355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юхан Борген » Избранные новеллы » Текст книги (страница 4)
Избранные новеллы
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Избранные новеллы"


Автор книги: Юхан Борген



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Из сборника «Медовый месяц», 1948

Жимолость. Перевод С. Тархановой

Весь этот долгий летний вечер мальчик сидел в саду и ждал: что-то должно случиться. Он сидел под смородинным кустом, с которого давно уже перестал рвать ягоды. У него за спиной ветер одиноко шелестел в верхушках лип – там, вверху, раздолье южному бризу, – но древним кронам деревьев чужда суета, неспешно клонятся они в одну сторону и столь же медленно разгибаются в ожидании новой ласки теплого ветерка.

Здесь, в саду, еще недвижны травы, на белом клевере виснут шмели. Перед мальчиком – дом, белый, большой, полный тайн. Тайны притекают, когда свет уже глохнет и серо-белая стена дома начинает синеть. Тайны прокрадываются в сад из окон, сверкающих, будто озера; сползаются в него с черных блестящих черепиц на крыше, за день накалившихся настолько, что воздух над фронтоном дрожит. Но больше всего тайн слетает с жимолости: когда воздух свежеет, а солнце вот-вот растает, растопится в молоке, жимолость наполняет сад печальным своим ароматом.

В этот час в доме отдыхают после обеда. В верхнем этаже задергивают занавески. Но старшие дети вихрем сбегают с лестниц с купальниками в руках, кричат, перекликаются, будто чайки над косяком сельди. Стоит таинственный час, когда взрослые отдыхают в доме, потому что у них отпуск, а с берега выходят в море рыбаки, ставят лодку к лодке в глуби залива, и голоса их разносятся далеко окрест; сверкая золотистым загаром, сбегают с гор дети, подростки и бросаются в море, плывут саженками к небосклону, похожие на подводные лодки, на полкорпуса погруженные в воду, а после животом кверху лежат в теплой вечерней воде, будто дохлая рыба.

Мальчик сидит на траве и ждет. Никто, кроме него, не знает этого часа. Будь по-другому, они не стали бы сейчас спать, рыбачить, купаться, кричать. Они не знают, что листья смородины медленно клонятся книзу, навстречу прохладе, которая не замедлит прийти; не видят, как желтые гусеницы ползут по листьям и вдруг замирают, не сразу отваживаясь перебраться на тонкую ребристую ветку. Они не слышат тишины, которая сходит на землю перед тем таинственным часом, не ведают блаженного озноба – смеси страха и ожидания, охватывающего человека, который сидит в траве под кустом и ждет, чтобы всюду воцарился покой и наконец началось то, что должно начаться.

Ветер уже не шелестит в кронах лип, только шепчет. И солнечный свет теперь лежит только на них, только вверху, уже не внизу, на взгорке.

Тут-то и совершается перемена, прежде всего в запахах: зелень благоухает зеленью, сухой краской пахнет от дома, из подвала тянет смолой, свежей землей – из-под смородинного куста, мочевиной – от муравьев на пне, похожем на крышку от трухлявого деревянного столика.

Но сильнее всего пахнет жимолость, что в щедром великолепии взбирается по стене; верхние листья ее изогнуты, будто лепестки венецианского стекла на лампе в гостиной, а сладкий кисловатый аромат исподволь проникает в душу и однажды – давным-давно – породил слово, которое вслух произнес для себя мальчик: "грусть".

Тихо. Мальчик выходит из-под смородинного куста, из царства запахов прохладной зелени и окунается в аромат жимолости, струящийся от стены. Густой терпкий запах засасывает, затягивает, как сеть. Да, должно быть, так чувствует себя рыба, когда вокруг стягивается невод, хоть петли еще не сдавили голову и рыба не знает, что ей уже не уйти.

Жимолость вьется вдоль решетки из зеленых жердей, покрывающей стену дома. Раз в два года решетку наращивают вверху, чтобы жимолость могла когда-нибудь добраться по стенке до самой крыши. Теперь до крыши уже осталось совсем немного.

Пока что отростки доползли до водосточной трубы под верандой на втором этаже. Туда протянулась самая длинная жердь во всей решетке. Над ней уже поднялись несколько одиноких цветков, растерянно глядят они вверх, где для них больше нет никакой опоры.

Сегодня мальчик решил забраться туда, на самый верх. Повиснуть на кишке водосточной трубы под верандой, постараться закинуть на нее ногу, подтянуться и влезть на веранду, где распахнута дверь в спальню родителей. Подождать, пока они встанут после своего загадочного дневного отдыха и спустятся вниз. Тогда он тоже прокрадется вниз вслед за ними. И это будет его подвиг.

Все это запрещено по той простой причине, что шпалера, по которой вьется жимолость, слишком хрупка и никак не рассчитана на то, чтобы по ней лазили. Сколько уже раз мальчика ловили за этим нелепым занятием. Как только не пытались образумить его: сердились, угрожали, разъясняли, что это опасно, сулили награду или, напротив, порку, грозили сорвать со стены всю жимолость, если он не прекратит раз и навсегда...

Он вовсе не какой-нибудь отчаянный сорванец, даже не смельчак. Сегодня мальчишки решили нырять с самого высокого горного уступа на берегу. И он, робея, не пошел с ними к морю. Он даже и с нижнего уступа не любит нырять разве только заставят, но с верхнего нипочем не нырнет. Ни за что на свете. У него кружится голова, и он ничего с этим не может поделать. Стыд, позор, но он ничего не может с этим поделать. Он бы что угодно отдал, только бы голова не кружилась, уж лучше на экзамене провалиться; он пытался втайне условиться с господом богом: согласен, мол, провалиться, только бы голова не кружилась. Но господь бог не согласился на сделку.

Когда зимой заболела сестренка, мальчику пришлось выдержать тяжкую внутреннюю борьбу; одно из двух: пусть сестренка быстро поправится, а он зато будет вечно бояться высоты, или же пусть сестренка проболеет еще неделю, а потом, как знать, может, даже... умрет? Зато он избавился бы от своей слабости...

Мальчик быстро одолел первые четыре жерди решетки и сразу же посмотрел вниз. Пока что поднялся он невысоко, ниже собственного роста. Он одолел еще четыре ступеньки и добрался до середины окна в первом этаже. Когда он посмотрел вниз, его охватило легкое блаженное чувство. Жимолость отовсюду льнула, ласкалась к нему, опьяняя легким ощущением отрешенности. Начало задуманному было положено. Все шло своим чередом, как он хотел. Еще на четыре ступеньки поднялся он и очутился над высоким окном первого этажа. Здесь жимолость разрослась так густо, что он с трудом нащупывал место, куда поставить ногу так, чтобы не наступить на цветы и листья. Скоро он уже был на середине стены, между первым и вторым этажами.

Сухо треснула жердочка, на которой он стоял, сломалась под тяжестью его тела. Он слегка подался в сторону и оказался у веранды, на самом высоком участке решетки.

Осилив еще шесть ступенек, он руками нащупал жерди, которые надстроили лишь минувшей весной. Эти должны быть покрепче, не такие ломкие. А уж если сломаются у него под ногами, он повиснет на руках. Он глянул вниз, голова сладко кружилась. Внизу тянулись волнистые грядки ромашек, через которые он перешагнул, чтобы не оставить следов. Стена под жимолостью дышала прохладой, весь день ее укрывала зелень. И цветки были прохладные и будто тоже шагали вверх, а он все лез, выше и выше. Из листьев вылетали мошки, они облепили его лицо и ноги, и он не мог их отогнать. Запах жимолости окутал его, струи запахов словно слились в волну, которая подняла его, захлестнула и захватила в плен. Снова представилась ему рыба в неводе: обманом завлеченная в ловушку, она вдруг чувствует, что вокруг смыкается сеть, и пытается вырваться наружу. Но жабры цепляются за петли, и рыбе уже не уйти. Должно быть, все происходит именно так.

Зеленые квадраты жердей на стене, под ногами мальчика и над головой, над руками, вцепившимися в деревянные планки, вдруг обратились в такие же точно сети. Разве может он разжать руки? Нет, он в западне. Он пленник жимолости, пленник запаха, который держит его и от которого нет сил бежать. Сладостное чувство взметнулось в нем, сквозь кожу проникло в тело: он ощущал запах жимолости руками, коленями, животом. Он обонял его теперь всем телом, аромат сладостно оседал под кожей, в мышцах, сводил их блаженной судорогой. Был страх, и было преодоление страха, неуловимый запах и сладостная его ласка, кружение головы, и ожидание падения, и уверенность, что его поднимут с земли и отнесут в дом. Казалось, стоит лишь откинуться на волну запахов, темных запахов жимолости, и волна подхватит его и отнесет к верхушкам высоких лип, где всегда шелестит ветер. Со всех сторон его обступала тайна.

Под ногами расстилался сад, а вдали были дома, и оттого, что он не отрываясь смотрел на крышу одного, совсем низкого дома, в нем крепло чувство безопасности взлета. Высокие липы стали спутниками его и друзьями, а малые деревья – слугами. И сам он чувствовал себя победителем на грани поражения, которого втайне желал.

Тут в саду послышались голоса, а из дома на них отозвались другие. Чары развеялись.

Мальчик стоит, прижавшись к стене, и прислушивается. Это о нем перекликаются голоса. Вот голос из дома переместился. Он звучит теперь из окна: "Нет, мальчика в доме нет!" – "И у моря его не было!" – звонко отзываются мальчишеские голоса – голоса тех, кто ходил на море купаться.

Мальчик слышит: шаги внизу отдалились. Проворно, как обезьяна, одолевает он еще четыре ступеньки, все время забирая вбок. Теперь он уже под самой водосточной трубой – в надежде спастись отчаянным прыжком на карниз под верандой, чтобы затем влезть на нее и оттуда пробраться в комнаты.

Кто-то вышел на веранду – тот самый низкий голос, которого мальчик страшился больше всего на свете. И мальчик вжался в жимолость, в самую пышную ее чащу, и верхние, свободно парящие ветви скрыли его. Низкий голос ушел. И тут же внизу зазвенел другой голос, высокий и светлый, тот самый, которого он так стыдится, когда что-нибудь натворит. И мальчик, рывком выпростав из-под себя ветви, снова втиснулся в зелень чащи. И замер, застыл на деревянных жердях у верхнего этажа. Но тут к его носу протянулся цветок жимолости. Тычинки стоят в розовой гондоле цветка так близко к глазам мальчика, что вырастают в размерах, и кажется, будто это люди в лодке встали по стойке "смирно". Запах цветов уже не струится по рукам и ногам, не растекается сладким ядом под кожей. Мальчик вдыхает его через нос, и аромат совершенно оглушает его, он уже не помнит, где он, лишь изредка что-то всплывает в памяти. Жерди больно врезаются в кожу сквозь легкие туфли, врезаются в руки над головой. Но мальчик уже не в силах сдвинуться с места.

Он знал, что взгляды стоящих внизу прикованы к стене дома, к месту, где он скрывался, и в этот миг произошло превращение. Мальчик стал жимолостью.

Так нестерпимо влекло его слиться с растением, так оглушителен был запах цветов, который ядом вливался в кровь и нес с собой уже не "грусть", а "угрозу", что хотелось наконец повернуть голову, потому что он не мог вынести тревогу и ужас, звучавшие в светлом высоком голосе, и то, что вскоре должно случиться. Он не знал, почему торчит там, вверху, как какая-нибудь муха или пчела, и зачем все время лезет и лезет вверх. Но и краткий миг изумления тоже прошел, и он снова стал жимолостью, на этот раз до конца, потому что боль в руках и ногах притупилась. Даже усталость – и та прошла, и казалось, он вечно мог так стоять, вцепившись в легкие планки, и будто всю свою жизнь только так и стоял. Запах жимолости опьянил его, все сущее уплыло куда-то и вскоре пропало совсем. Даже угроза – и та теперь не страшила его. Просто он попал в сеть – сеть жимолости, и она взяла его в плен. И ему никогда не вырваться из нее.

Высокий светлый голос в саду затих. Может, она ушла, а может, просто все уже отошло – вся здешняя часть мира?..

А может, и не было никогда ничего? Может, сам он был жимолостью всегда, и только порой, в редкий миг, ему вдруг почти удавалось стать человеком?

Переменился свет. Синели, как всегда синеют в сумерках, стены дома. Солнце золотило верхушки высоких лип, и они тихо вздрагивали под легким ветерком, который внизу, на взгорке, даже не ощутим. Там, внизу, все скрылись в доме. Они больше уже не ищут его в саду. "Слава богу, хорошо, что мальчик не в жимолости!" Грядки ромашек стиснули дом точно выверенными дугами тисков. В доме шум голосов – старых и молодых. По радио объявляют погоду на завтра. С моря летят крики чаек.

Мальчик висит в сети деревянной решетки. Ноги, соскользнув за жерди до самых коленок, расцарапаны в кровь, застряли между стеной и решеткой. Руки мертвой хваткой сомкнулись чуть поверх головы, разжать их он не в силах. Сведенное судорогой тело его повисло спиною к саду, мальчик распят между четырьмя жердями. К ноздрям, оглушая его своим одуряющим запахом, прилипла жимолость. Мальчику больно, он рад бы вырваться из плена, но силы его иссякли. Сеть стянулась вокруг пойманной рыбы, все пути отныне закрыты. Мальчик сознает, где он и что с ним, но понять, что ему делать, не может. А времени он и вовсе счет потерял. Заморосил дождь. Листья жимолости шелестят под дождем, а цветы посылают в летнюю ночь новые волны запахов.

Кто-то под ним отворил окно, сбоку распахнулось второе. Низкий голос сказал, что вот пошел дождь, и еще: "Чувствуешь, как пахнет жимолость?"

Светлый высокий голос в комнате тревожен: "Не пойму, куда подевался мальчик, а теперь еще этот дождь!.."

И чуть погодя: "Пожалуйста, закрой окно! Запах жимолости дурманит голову!"

Кругом потоки дождя. Вода. А он – рыба, дурманом жимолости загнанная в сеть. Неведомое прежде чувство великого одиночества и покоя охватило его. Он догадывался, что одиночество незримым кольцом окружает всех, но люди стараются его не замечать и притворяются, будто его нет, боясь, что никто не придет к ним на помощь. И никто не придет на помощь мальчику, распятому на высокой каменной стене дома, ведь все его близкие давно уже скрылись в комнатах. И мальчик знает теперь, чем пахнет жимолость – не грустью, не угрозой, а одиночеством. То же, должно быть, чувствует муха, пойманная паутиной, пока не оставит борьбу. Все, должно быть, чувствуют то же самое, когда вокруг шеи стягивается петля.

Всё. Теряя последние силы, мальчик осознает: он уже больше не жимолость. Не рыба. Он – весь мир. Подобно миру, изведал он бесконечность и собственную немощь. И новый опыт этот лишь венец того, что он втайне знал всегда: за пьянящей истомой, за сладостным ужасом тела приходит тоска без края, одиночество духа.

И в миг, когда это открылось ему, вышел месяц. Дождь перестал. Лунный свет посеребрил кроны высоких лип, зеленовато-серебряной дымкой окутал в саду деревья. Мальчик в изнеможении откинул голову и с минуту глядел прямо в небо, в бледное небо с двумя булавочными головками звезд. И понял, как одинок, незащищен человек в океане Вселенной.

Опять низкий голос с веранды, прямо над ним: "Не понимаю, куда подевался мальчик!" Раздражение и страх. Взгляд растерянно рыщет по мокрым лужайкам, отливающим серебром в свете луны.

И вот наконец взгляд упал прямо в гущу жимолости. Крик ужаса.

Мигом позже – опять голоса внизу. К стене прислоняют лестницу. Голоса совсем рядом. Голоса вверху и вокруг. И свежий воздух, воздух без запахов. Вопросы и осторожный шепот: тсс, тсс...

Медленно возвращается память; сознание, еще недавно охватывавшее Мировой океан, мелеет, и скоро в нем остается лишь жимолость, рыба, вода, наконец – только мальчик, который, очнувшись от лихорадки, вновь постигает свое одиночество.

Медовый месяц. Перевод Э. Панкратовой

Ах вот как, им, видите ли, угодно не узнавать меня. Господи, да не хотел я им навязываться, но каково стоять вот так с бутылкой лимонада в одной руке, другой придерживая велосипед, когда те, кого ты приветствуешь, вместо ответа жмут на педаль сцепления своего кабриолета последней марки и отъезжают от загородного кафе под аккомпанемент доверительного бормотания мотора.

Кстати о доверительности: из-за нее-то все мои несчастья. Хорошо тому, кто умеет вовремя отвертеться от жаждущих "излить душу". Я-то терпеть не могу быть исповедником. В таких случаях прилагаешь огромные усилия, чтобы всем своим видом показать интерес к излияниям: энергично киваешь головой, сдвигаешь брови, морщишь лоб, так что вовсе не успеваешь улавливать, о чем идет речь, а если слушаешь действительно внимательно, то вид у тебя дурацкий, и собеседнику кажется, что тебе безразлично, о чем он говорит.

В облаке выхлопного газа я вскочил на велосипед и подумал, что теперь-то уж навсегда покончено с доверительностью и дружескими излияниями, и всего вам хорошего.

Если бы они только знали...

Если бы они только знали, эти трогательные супруги, которые сейчас сидели, удобно расположившись на мягких сиденьях своего роскошного кабриолета: главное ведь не только в том, что каждый из них в отдельности и под большим секретом, разумеется – доверился мне в "самые трудные минуты своей жизни". Я не смог удержаться от попытки соединить в своем сознании поведанное обеими сторонами в некое единое целое, представляющее интерес как само по себе, так и с эротической точки зрения или с чисто физиологической так сказать, в связи с внутренней секрецией. Или, вернее, я не смог удержаться, чтобы не составить из всего этого единую картину, представляющую интерес с той точки зрения, которую принято называть человеческой.

По-настоящему я смог осмыслить все это только теперь, и, отъезжая от кафе на своем разболтанном велосипеде и вглядываясь в облако пыли, тающее на горизонте у побережья, я невольно грустно улыбался.

Енс-красавчик называли его тогда. Не я – я-то терпеть не могу прозвищ. Юханнес Хелм – его настоящее имя. Он был первым в спортивном зале и на трамплине, сложен – как греческий бог, точный, стремительный во всех движениях, и лицо у него приветливое и располагающее. Таких обычно называют "душками". Неудивительно, что он стал популярной личностью в нашей среде. Черты лица у него были правильные, но без всякой слащавости, не было у него ни "густых ресниц", ни "красиво очерченных губ".

Лисбет Юхансен тоже была потрясающе красива. В ее красоте таилась какая-то властная сила, вызывающая уважение. Тоже высокая, может быть, правда, слишком массивная на вкус того времени, но разве это имеет значение... Оба они были светлокожие, и волосы у обоих были совершенно одинаково рыжевато-каштановые, как у ирландцев, у нас такой цвет редко встретишь. Этот цвет имел тот своеобразный оттенок, который меняется в зависимости от освещения, создавая собственное сияние. Вокруг головы каждого из них как бы образовывался лучезарный ореол. Когда они вместе возвращались домой с танцев, можно было видеть как бы два светящихся нимба вокруг их голов. Помню, однажды летней ночью, было, наверное, часа так три или четыре, – да, было это во времена нашей молодости – вся наша компания стояла и ждала у шоссе попутной машины, и вдруг мы заметили их. Они были оба так красивы, настолько подходили друг другу, что невольно вызывали всеобщее восхищение.

Ах, как давно это было. Тогда-то впервые он и "доверился мне". Смех, да и только. Мы сидели в комнате, которую он тогда снимал, и пили смородинный сок, который мы называли портвейном (это было во времена сухого закона). Юханнес, естественно, говорил о девушках. Он сам завел этот разговор.

Странное дело, но когда он бывает близко с девушкой (ах, как они деликатно выражались!), то после этого ему всегда зверски хочется есть.

– Ясное дело, – кажется, сказал я. – В молодости всегда есть хочется.

– Да нет же, не в этом дело.

Именно в эти минуты его начинало терзать зверское чувство голода. Это просто кошмар какой-то. Ведь любовь для него овеяна поэзией, даже чисто физическая ее сторона. А ему хотелось наесться до отвала.

– Ясно, ясно, – поддакнул я. Я догадался, что речь шла о его отношениях с Лисбет, но я постарался ничем не выдать себя.

Юханнес признался мне, что он думает о еде не только после любовного экстаза, но даже во время него. И рассказывал он об этом с жаром.

Слушать о чужой любви не очень-то приятно, и я оборвал его.

Я ему бросил в лицо, что он относится к Лисбет как к бифштексу.

Он обиделся и ушел, и я остался один в его комнате и выпил один весь сок. Впрочем, в этом мне пришлось потом раскаяться.

И что вы думаете, однажды, когда мы возвращались с лекции, Юханнес снова вернулся к старому разговору. Он сказал, что, когда я упомянул о бифштексе, я был прав. Именно потому-то он и был так уязвлен, а еще и потому, что я назвал одно имя. Я не должен был думать, что он говорил именно о ней.

Кто знает, может быть, он как раз хотел, чтобы я догадался, что речь шла именно о Лисбет. Знаю я цену этой откровенности.

И он тут же мне признался, что испытывает зверский голод не только "после этого". Он испытывает его непосредственно "до этого". Слава богу, на этот раз у меня была возможность промолчать. Гораздо легче, когда такие разговоры ведутся на ходу. Он мне так прямо и сказал, что, когда счастливое мгновение должно вот-вот наступить, ему требуется чего-нибудь перехватить. Я предложил ему вообще все это заменить едой.

– Да нет, что ты! Мне надо чего-нибудь перехватить. А уж потом...

Но и, само собой, после этого ему тоже надо перекусить.

– Ну да, есть такие, кому сначала надо обязательно выпить стопку, подхватил я, – как говорится, для храбрости. Об этом и в книгах пишут.

Как-то, уже пять-шесть лет спустя, мы сидели вместе в одной компании и обсуждали новый фильм. Я давно не встречал их. Теперь они уже были женаты. Это была прекрасная молодая пара. Казалось, им очень хорошо вместе. Вдруг Лисбет Юхансен, нет, теперь уже Лисбет Хелм (тяжко, когда девушки, о которых мечтаешь в юности, меняют фамилию, как будто продаются за визитную карточку), – так вот, вдруг Лисбет сказала:

– А мы не досмотрели фильм до конца.

– Но почему же? Все убеждены, что это лучший фильм года.

Лисбет засмеялась. У нее была все та же лучезарная улыбка, все тот же звонкий, переливчатый смех.

– Юханнес так проголодался, – сказала она.

И больше мы уже не говорили о фильме. На мгновение мне показалось, что Юханнес смутился. Но Лисбет произнесла это так ласково и взглянула на него почти с материнской снисходительностью. Казалось, между ними нет ни даже намека на малейшие разногласия.

Помню, как подали ужин, а потом Лисбет сказала, что теперь пора домой. И, по-моему, не только я подумал, что ни один из нас не заставил бы такую девушку, как Лисбет, просить дважды. Юханнес тоже отозвался с готовностью. Он стоял у стола с закусками и накладывал себе угощение. Когда Лисбет окликнула его, он стал лихорадочно, но все-таки со знанием дела хватать со всех блюд подряд – креветки, горячее, рокфор.

Некоторое время они еще сидели рядом и рассуждали об автомобиле, который собирались приобрести. Это производило неприятное впечатление. По-моему, нехорошо так явно показывать окружающим, что тебе везет во всем. Ну что им стоило хотя бы для вида посетовать на что-то. Но когда Юханнес и Лисбет наконец ушли и гости смогли перейти к крепким напиткам и разговорам о политике, все все равно очень хорошо отзывались о них. Они, правда, казались слишком уж поглощенными собой. Чересчур поглощенными своим благополучием. Впрочем, все эти мысли пришли мне в голову гораздо позднее...

С тех пор они начали разъезжать на автомобиле, и вид этой грохочущей колымаги – именно так выглядел в те времена автомобиль – способен был вызвать самую жгучую зависть. Как-то однажды, весенним вечером, они проехали, радостно меня приветствуя, а я со злорадством отметил, что Юханнес здорово растолстел. Ну что ж, у других тоже должны быть хоть какие-то радости.

Когда же мы встретились в очередной раз, я был просто поражен его полнотой. Это было в одном из номеров бани, на Торггате. Юханнес, весь массивный, расплывшийся, плюхнулся на лавку. Его греческая голова покоилась на туше, которая теперь уже не вызывала никаких античных ассоциаций.

– Прямо не знаю, что делать. Ведь я похож на свинью, – сказал он упавшим голосом.

И я ответил что-то вроде того, что, мол, конечно, все это от слишком хорошей жизни, или что-то в этом роде. Проблема ожирения никогда особенно не интересовала меня.

Мы вышли вместе и, чтобы утолить жажду после парной, решили выпить чего-нибудь. Ему-то, собственно говоря, пить не хотелось, он предпочел бы бутерброд. Он съел три бутерброда, а потом повез меня домой. Когда мы остановились у моего подъезда, я с похвалой отозвался о его новом автомобиле – третьем по счету, – но тут заметил, каким подавленным выглядит Юханнес.

– Я делаю гимнастику, плаваю, парюсь в бане, бегаю по утрам, – сказал он.

Будто больше не о чем говорить, как только о его тучности, которую мы уже обсуждали в бане. Я промямлил что-то о том, что женитьба на Лисбет, видимо, слишком уж пошла ему на пользу. Я-то, честно говоря, был уже сыт по горло этими разговорами об ожирении.

Юханнес спросил, можно ли ему подняться ко мне ненадолго. Мы вошли и сели. Вид у него был внушительный. Он был похож на монумент.

– Дело не только в том, как ты считаешь, что женитьба на Лисбет пошла мне на пользу. Это исключительно ее вина, что я стал таким.

– Ну уж ты брось, – сказал я. – При чем тут она. Сама-то Лисбет раз от разу выглядит все лучше, каждый раз, когда встречаю ее, я замечаю, что она становится все более и более изящной.

Юханнес недоверчиво посмотрел на меня:

– Ты находишь? – А немного погодя, когда я дал возможность ему немного "подкрепиться", как он выразился (оказалось, что в тот вечер Лисбет не было дома), он заметил: – Это не просто потому, что я так много ем. Ведь я постоянно думаю о еде, да, почти всегда. Ты знаешь, для меня огромное удовольствие проезжать незадолго до обеда на машине по улице какого-нибудь богатого квартала, особенно там, где стоят отдельные виллы, и как бы погружаться в запахи различных блюд, доносящиеся из кухонь. Получаешь наслаждение не от запаха самой еды, а от той своеобразной поэзии, именно поэзии, если ты понимаешь, что я имею в виду. Как будто бы неожиданно становишься причастным к жизни незнакомых людей. Ясно представляешь, например, как они живут, что едят за обедом; и более того, мне кажется, что смешение этих великолепных запахов возвышает душу, наполняет меня чувством прекрасного, которое способно обогатить меня, расширить круг моих идей и ассоциаций, стимулировать мою деятельность.

Я невольно покосился на его рюмку. Ну нет, пьяным он не был. Впрочем, он всегда пил только за едой, да и то не больше одной рюмки коньяку. Я никогда не видел его даже слегка захмелевшим. Я спросил его, говорил ли он когда-нибудь об этом Лисбет.

– Нет, никогда. Лисбет ведь такая здравомыслящая.

Но, кажется, она по-своему понимала его. Детей у них не было, и прислуги тоже. Лисбет хотелось все делать по хозяйству самой. Это такая малость, говорила она. Лисбет угождала его разнообразным гастрономическим прихотям, тем самым разжигая в нем, так сказать, чувство поэтического, тот восторг, который охватывал его в предвкушении вкусной еды.

Я возразил, что ведь не обязательно есть так много. Всемирно известные любители прекрасного были прежде всего гурманами.

– Да, я часто размышляю об этом, правда, они действительно ели мало, сказал он угрюмо.

Бог свидетель, никогда я не искал этого дурацкого сближения. Но ведь люди время от времени случайно встречаются друг с другом. И вот сейчас, размышляя о прошлом, я понимаю, до чего же они были поглощены собой, эти мои дальние друзья, жизненные интересы и воззрения которых я ни в коей мере не разделял.

Ну, Лисбет, например. Я встретил ее случайно на художественной выставке. Меня несколько поразило то, что она была одна. Лисбет никогда не проявляла особого интереса к искусству, хотя сама одно время увлекалась лепкой: делала изящные фигурки детей из терракоты. На Лисбет было что-то желтое. Не помню, что именно, но это ей шло. Наверное оттого, что я всегда немного рассеян, мне трудно начать разговор первым. Я никак не могу собраться с мыслями. Поэтому первыми ко мне всегда обращаются другие. Постепенно это стало правилом. По правде, и сказать-то бывает особенно нечего, поэтому обычно я начинаю говорить, когда другие уже замолчали. И тут я только и выдавил из себя, что как это Лисбет пришла на выставку одна.

– Юханнес когда-то очень увлекался живописью, – сказала она серьезно.

– И брал с собой на выставки прекрасную Лисбет, чтобы люди забывали про картины, – сказал я.

– Зачем ты так говоришь? – сказала она почти с негодованием. – Не надо.

Я разозлился. А что в этом такого? Нет, я не должен так говорить. Другого объяснения я не получил. Но я понял, что она имела в виду. Я должен быть таким другом, которому можно довериться полностью. Если бы я рассказал ей, что когда-то был влюблен в нее, она была бы просто шокирована. А если бы я ей сказал сейчас, что теряю голову всякий раз, когда вижу ее, она бы, наверное, не на шутку рассердилась.

Поэтому я ей сказал:

– Ну ладно, ладно, я знаю, что наш милый Юханнес так занят своей процветающей адвокатской практикой, что не может уделить время искусству.

– Ты знаешь, о чем он спросил меня недавно? – сказала Лисбет. – Что лучше – "Кающийся св. Петр" Эль Греко или витрина филиала продуктового магазина Вилберга вот тут, на углу? Он так прямо и спросил меня, совершенно серьезно. Само собой, я сказала – витрина Вилберга, – добавила она.

Мы расстались в одном из залов. Я все-таки намеревался смотреть на картины, а не на ее голубые глаза, золотистые волосы и красивое желтое платье. Лисбет мне мешала, у каждой картины я задавался вопросом, то ли мне смотреть на Лисбет, то ли на какую-то дурацкую картину.

По дороге домой я проходил мимо витрины магазина Вилберга. Она действительно представляла собой изысканную композицию всякой всячины, пробуждающей гастрономическую фантазию. Тут были банки с паштетом, жареные цыплята, различные салаты, ломтики колбасы всевозможных сортов и оттенков, холодный ростбиф. Все это было увенчано кругом сыра "Port Salut".

Вдруг я почувствовал чей-то взгляд – и обернулся. У обочины тротуара стоял автомобиль Юханнеса Хелма. Наверное, он стоял там давно. Когда я взглянул в ту сторону, Юханнес, казалось, сосредоточенно возился с рулем.

– Привет! – сказал я ему так, чтобы не слишком смутить его.

– Лисбет говорит, что встретила тебя на выставке сегодня.

"Раз она звонит ему даже в контору, значит, любит его по-настоящему", подумал я.

– Лисбет просила не опаздывать к обеду. Она приготовила сюрприз.

Уж не садист ли он: сидит и наслаждается теми мучениями, которые доставляет мне. Ведь он терзает меня своими разговорами о Лисбет.

– Может, зайдешь к нам? Лисбет наверняка будет очень рада, – сказал Юханнес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю