севера... почему бы ему не завести новых друзей, все на свете меняется, да, прошу вас, принесите еще вина, бутылку этого самого "Боллингера", разумеется, "Боллингер магнум", ага, видите? Вот она уже перед нами, в ведерке со льдом! Так я что хотел сказать, друзья мои? За ваше здоровье! Был очень рад познакомиться, то есть почему это – был? Я и сейчас рад сердечно... Вы молодые люди, люди совершенно другого... впрочем, неважно... что это я говорю, вздор какой-то, хотя если взглянуть на дело с другой стороны... Конечно, я еще владею собой... до известной степени, разумеется... все в жизни отпущено нам до известной степени. И всему приходит конец.

Он сидит, размышляет, а они все говорят, говорят. Сплошной гул голосов. Все говорят не смолкая. А сам он – произнес ли он только что речь или лишь думал все это? Нет, он еще владеет собой, он сейчас задумался, он думает, что всему приходит конец. Он думает, что... как вы сказали – хорошо бы продолжить? Нет, знаете, наверно, уже не смогу... вы предлагаете... на частной квартире?.. У себя дома? Вам тоже надоела эта музыка, которую излучают стены, не правда ли? Ах, ну в таком случае... вы очень любезны... и вы говорите, машина нас уже ждет? Ну что ж, отчего же не гульнуть немножко еще, да еще рюмочку опрокинуть, маленькую, совсем маленькую рюмочку...

Декабрьское солнце... Оно сокрушительно ударяет в лицо, стоит мне только подойти к окну. Огромное окно без гардин выходит на юг. Окно выходит на юг, это я вычислил – и еще вычислил, что я здесь уже шестнадцатый день или, может, чуть больше – восемнадцатый. Многое остается неясным. Хотя кое-что я вычислил. Например, что нахожусь в одном из городов-спутников, которыми наша столица окружила себя за все те годы, пока я корпел над бумагами за письменным столом, возился с расчетами и техникой – как у нас в Норвегии, так и в разных уголках мира. И здесь тоже свой мир, и тоже далекий. Географически близкий, конечно, но при этом далекий, во всяком случае для меня: "очень далеко от Риддерволлсгате", как я однажды сказал сам себе. Я оглядываю ряды одинаковых домов, группы почти одинаковых домов, каменные корпуса, чем не природа – крутые горы домов с глубокими лощинами между ними. И здесь свои строительные площадки, я вижу, как работают экскаваторы, хоть их не слышно сквозь двойные рамы окна, вдали – покрытая лесом гора с пятнышками снега то тут, то там, будто белые простынки или носовые платки на зеленом фоне; должно быть, и эту гору тоже со временем снесут, чтобы расчистить место для новых домов и людей, да мне-то что за дело до этого?

Состояние моего духа? Что ж, у меня теперь есть досуг наблюдать за этим. Я спокоен, сравнительно спокоен после долгих приступов раздражения, страха. Да, страха. Я испытал сильный страх, он и сейчас накатывает на меня волнами, перемежающимися ощущением чуть ли не благополучия, во всяком случае, покоя. Хрупкого покоя.

