Текст книги "Лена и ее любовь"
Автор книги: Юдит Куккарт
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Юдит Куккарт
Лена и ее любовь
Отъезд
– Лена уезжает, – говорит Дальман. – Вот ее машина.
Двое в один ряд с багажом. Чемодан, человек, чемодан, человек, чемодан. Лена смотрит в сторону вокзала. Воскресенье. Высоко над железной дорогой дети, прижимаясь к перилам моста, глазеют на поезда. Там, за мостом, деревня Бжезинка.
– Но я еду через Берлин.
– Неважно. Время у нас есть, – настаивает священник. – И время у нас есть, и где переночевать в Берлине.
Дальман, смахнув с капота березовый листок, глядит серьезно, не говорит ни слова. Возле машины на трехколесных велосипедах двое ребятишек в заношенных колготках. Тоже серьезно смотрят. Стеклышки очков у девочки разбиты. Лена открывает Дальману пассажирскую дверь. Тот садится, подтягивает ноги. Блестящие черные туфли с золотыми пряжками неуместны на асфальте О. Священник, махнув рукой, указывает на восток:
– Ворота в Галицию.
– Да-да, но мы едем в другом направлении, – замечает Лена.
И глядит на другую сторону улицы, где дверь в коридор так и осталась открытой. На миг ей кажется, будто дом пришел в движение.
Дальман на пассажирском сиденье обеими руками потирает бедро.
– А зачем, собственно, нам ехать через Берлин? – интересуется священник.
– По сердечным делам, – разъясняет Дальман, а Лена смотрит в небо. Вечереет. Когда станет темно, залают собаки. Как и многие люди, они боятся сумерек. Лаем передают друг другу утешение. Ведь ночью на польских дорогах темно хоть глаз выколи. Священник берется за чемодан, Лена показывает на багажник.
– Открыт! – говорит она. Есть в этом человеке что-то трогательное. А что-то и наоборот.
Священник обходит машину. Полагая, что никто не видит, поспешно благословляет багажник и запихивает туда свой коричневый чемодан из искусственной кожи.
– Значит, вы не возражаете? – переспрашивает он, глядя на Лену поверх машины. Прямо за его головой, на западе, стоит солнце. И лица Лене не видно.
– Ну, вперед, – произносит она, хлопнув себя по ноге. Жест невольно напоминает о собаке, которой у нее давно уже нет. Священник подбирает полы черной сутаны. Облачение поможет им на обратном пути, по крайней мере, до границы. Садится сзади, за Дальманом. Придется ей в зеркале видеть его лицо.
Лена тоже обходит машину, радуясь, что та еще на месте, закрывает багажник и на секунду упирается обеими руками в капот. Дом по другую сторону улицы опять движется. Движется, когда она смотрит.
– Что такое, что такое? Поздно уже. Пора ехать, – зовет Дальман. Лена садится впереди. Дальман, благоухая гелем для душа, рядом. Даже когда нечего делать, вид у Дальмана деловой. С картой Польши на коленях он опять за свое – мол, «старая добрая родина», мол, он отлично тут ориентируется. Кивнул, и Лена трогается в путь, на запад. Открыла люк, и внутри машины пахнуло лесом. Краков, Катовице, дороги, дороги, Ченстохова. Пока они доберутся, наступит ночь. Сейчас начало пятого. На выезде из О. перечеркнутая табличка, а прямо за ней перед красным домом у оранжевого забора стоит женщина с рыжими волосами. Только Мадонна у ступенек, ведущих на террасу, лучится синевой. Лена накидывает капюшон.
Недалеко она съездила.
– Все нормально? – спрашивает Дальман, взглянув на нее, потом на открытый люк.
– Да.
Священник
Ветер с утра вымел улицы и рывком закинул к солнцу редкие облака. Пятница. Синий автомобиль полиции свернул с дороги, миновал раздевалки и тихонько катится по футбольному полю. Священник удивлен. Всего за метр до немецких ворот машина встала. Водительская дверь распахнулась. Надпись разделилась на «Pol» и «icja», и человек в форме, синей под цвет автомобиля, подошел к воротам, где у боковой штанги стоял, прислонившись, молодой человек. Избалованный юноша, как со вчерашнего дня его называл священник. Свитер с капюшоном обмотан у юноши вокруг бедер. С ним-то и заговорил полицейский, поглядывая вверх, на зрительские трибуны. На щербатых каменных ступеньках собрались любопытные, в основном дети, юные фаны с флажками. А позади немногочисленные взрослые, мужчины и женщины в кожаных куртках, в синтетических ветровках, и почти все курят, и все усталые – пятница. Избалованный юноша полез в нагрудный карман рубашки, вытащил пачку и полицейскому под нос. Полицейский поправил фуражку – так, бывает, неуверенно откашливаются. Польский и немецкий носы встретились над американской упаковкой. «Test the West», – подумал священник. Облако снова закрыло солнце, удивив игровое поле нежданной тенью.
Полицейский закурил и пошел по траве пружинящей походкой. Молодой человек остался у ворот. Юные немецкие футболисты раздавали автографы через синюю бельевую веревку, которая ограничивала поле сбоку, а через площадку наискось бежал мальчик в зеленой куртке, держа мяч обеими руками.
– Хорошо бы дождь не пошел, – послышался сзади голос Лены.
– А вы что здесь делаете? – священник обернулся. – Интересуетесь футболом?
– А вы, что здесь делаете вы, священник?
– Специально изучаю вратарей.
– Вратарей? Почему? Вы хоть одного знаете?
– В любой команде это первостатейные психопаты.
– А что вам до психопатов?
– В доме моего Отца места хватит всем, – уклончиво ответил он.
– Спасибо за информацию, – сказала она. – Но я в гостинице, а в воскресенье уезжаю.
Взгляд его упал на щербатые каменные ступеньки трибун, там, где они не прикрыты навесом. Где трава лезет из трещин. Здешние мальчики – в четырнадцать они выглядят на все сорок – сидят коленка к коленке, волосы у всех подстрижены одинаково, от макушки, и ладони у всех зажаты между ногами. Дальше, недалеко от немецких ворот, на деревянных скамьях под навесом сидят девочки. Они красивее и крупнее мальчиков, и затылки у них не такие плоские.
– Значит, не скажете, каковы ваши намерения?
– Есть у меня идея, – и улыбнулась, и обернулась через левое плечо. Улыбалась она немецким воротам. Чтобы себя показать, верно? Молодой человек по-прежнему прислонялся к штанге. Избалованный юноша. Профиль у Лены твердый, а кожа под подбородком чуть дряблая, если она наклоняет голову. И вид рассерженный. Но как улыбнется, так появляется вокруг глаз что-то доброе. Правда, на других оно не распространяется.
– Идея? – сказал с нажимом, чтобы она опять обернулась. – Идея здесь не нужна. То, что тут действительно произошло, – страшно.
– Действительно? – заинтересовалась она. – Что же это было?
– Такой, как вы, нам только и не хватало, – отрубил он. – Ясно, вы об этом еще и писать собираетесь.
Неожиданное раздражение связано не с тем, что он говорит, а с тем, что при этом думает. Ветер – ему в лицо, а у нее капюшон с головы. Посмотрел ей в глаза. Обо всем догадалась.
– Действительно? – глянула на него, надвинула капюшон. Движением мягким, спокойным, ловким, и одним лишь этим движением стала в тот миг сильнее его. И добавила:
– Не надо на меня кричать, я и есть та самая заблудшая овечка. Если станете кричать, я могу заблудиться окончательно, и как вы это объясните своему Богу?
Свисток человека в черной кожаной куртке оповестил о начале игры. Мальчик в зеленом выбросил мяч на поле.
– Действительно то, – продолжала она, – что в этом городе пятьдесят пять тысяч жителей, знаменитая хоккейная команда и сильнейшие пловцы Польши. Еще здесь тренируется лучшая в стране пара фигуристов.
– Вы – спортивный репортер?
– Нет, актриса, и у меня действительно есть некая идея, только я не успела ее до конца продумать, потому что вы помещали.
Резко подняла большой палец. Священник посмотрел на поле.
– Совместные тренировки и товарищеский матч в борьбе с забвением, не так ли? Мне всегда казалось, что с забвением надо бороться напоминанием, а не футболом.
Собралась было уйти, и тут забили первый гол.
– Oświęcim, zwycięstwo, zwycięstwo, – кричали девочки, а мальчики в восторге крутили козырьки бейсболок. Лена обернулась:
– Что это значит?
– Освенцим, победа, победа, – ответил он.
За день до этого, в четверг, она притормозила свой «вольво» прямо у него перед носом. По номерам понятно, что приехала она с его родины, из дождливой местности на краю Рура. Темные дома, шиферные кровли, строгие гардины, унылые воскресенья. Люди оттуда обычно уродливы. Она – нет. Ее улыбка говорила: не знаю, к чему бы это, но все получится. Выглядела усталой, когда расправляла юбку, прислонившись к дверце машины. И лет на четырнадцать-пятнадцать его моложе, значит, тоже не молодая. Заговорила с ним на гостиничной лестнице, пока он прощался с группой из Фирзена. Помешала ему махать. Когда группы уезжают, он их особенно любит. По мере отдаления многие – особенно девушки – словно оживают в памяти. А все из-за прощания. Он любил прощаться, любил и раньше. Это придавало смысл его жизни.
– Найдется здесь номер? – качнула головой в сторону панельной коробки за его спиной.
Улыбнувшись ей коротко и сдержанно, сообщил, что эта гостиница, по его сведениям, только для молодежи. Показал пальцем в сторону вокзала и сказал про «Глоб»: мол, там лучше спросите. А она смотрела на его шею. Тонкая шея торчит над белым воротничком-стойкой, и легко краснеет, и вовсе не только из-за бритвы. Ветер над ними, в ветвях старого высокого дерева. Он, ясно, и сам-то большое черное пугало, но задачи священника это облегчает. Выдержал ее взгляд. И тут загудел автобус. Зажмурилась, чуть подалась назад, с солнца. Глаза ее совсем в тени, а рот у самого краешка тени.
– Скажите, как ваше имя, господин пастор, и я скажу вам мое.
И снова загудел с упреком фирзенский автобус. Он поднял руку. Она отпрянула. Потом продлила это движение, прикрывая свой легкий испуг, и одним рывком через голову стянула свитер. И стоит там в одной майке. На плечах по две тоненьких бретельки. А ему это неприятно.
В одиночестве, без людей, сложились его привычки. С людьми он, по сути, столкнулся только однажды. Работая над диссертацией, в сумерках он регулярно гулял в парке за библиотекой. Для его натуры это всегда критическое время суток. И вот однажды вечером двое полицейских задержали его как карманного воришку. Даже руку ему заломили, когда он в изумлении попытался оправдаться. Спустя тридцать минут в участке отрицательно вертела головой старая дама. Нет, не тот. Нет, несмотря на бороду и кожаную куртку. Шел 1972-й год, и локоны старой дамы отливали фиолетовым. С тех пор в его жизни не случалось значительных происшествий. И здесь, в О., где он живет вот уже пять лет, – тоже.
Фирзенский автобус свернул за угол, а женщина все еще стояла. На правом плече сдвинула бретельки поближе, будто хочет прикрыть участок кожи между ними. Плечи освещены блеклым полуденным солнцем. Солнцем, которое напоминает ему о снеге. Такого с ним еще в жизни не бывало. Делал, что делает, об этом и размышлял, а при виде женщины думал: «женщина», именно эта, и никакая другая.
– Лена, – представилась Лена.
– Францен, – представился он. – Рихард Францен, здешний священник, пастор.
– Пастор, – повторила она. Взгляд на нее, сверху вниз. Роста она небольшого. Долгий взгляд его не отвела равнодушной улыбкой.
На своем польском «фиате» он поехал впереди ее «вольво», чтобы показать дорогу к отелю. На душе неспокойно, и плохо и хорошо. Даже у «фиата» звук взволнованный – старческая немощь. Резко затормозил перед ближайшим светофором, а она вплотную к нему сзади. Молодая мамаша в красных высоких босоножках толкала красную коляску прямо перед его капотом. Голый плоский живот виден из-под короткой майки, а взгляд мрачный. Волосы на голове желтые, и в замысловатой прическе сидят пятнадцать, а то и двадцать пестрых бабочек-заколок. Рядом муж в тренировочных цвета пивной бутылки. «Не везет полькам с мужьями, ксендз Рихард, – сказала ему однажды прислуга-полька, – да, ксендз Рихард, мучаются наши женщины, а мужья у телевизора дрыхнут».
Глянул в заднее зеркало. Лена тоже наблюдала за парой. Светофор переключился на зеленый. Она резко тронулась с места, тут же свернула с дороги и исчезла за ближайшим поворотом. Значит, провожать ее не нужно? Озадаченный, проехал вперед еще немного, развернулся – и за ней в переулок. Повернутая вниз стрелка, указатель к молодежному центру. Поставила «вольво» и идет себе ко входу под буками, не запирая водительской двери и не оглядываясь в поисках взволнованного «фиата». А тот, в нескольких шагах, с включенным мотором; священник опустил стекло и, перекрывая шум, крикнул:
– А как же гостиница «Глоб»? Девушка, подождите!
Но та уже в стеклянных дверях молодежного центра. Потащился за ней в холл через усыпанную гравием автостоянку, где по-дневному вытянуты тени деревьев.
Кажется, она поздно заметила молодого человека, шедшего ей навстречу, и застыла в неуклюжем повороте тела. Этот молодой человек слишком для нее молод. «Какое лицо капризное, – подумал священник, – но так смотрит, будто ее и ждал. Вот именно здесь. Сразу после школы и близко от Украины». Обернулась. Беспомощно? Смущенно? Самозабвенно? В ожидании, нетерпеливо. Замерло в повороте тело. И священник видел, как человек этот к ней подходит, видел, как она уклонилась было, но взяла потом дело в свои руки. Как она встал вплотную к стене, а он к ней вплотную, будто уже в нее входит. Видел лицо избалованное, но все-таки абсолютно мужское. Лицо, показавшееся ему на миг знакомым. Из рекламы? Так теперь выглядят все красивые молодые люди. Видел, как глазные белки у него чуть не вылезли и сильно покраснели. Держи эта женщина за руку ребенка, например девочку в очках и в несуразном старомодном платье, та могла бы, отступив на пару шагов, крикнуть вдруг во весь голос: «Мам, а почему этот человек так на тебя смотрит?»
Священник ушел. Что-то ему в этом неприятно. Мальчики на улице перед молодежным центром, поляки и немцы, играли в футбол на гравии автостоянки. Камешки долетали до «вольво» и до стеклянных входных дверей. Священник прошел мимо, сел в свой «фиат» и подождал минутку, уткнув в губу указательный палец. В голове у него странно шумело. Потом уехал.
И только на другой день увидел ее снова.
Пятница. Из сада возле футбольного поля пахло сырым деревом, и случайно зазвонили колокола трех костелов, когда команды поляков и немцев выбежали на поле. Польские мальчики с прыщами, а немецкие – с прыщами и серьгой в ухе. Лена, видно, вымыла голову, и волосы еще влажные, и пряди повисли, как длинные скрученные нити. Рукава свитера натянула до ладоней и спросила, где можно выпить кофе. Он вдохнул запах ее шампуня.
– Где же вы остановились?
– В гостинице «Глоб», – сказала она, – мне там понравилось. Мне вообще здесь нравится, пахнет так хорошо.
– Не всегда. – Он показал на кусты сирени у зрительской трибуны.
– Ах, вот что, – она откинула голову. – Кстати, я приехала за немецкой командой.
Утро теплое, небо синее до бесстыдства, кажется, так и зовет подпрыгнуть. «Уния Освенцим – Молодежный клуб «Рот-Вайс», Эде» – появилось на табло. Два городка, один немецкий, другой польский. Польский тоже когда-то был немецким.
– Президент нашего молодежного клуба – Нетцер, Гюнтер Нетцер, – объясняла Лена, – не смог приехать, слишком занят. Но зато прислал телеграмму с очень серьезным текстом. Телеграмма прицеплена розовой кнопкой на черную доску у второго входа в раздевалки. «Футбольный матч в этом городе заставляет задуматься о нашем прошлом», – написано по-польски и по-немецки. Все игроки там проходят, – сказала она, – поскольку первого входа в раздевалки не существует.
Бледная, не как накануне, и лицо до прозрачности ясное. Лицо как будто приближается, хотя она не шелохнулась, и ему чудится любовный призыв. Именно здесь. Именно к нему, хотя ему о таких вещах и знать бы не полагалось. Есть в ней нечто фривольное и в то же время трогательное. Он смутился, стал думать про розовую кнопку. Не помогает.
– Вы меня помните? – спросила снова.
Кивнул:
– Конечно, женщина на красном «вольво» с моей родины.
– Ясно, – заявила она, – по машинам их узнаете их. Значит, запомнили?
– Из-за родины, – ответил он, стараясь быть и не резким, и не любезным.
– А что это такое, родина? – спросила она. – Уж не гадкое ли пятно на оконном стекле?
– Какое пятно?
– А вы когда-нибудь смотрели из окна в воскресенье? В той дыре, откуда вы родом? Там только и думаешь: это грязь на стекле, а не пейзаж и не вид.
Взглянул на нее. Прежде всего точность. Его глаза – два маленьких, тусклых кружочка, и они все копят, копят. Ему чужда ее речь, хотя знаком выговор родных мест – протяжный, открытый. Что же не так? И поймал себя на слове «поэтичный». Значит, это существует? Значит, действительность все же хранит в себе тайну, пусть и прикидывается доступной. Значит, в конечном счете, она таковой не является? И представить ее можно лишь в отвлеченных суждениях. Некоторые люди называют это поэтичным. Он к этому не привык. Для него есть то, что есть. Что он видит и знает. Почерпнув в увиденном знания, он последовательно, как в кроссворде, заполнял ими свой мир. Пустых клеточек обычно не оставалось.
Она ушла, когда забили первый гол. Он ушел еще через три гола, после первого тайма. Счет «четыре – ноль» в пользу поляков. Проходя мимо раздевалок, услышал, как польский тренер уламывает своего вратаря. Даже умоляет. Пусть пропустит хоть один немецкий гол. «Ради мира на земле», – сказал тренер. Стекла в раздевалке грязные. И все же он разглядел, как вратарь, уставившись в пол, ритмично постукивает кофейной чашкой по тыльной стороне ладони.
В пятницу он собирался пообедать в молочном баре «Дым» пирожками и свежим салатом, на три злотых. А до этого прибраться в квартире. Он всегда наводит порядок перед едой. У него свои привычки. Каждое утро, отслужив натощак утреннюю мессу, он, на новой бензоколонке, перекусывал двумя круассанами и покупал немецкие газеты, приходившие в О. с опозданием на день или два. Каждое утро кассирша на бензоколонке оказывалась первым человеком, с которым он обменивается словами. Эта кассирша, пока никто не видит, чешет и чешет свои жидкие волосы, так что их становится все меньше. В воскресенье он всегда отправлялся один на велосипедную прогулку в поля. Ехал вдоль изгородей, и жердочки казались ему слишком тонкими для здоровенных спутниковых тарелок. Дороги корявые, поля каменистые, сухие и серые, всклокоченные по краю. Толстый слой пыли покрывает черные ботинки, стоит через несколько минут слезть с велосипеда, чтобы проверить заднюю шину. Тоже одна из дурацких привычек. Вот он наклоняется, а иногда в поле неподалеку так же наклоняется женщина с мотыгой в руке и выворачивает из земли камни. И это всегда женщина в черном платье, короче говоря – старая, с платком на голове. Наклонится пониже – и ему видны чулки, красные, вязаные, а лицо – никогда. И он, будучи в Польше, думает: «Точно как в Польше». О Польше, покуда там не побывал, он представления не имел, да и иметь не собирался. Такой уж он был. И диссертация у него такая. Тему ему придумал друг. «Бог и Зло» – название обещало то, чем на деле не обладал автор. Силу воображения, смелость мысли. «Вы из тех, кто скорее вынашивает ответы, чем задает вопросы», – сказал ему один из экзаменаторов в духовной семинарии.
Отправляясь в полдень обедать, он перед выходом из квартиры в приходском доме надел чистые носки. На лестнице столкнулся с прислугой в зеленой вязаной кофте. Вытянув вперед руку, та позвенела ключами от его квартиры и рассмеялась. Он тоже засмеялся и прибавил ходу.
Сумрак подъезда переходит за дверью в солнечный свет. Мусорные баки горят желтым цветом ярче, чем обыкновенно. Настоящие баки, а выглядят, как на картинке. В молочном баре «Дым» плотно поел, как всегда запивая еду кофе. Прежде он всего этого не замечал. Теперь заметил. Настроение поднялось. Со вчерашнего дня он описывал себе все свои действия. И пока нес грязную посуду к раздаточному окну на кухне, понял, что все рассказывает ей. Заложил руки за спину. Такой привычки у него тоже нет, а ведь как удобно.
И отправился домой через залитую солнцем Рыночную площадь с немецким бетонным бункером в центре. После войны полякам не удалось взорвать бункер, и, по бедности, они превратили его в универмаг, и покрасили стены в белый, и пристроили стеклянную стенку. И еще повесили тюлевые занавески, как во многих польских витринах, даже если там лежат компакт-диски, майки, кроссовки и сигареты.
Настроение было приподнятым. Он свернул на свою улицу, широкую и в этот час всегда запруженную транспортом. Круто вывернув передние колеса, ее красный «вольво» занимал половину тротуара перед его домом.
А сама она стояла у забора перед соседним домом, и капюшон на спине сбился. Священник торопливо принялся искать мятную конфетку. Выставив согнутые локти, Лена фотографировала. Остановился в трех шагах от нее, а мимо как назло проехал грузовик, почти заглушив его слова.
– Знаете, что было тут раньше? – указал он на дом, который она снимала. Лена развернулась, не опуская фотоаппарата, и нажала кнопку.
– Чик-чик! – воскликнула. Стара она была для этого «чик-чик». Священник разглядывал ее рот, накрашенный темной помадой. Выглядит сейчас старше, чем тогда, на футболе.
– Странная какая фигура вон там, – она смотрела на статую в саду, на белую Мадонну с таким же белым Младенцем на руках.
– А вон там я живу, – протянул он, показывая на дом рядом. Она и не глянула.
– Смотрю на нее, и кажется, будто у меня между пальцами белый порошок, – сказала она. – Наверное, потому, что в саду такая густая зелень.
Прислонившись к забору, она глядела вдаль, на дорогу к еврейскому кладбищу, к новым районам, к русскому рынку и дальше из города, в Моновиц, к бывшему заводу «Буна ИГ Фарбен»[1]1
«Буна» (сокр. бутадион и натрий) – искусственный каучук. «ИГ Фарбен» – в годы Второй мировой войны крупнейший химический концерн Германии, производил газ Циклон-Б для печей Освенцима.
[Закрыть]. Бывали дни, когда он подолгу гулял там один, далеко за чертой города. Называл это контрольным обходом.
– Это Мадонна, – пояснил священник, а она сдвинула на запястье шнурок, на котором висел серебряный фотоаппаратик.
– Пани Мадонна, – дурашливо проговорила по-польски. Он заметил, что глаза ее при ярком свете уже не синие, а почти зеленые, какой бывает вода в бассейне. И веснушка под левым глазом.
– А как это вы стали священником?
Он промолчал.
– Из-за женщины?
– Обыкновенно священниками становятся из-за Бога, – проговорил он.
– Вы не любите женщин?
– Вы не любите священников?
Что ему было еще ответить? Рассказать ей на радость: однажды днем, в августе, я услышал чей-то голос? И решил, никого не увидев, что это Бог, и с той поры мне удавалось за любовью к Богу скрываться от любви к девушкам. Но ведь это неправда. Правда – это августовский день. Давний, давний день.
– Трудно было на это решиться? Я имею в виду целибат, – поинтересовалась она.
– Нет.
Нет, не так трудно, как ей представляется. И тут он услышал свой голос. Решение, – рассказывал тот, – оказалось для него естественным. Августовским днем, в возрасте семнадцати лет, он все понял. Другие одноклассники разъехались на каникулы, он остался дома на все жаркое лето. Сливы созрели уже в начале июля, и люди жались к домам в поисках тени. От скуки он помогал пастору красить зал для приходских собраний. Пастор был доброжелателен. Вечерами они вместе сидели на связках старых газет, ели хлеб с ливерной колбасой и соленые огурчики, курили «Реваль». Пастор угощал его сигаретами. В семнадцать, один-одинешенек, но зато курит. И подолгу стоит у окна. На севере виден его бывший детский сад во дворе, на юге, через улицу, – школа. Потом шли гаражи, крытые жестью. На улице жара, а в зале прохлада, и голые стены пахнут краской. Он красил и красил. И все было в порядке. Вот бы так всегда, вот так, с пилоткой из газеты на голове. И тогда он решился уверовать.
Лена разглядывала фотоаппарат. Прядь волос упала ей на лоб.
– Вроде сошествия Святого Духа.
– Только поскромнее, – подтвердил он. – Но похоже.
Да, вот так оно тогда и случилось. А то, может, стал бы маляром, – услышал он собственный голос. Но тем летом он и вообразить не мог ничего другого, да и в последующие годы тоже. Не мог вообразить ничего другого, потому что вообще лишен воображения. Я другой, – услышал он сам себя. – И из-за этого не страдаю. Если и страдаю, то только из-за самого факта. Вспоминая детство, он представляет себе только само это слово. И никакое другое слово не мешает. И никакой образ не может его растревожить или осчастливить.
– Я вас понимаю. Вы неподвластны тому внутреннему ропоту, что заставляет других людей страдать. Особенно женщин, детей и художников.
Она закивала. И он тоже.
– Да, – сказал он, – то, чего недостает, никогда не казалось мне изъяном, и я не делаю из этого тайны.
– Из чего?
– Из того, что я слеп.
– Как, я этого не заметила! – и быстро прикрыла глаза рукой.
– Я имею в виду, что я слеп для внутренних образов, как другие люди для цвета. Тем не менее дальтоники спокойно движутся по улицам, да и по жизни. И я тоже. Знаете, вообще-то… – и хотел было продолжить, но вдруг приложил руку ко рту и замолчал.
Да, Бога воображать не требовалось: Бог был здесь, стоило только вспомнить имя. Так что и жизнь в О. была ему не в тягость, ведь он не рисовал себе картин прошлого. Он работал.
– Между прочим… – заговорила она и тут же нерешительно умолкла. Эта ее запинка открыла для него новое пространство. И на этом пространстве уместилась новая для него и смелая идея. Людям, – гласила она, – людям следует различать внешнюю и внутреннюю реальность. Люди могут договориться, если внешнее совпадает. Они могут любить друг друга, если совпадает внутреннее. Но когда у одного внутренняя реальность совпадает с внешней реальностью другого, то людей объединяет тайна, сокрытая от них самих, и они связаны друг с другом навеки, хотя друг другу принадлежать не будут. Они сплетены друг с другом через огромное расстояние. Вот так и он соединен с Леной. Пусть они едва знакомы. Он в этом неожиданно и совершенно уверился. А иначе отчего бы так хотелось ей все рассказывать? Ничего ему с этим не поделать. И ей тоже. Вот так-то. И он произнес, повторяя ее интонацию:
– Между прочим, знаете ли вы, что я играю на аккордеоне?
Рядом с белой гипсовой фигурой появилась теперь другая, только в движенье, неторопливо поливающая цоколь Мадонны. Там росли синие, с улицы едва заметные цветочки. Женщины, подумалось ему, в сущности, весьма обременительны. Вечно они попадаются на пути, летом – цок-цок, зимой – шыр-пыр, а мешают круглый год, то изливая собственную душу, то копаясь в чужих.
– Что, простите? – переспросила Лена.
– Я ничего не говорил, – отозвался он, уставившись на ее пробор. В черных волосах седые нити. Кто их добавил?
– О чем вы думаете?
– Вам бы надо осмотреть город до отъезда, – сказал он.
– Так я и сделаю.
– Когда?
– Завтра днем.
И тут он вспомнил, что у него завтра в три гости. Дальман. Сначала появилась она, теперь Дальман. Оба из его родных мест. В этом совпадении что-то настораживает. Хотелось пройти еще немного рядом, и он проводил Лену к машине.
– Кто же вам покажет город?
– Один знакомый, – и села за руль.
Знакомый? От кого она отказывалась этим словом? Посмотрел на нее. А как закончилась игра? Лена даже не поинтересовалась. В его прихожей стояла прислуга-полька, моложавая сорокалетняя блондинка с румянцем во всю щеку, после каждой зимы слегка прибавлявшая в весе. Икрами толстенными, широченной стопой в острые каблуки уперлась, выходному завтра радешенька-рада. А лицо у нее асимметричное. Бывает, если долго смотришь, словно бы распадается на множество женских лиц, ему незнакомых. Обращается он к ней так: пани Доротка. Протянула трубку, прошептала:
– К телефону.
Но на другом конце провода уже никто не ответил.
– Кто звонил?
– Мужчина, немец, – сказала и спрятала злотые, что лежали для нее в коридоре на зеленой вязаной кофте. Придержал ей на выходе дверь. И почувствовал запах ванили, когда его задело белое обнаженное плечо. Из окна посмотрел вслед. Посередине оживленной проезжей части она натягивала зеленую вязаную кофту. Пошел к дивану, улегся на спину и то одной, то другой щекой начал прижиматься к подушке. Напевал церковную песнь, потом карнавальный шлягер. Сложил руки и отбивал ритм, сводя мыски. Потом поднялся и медленно снял ботинки.
Вот, значит, как получилось, хоть это и не имеет значения. Сначала приехала она, Лена. В четверг. А сегодня пятница. Завтра, в субботу, намерен прибыть и он. Дальман. За несколько дней предупредил о приезде и обещал еще раз позвонить с дороги.
– Зачем?
– Хочу тебя навестить, раз уж буду поблизости. Ты против? Ты что, недоволен?
– Что ты, что ты, Юлиус, дорогой! – твердил ему в ответ священник.
Они перезванивались раз в месяц.
В ногах дивана, как принято у поляков, размещался старый советский телевизор, над ним висела композиция из колючей проволоки и красной восковой розы. Вообще-то эта поделка, подарок какой-то невзрачной девчушки из Ольденбурга, вызывала у него тягостное чувство.
Его любили. Он видел это по лицам, встречаясь с людьми на улице. Женщины из прихода вязали ему крючком накидки для подушек. Шесть штук подушек горкой в углу дивана жались одна к другой, обессиленно поникнув и все-таки торчком. Как груди. Что за ерунда! И он вдруг швырнул черный свой ботинок в сторону двери. Не в сердцах, а просто так. Такого с ним еще не бывало. Ботинок оставил полосу на стене рядом со снимком, где его рукополагают в священники.
Дальман любит ездить, но почему вдруг сюда?
– Через столько лет?
– Ты что, недоволен?
– Что ты, что ты, дорогой Юлиус, я просто удивлен.
– Родные ведь места, – сказал Дальман по телефону. В трубке что-то щелкнуло.
– Юлиус, у тебя дома до сих пор два аппарата?
Он знал, что мать Дальмана недавно умерла. Дальман жил один в большом доме. «Тебе недостает Бога, Юлиус», – пытался иногда сказать священник. – «Ерунда, – отвечал Дальман. – Ерунда, я люблю одиночество». До недавнего времени Дальман был чиновником городского управления финансов в С. При переходе канцелярий на компьютеры Дальман заявил: «С этим я не справлюсь, коллега Шпекенбах, милая. Я стар, и мне кажется, из-за экрана за мной кто-то наблюдает. А вы еще молоды, коллега Шпекенбах. Вы еще сможете этому научиться». – «Вы тоже, – тихо ответила коллега Шпекенбах».
– Она вежливая и немного придурковатая, – разоткровенничался Дальман по телефону, потом тихонько добавил: – А теперь честно, между нами, мальчиками, Рихард. Мне в последнее время кажется, что я одинокий гость в этом мире. А ты, Рихард? Я разлюбила разговоры.
«Возможно, – подумал священник, – дело в том, что Дальману слова кажутся лишними, если он не сам их произносит. И в том, что он пьет». Впрочем, об этом Дальман не говорил.
Размышляя о Дальмане, подтянул к животу ноги. Такую позу он не принимал вот уже четверть века. Но ведь это и был уже не он – тот, кто обхватил рукой колени и валялся в носках на диване. Это был кто-то другой, с тяжелым дыханьем. И у того, другого, к животу тоже подтянуты ноги.