Быстро отвернувшись от окна, я иду к двери. Заперта. Я знаю это. Я давно знаю это. Поначалу я проверял дверь, может, раз сто на дню, затем все реже и реже: рациональность действий определяется логикой. Потому что дверь заперта. Они не выпустят меня отсюда. Здесь, может, даже уютно, комната смесь спальни с салоном; будь здесь гостиница, я даже назвал бы такой номер роскошным. Но здесь не гостиница. Становлюсь посреди комнаты, очевидно довольно уютной, и делаю гимнастику, как делал всегда, год за годом. Я слегка располнел, не люблю этого. Приседаю, выбрасываю вперед руки, еще обороты руками, вращение туловища, затем ложусь навзничь на тонкий ковер, выделываю ногами "велосипед". Законченный ритуал. Встаю, в силу давней привычки бросаю взгляд на запястье, но часов на нем уже нет, и мне это отлично известно. Пальцы правой руки сжимаются сами, так хочется взять ими мой верный "паркер", но в левом внутреннем карманчике пиджака ручки нет. Ручкой можно хотя бы отмечать дни, но у меня нет ручки. Они отняли ее у меня, они все у меня отняли. Паспорт. И его, разумеется, взяли. Я – человек, который любит во всем порядок, но у меня нет паспорта, у меня вообще нет ничего, что удостоверяло бы мою личность. Не то чтобы я сомневался, кто я такой. Молодой человек со змеиной повадкой, которого я привык называть Ужом – в первое время я все просил его вернуть мне мои вещи: ручку, паспорт, деньги, часы, – лишь улыбается своей неизменной улыбкой. Входя ко мне, он никогда не стучится в дверь, а возникает внезапно, неслышно, как тогда в ресторане: всякий раз ему что-то нужно от меня, и он всякий раз добивается своего, мне не хочется думать об этом, по крайней мере сейчас. Меня опять неодолимо тянет к окошку – убедиться, что все же существует некий "внешний мир". А то, что живет во мне, я называю "внутренним миром". Но там, снаружи, мир внешний.

Только бы солнце так не било в глаза. Не в нем, конечно, дело, оно скоро зайдет. Я тут разные мелочи высчитал. Окно выходит на юг. Здешняя квартира (я так и называю ее: "здешняя") находится на восьмом этаже, я высчитал это по щелканью лифта – единственный звук, который доносится до меня, здесь никогда не слышно ни голосов, ни шагов. В первые дни я все рвался к телефону, спорил с ними, пытаясь их уговорить, противился им... как давно это было. ("В чем дело? Кажется, вам неплохо живется у нас?") И правда, в чем-то, может, и впрямь неплохо. Мне никак не додумать до конца этой мысли, будто не с чем сравнить. Странно.

После гимнастики, после прогулки к окну снова выхожу на середину комнаты. Кровь вдруг прилила к голове – может, от разминки; помню отчетливо, что раньше вел себя совсем по-другому, помню приступы ярости, редкие, но бурные, как-то раз я даже разбил вазу. ("Разумеется, мы не станем требовать, чтобы вы возместили стоимость вазы, но, пожалуйста, дорогой друг, больше уж так не поступайте".)

Помню события, которые повторяются то и дело. Приносят на подпись бумаги. "Подпишите!" Что-то жесткое тычут в поясницу – может, револьвер, впрочем, может, мне показалось. Ему то и дело приказывают: "Подпиши!" – и суют ручку... Я теперь стал называть себя "Он". Стою вот посреди комнаты и прислушиваюсь – и вижу, как "Он" стоит посреди комнаты и прислушивается к звукам, которых нет, которых не будет, и "Он" знает это. Я это знаю.

Что ж, оставлю "Его" на середине комнаты; здесь тонкий ковер, справа кровать, над изголовьем приемник, только немой. Оставлю "Его" на середине комнаты, и пусть "Он" там произносит свои фразы – всю мою долгую, наполненную работой жизнь во мне всегда жил кто-то, беспрестанно произносивший фразы. Пусть "Он", например, скажет: "Как-никак я все же не. один на белом свете! Кругом полным-полно людей, жаль, что я прежде не замечал их, покамест еще было можно". Почему бы ему не сказать и другое: "Я уважаемый человек", – самому-то ведь неловко такое говорить? Но "Он" говорит иное – тревожные, зловещие слова: "Я боюсь Ужа и того, широкоплечего, тоже боюсь. Боюсь, а вдруг они стоят за дверью, они всегда входят ко мне без стука". И еще изрекает он вслух почти тайные мысли, вроде: "Хорошо, что никто не стучится в дверь, не входит в комнату, не возникает предо мной, тем и хорош этот миг и следующий, за которыми, может, будут еще и другие много-много секунд радостного избавления".

Вот такие вещи я позволяю себе говорить, то есть "Ему" позволяю. А все же самое страшное – это если они вдруг постучатся в дверь. Тогда – прочь шутки, конец всему!.. И теперь я боюсь, как бы вдруг не раздался стук. Но я не хочу говорить об этом и "Ему" не позволю.

Я все думаю: где только не побывал этот человек, с которым я делю уединение, чуть ли не весь мир объездил, этот многоопытный путешественник, который возвратился домой и дал заманить себя в западню, как какой-нибудь деревенский простак; о таких вещах только в журналах пишут, только обычно все много проще, обставлено не столь хитроумно. Я сам рассказал им, или, может, они догадались, что я человек со средствами, и притом совсем одинокий, никто обо мне даже не вспомнит. Я всегда искал одиночества и обрел его. И был доволен. Пока одиночество в неодолимом порыве не швырнуло меня в когти людей куда менее одиноких, людей из темного мира, не страшащихся, однако, ни света дня, ни яркого солнца. "Внешний мир" объемлет толпы людей. Когда "Он" жил в том мире, "Он" как мог избегал людей: они мешали ему, все мешали ему, "Он", говоря откровенно, и знать их не хотел, разве что походя, в веселый час, воспользоваться людским обществом, а уж потом сразу прощайте! Да, так, должно быть, и жил тот человек, когда еще не был стар.

Только уж как давно все это было! Мне трудно поверить, что "тот человек" – это я. Как-то раз, в один из первых дней в этом доме, я разбил окно: сорвал с себя ботинок и ударил им по стеклу, хотел крикнуть в идиллическую пустоту – пустоту, кишащую людьми. Но на здешних окнах двойные рамы, а в следующий миг он уже подскочил ко мне. Тот самый, Боксер. Удар ребром ладони в затылок. Когда я очнулся, на мне не было ботинок. С тех пор они всякий раз на ночь уносили мою одежду. И стул они тоже забрали, единственный предмет мебели, но это было уже после.

Как-то раз я сказал: "Зачем вы отнимаете у меня все?" Но мне ответили: "А что, разве вам плохо живется?" – или что-то еще в этом роде. А в другой раз сказали: "Непонятно, на что вы жалуетесь". Что правда, то правда, каждое утро мне выдают чистое белье, раз даже мне вернули костюм, и от него пахло знакомым запахом, какой оставляет химическая чистка. В самом деле, не скажу, будто я в тоске, будто я все время в тоске. Наверно, они подсыпают мне что-то в еду, да, безусловно подсыпают, но что я могу против них? Я даже голодовку объявлял, чтобы обрести ясность мыслей, четко представить себе мое положение. Но ведь все равно приходится чистить зубы, и совсем без питья тоже нельзя. Уж не знаю как, но только они оглушают меня каким-то зельем. Прежде я еще пытался отсюда вырваться, однажды даже предложил им крупную сумму, чтобы откупиться от них раз и навсегда, они тогда были здесь оба, хотя нет, это было в другой комнате, в нижней гостиной – просторной, светлой, обитой соломкой гостиной, сверкающей чистотой и обставленной с таким вкусом, который встретишь разве только в японских домах... помню улыбку, с какой они выслушали эти слова, бумагу, которую заставили меня подписать, – письмо в мой швейцарский банк, моему поверенному в Цюрихе: распоряжение о продаже нового крупного пакета акций. Помню, я возразил, что рано или поздно все равно... и помню их улыбку, одинаковую их улыбку, пожалуй даже не лишенную тепла, так улыбаются ребенку, который не ведает, что его ждет, "да, да, конечно, вы правы"; очевидно, "мои" письма переправляли в какие-нибудь дальние края, возможно на Канарские острова или же в Гватемалу, и там опускали в почтовый ящик, у них ведь всюду свои связи. И какой цюрихский маклер станет утруждать себя подозрениями?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю