Текст книги "Лена и ее любовь"
Автор книги: Юдит Куккарт
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Дальманов коридор
Лето 1944 года. Светильник для семи свечек Юлиус с сестрами нашел в самом дальнем уголке чердака, где предыдущие жильцы держали голубей. Тот завалился под какие-то книги, книги с неведомыми знаками. Посередке у подсвечника золотая звезда.
«К Рождеству он нам очень пригодится». Отполировал звезду рукавом, спрятал подсвечник под свитер и притащил домой. И выставил в своей комнате на окно. То что на улицу. Шли дни. Иногда, как стемнеет, он снимал подсвечник с подоконника и заглядывался – на вывороченных ступнях, на прямых ногах и со втянутым животом – в зеркало на колесиках, которое мать только для шитья вывозила из его комнаты, на свое отражение и позу, казавшуюся ему исключительно церемонной и элегантной. Откидывал голову и тянул медленно вверх правую руку с подсвечником, задерживал руку на полпути, выставлял локоть, внимая фанфарам и ликующим при виде его толпам. И победоносно полыхал светильник, когда Юлиус останавливался с ним перед зеркалом. Взмахивал свободной рукой, и ликование нарастало. Мир требовал его, утверждало зеркало. Требовал неведомого доселе Юлиусова блеска.
Как-то в воскресенье, потянувшись за подсвечником к окошку, он заметил, как Янина с велосипедом направляется к вокзалу в сопровождении красивого мужчины. В доме кто-то заиграл на пианино. Наверное, Хельма. Во всяком случае, зазвучал полонез, а Юлиус схватил подсвечник и начал крутиться, и начал подпрыгивать в такт музыке, отделенной от него целой комнатой. Шопен. Юлиус пошел с другой ноги: пятка, мысок, пятка, мысок, и раз-два-три, и туда-сюда подсвечник, влево, вправо, влево, и откинул, кружась, голову, плечом так, плечом сяк, и раз-два-три. Прыгал перед зеркалом, а глаза сверкают. В подсвечнике сохранились все свечки, только ни одна из них не горела, зато вспыхнуло и разгорелось его желание, пока музыка звучала все пуще. Он жаждал, с тем подсвечником в руке, стать совсем другим человеком. Он задумался вдруг о любви и смерти. А жизнь показалась огромной. И лишь услышав голоса, заметил, что дверь его комнаты открыта.
– Так, все сюда, быстро!
И они прибежали, и застыли на пороге, впятером заполнив до предела дверную раму. Только Зайка протиснулась вперед. Мать, с утра еще в халате, подняла руку и показала на подсвечник:
– Еврейские дела, это откуда в доме?
Рукав халата задрался, и Юлиус уставился на ее красный, заскорузлый локоть, со всей достоверностью выдававший, откуда они, собственно, происходят. С самого-самого низа, из С., где в мансарде моются только в коридоре, холодной водой над эмалевым тазом. И зимой тоже.
Хельма первой отделилась от остальных, подошла к окну, открыла створку, взяла две свечки и вышвырнула их, закусив губу, на улицу. В ту же секунду Юлиус почувствовал сзади на шее отцовскую руку.
– И тебя туда же, – сказал отец.
За окном видно чудное синее небо, в вышине кружит остроклювая птица.
– Сокол, – испуганно проговорил Юлиус, – там сокол.
Но отец толкнул его к окну, ногой уперся в стенку. Одна рука – за загривок, другая – за задницу, и поднял в воздух своего сына. Вскрикнула мать. Так, будто от радости. К материнской радости подмешивалось возбуждение отца, запах, показавшийся Юлиусу нечистым, прокисшим, протухшим. Отцовский нос, приближаясь к его лицу, рос на глазах и блестел все больше. Ногами на подоконнике, Юлиус насчитал внизу пятерых и одну собаку. Все они смотрели вверх, расступаясь и освобождая место. А собака неожиданно села, и Юлиус кивнул ей сверху. Прощай, жизнь. И кивнул снова. На секунду отец, удивившись, ослабил хватку.
– С кем это ты здороваешься? – спросил, а Зайка зарыдала.
Тут Юлиус рванулся, высвободился, всем весом качнулся назад и повалился на пол. Упал очень больно, тут же почувствовал копчик, но перевернулся и в панике пополз на карачках – зверек, утративший силу и гордость. И понял в тот момент, каково оно там, по ту сторону речки. Куда отец ходил на работу.
Под огневым прикрытием Зайкиных слез выбежал из квартиры, и – вниз по лестнице. Туда, где стоял обычно велосипед фройляйн Янины, и забился в угол, и в этом углу на всю жизнь утратил какую-то часть самого себя. А перед глазами так и торчал неухоженный материнский локоть.
На обед подали чечевицу с уксусом и сахаром. Отец уже ушел в лагерь, и только пианино от ужаса до сих пор стояло с открытой крышкой.
– Вернуться туда? – удивился Дальман. – Зачем?
– Но я сама туда еду, – объяснила Лена.
– Почему?
– Потому, – сказала, как отрезала.
Вот оттого он и отправился в путь, но тайком. По дороге туда он не вынес бы соседства с нею в автомобиле. А вот увидел через открытую дверь дома, как она меняет дворники для долгой поездки, и по телефону заказал в агентстве билет на поезд. До Вроцлава. Потому что поздний час пробил уже в его жизни, как он сообщил в трубку. Разъединившись с агентством.
На электричке он прибыл в Дюссельдорф очень рано. Вечером электрички редко ходят. На дюссельдорфском вокзале выпил еще стакан пива и две рюмки «Веккья-Романа» в компании со своим одиночеством, забрался в спальный вагон и около половины первого проснулся на белом белье в Магдебурге. На первом пути. Полюбовался на рекламу «Интерсити-отеля», фляжечкой поприветствовал серое вагонное стекло. Алкоголь и перестук колес расшевелили его одиночество, и мир показался не таким пустым. Так что шторку в купе он опускать не стал и бодрствовал до шести утра, до Познани. В девять сошел во Вроцлаве и стал искать такси, такси до Кракова.
В Кракове водитель высадил его у газетного киоска, поскольку не знал города, а Дальман понятия не имел, в какую ему гостиницу.
Тут же к нему подошел следующий таксист.
– Такси?
«Полония» с желтыми буквами на вывеске или отель «Европа» с буквами цвета средиземноморской волны? С этим вопросом на лице Дальман глядел на таксиста. Тот, в тенниске, приманчиво позвякивал ключами от машины.
– Освенцим? Такси?
– Мне?
– Такси до Освенцима? Все немцы хотят в лагерь, – заявил таксист.
– Я хочу в отель.
– Хорошо, хорошо, – успокоил тот. – Значит, в Казимеж. – И ткнул себя в живот. Это означало, что только он способен справиться с задачей.
– Что такое Казимеж?
– Старый еврейский квартал, – объяснил таксист. – Синагога, музыка, полиция – все на месте. Немцы всегда хотят в старый еврейский квартал.
Взял Дальманов чемодан, а тот пригляделся к журналам, выставленным в киоске. На двух обложках Гитлер, на пяти Мадонна. Беременная звезда. Напротив вокзала, на фоне серого неба, светящаяся реклама. Жирные красные буквы. «Бош». Дальман успокоился, как будто жирным красным там было написано «Дом родной». Таксист по пути подрезал два трамвая, в салоне воняло мужским потом, и когда они наконец-то остановились на узкой и длинной площади, вымощенной булыжником, Дальман обрадовался, что приехали. Казимеж показался ему таким знакомым, будто он попал в старую часть Дюссельдорфа. Несмотря на синагогу. Таксист высадил его у гостиницы «Ариэль». Со стороны заднего двора доносилась какая-то жалостная мелодия. Номер на втором этаже с видом на площадь вполне отвечал бы вкусам матери Дальмана, но не ее запросам. Включил водный нагреватель, и тот заработал, но урчал обиженно. Снял с кровати три подушки, вышитые розочками, включил лампу на тумбочке. Кровать скрипнула, стоило только бросить на нее путеводитель. Раскрыл окно. Напротив полицейский участок, три этажа, и неоновые лампы горят над социалистической мебелью с тонкими ножками. Блондиночка в кабинете сняла форменную куртку, помотала конским хвостиком из стороны в сторону, хотя никто не видит. Подставила чайник под кран, выпятила грудь и любуется собою в зеркале над раковиной. Глядя на эту юную особу, Дальман вспомнил вдруг старшую, теперь уже старую, сестру Хельму и дом для прислуги, куда они въехали сразу по прибытии в Польшу. Шестьдесят лет назад. Дом стоял позади виллы с двумя башенками. С приходом ночи вороний грай в кронах деревьев превращал башенки в башни. Вилла на темном дальнем плане оборачивалась замком, а днем в парке появлялись незнакомые, на вид голодные, существа и чистили дорожки. Запах этих людей памятен ему и сегодня.
– Евреи, – говорила мать, – распяли Господа нашего Иисуса Христа, поэтому они теперь и заключенные.
– Наши заключенные?
– Да, наши. Идите, поиграйте.
Они с Хельмой позавертывали камешков в конфетные фантики и раздарили существам, которые чистили дорожки в соседском парке и воняли. Отдали последнюю конфетку, завизжали радостно и помчались оттуда к недостроенному мосту. Так его никогда и не достроили, бессмысленно испортив кусок земли. Или мост не там? Наверное, в Поппелау, где отцовскому подразделению отвели бывшую продуктовую лавку, а семью поселили над ней. Где на чердаке сотнями гнездились летучие мыши. Хельма задружилась с подпаском, с ним вместе ходила за несколькими паршивыми овечками, и у нее завелись вши. А детей у нее потом так никогда и не было. Вышла замуж за его друга Освальда – того, с аккордеоном, и с годами превратилась в сухопарую женщину с жесткими короткими волосами, бледной кожей и крепкими руками. Хельма и Юлиус целую жизнь прожили вместе, а Освальд при этом присутствовал, пока не умер. Тогда они в теплое время года стали часто путешествовать с организованными группами, но только не в Польшу. «Нет, только не в Польшу», – сразу сказала Хельма и захлопнула дверь кухни у него перед носом.
После обеда Дальман, следуя трамвайным путям, отправился в центр города. Польки, модно одетые, польки, скрестившие руки, польки с жесткой складочкой у рта, и – бегом к автобусу, подъехавшему вовремя, и юные монахи в теплых куртках поверх темного своего одеяния смотрят им вслед, стоя у витрины итальянской обуви. Только птичья клетка в центре торгового зала напомнила Дальману о том, что он в Кракове, а не где-нибудь в Пизе. Да еще деревянная повозка с какими-то овощными очистками, и впряженный беззубый пес, и кто-то сам без зубов, а пинает его на каждом перекрестке. Так что же сохранилось от прежнего? Хельма, сказал бы он дома, Хельма, а польки все такие же странные. Помнишь ты их взгляд, всегда будто в сторону? Всегда недоверчивы, а уговорить можно. Ломаться – вот так это называется. Такая манера у них в крови, как у нашей прежней служанки, ты помнишь, Хельма?
И вдруг он остановился на Рыночной площади, в пассаже Сукеннице, и не из-за дождя. Просто понял, что в поездке не один. Беседовал с Хельмой. Ехал вслед за Леной. Думал при этом о Марлис и смотрел вслед красивому молодому человеку. Вот так.
А виновата во всем Лена. Ее манера слушать. Из-за нее все старые рассказы вдруг снова обрели ценность. Для него тоже. О. стал сюжетом, в котором он сам хочет участвовать. Пустил эту женщину в дом, и она приняла его прошлое. Такая уж она, Лена. Стремится к глубоким чувствам. К тому же волосы у нее красивые.
В пассаже Дальман разглядывал прилавки с сувенирами и расписных кукол, и искусственные цветы, и синтетические яркие чехлы для автомобилей, разглядывал лотки с орехами и фруктами, сливой в шоколаде, лакрицей и путеводителями. Говорили, будто тут продаются фигурки евреев-музыкантов, фарфоровые или деревянные, смотря сколько выложишь. Он их не нашел. И отправился в кафе на Флорианскую. На часах над дверью половина седьмого. Официант принял как должное тот факт, что Дальман ради одной-единственной чашки кофе занял столик у окна, погружаясь в прохладную атмосферу города, где его никто не знал, но где он себя узнал чуть лучше, чем несколько дней назад. Город, где вокруг него сгущались сумерки на исходе дня.
Обратный путь
Лена притормаживает у бара в нескольких километрах от Лодзи. Эдакий павильончик в самом центре перекрестка с круговым движением.
– Чистейший абсурд, – отмечает она.
– Типичная Польша, – подхватывает Дальман.
Входят. Священнику в туалет. Официантка вручает ему ключ, такой огромный, что подойдет и к вратам небесным. Сутана исчезает в зеленом деревянном сарайчике за павильоном. Дальман заказывает местное пиво «Живец», Лена – кофе. Включен телевизор, и стайка девочек, не по возрасту взрослых, пялится на экран, где музыкальная передача, чтобы только не пялиться неотрывно на мальчика возле игрового автомата. А Лена смотрит в окно. Гужевая повозка намерена принять участие в движении по кругу. Груз – навоз. Машинам бы пропустить ее. Но тяжелая лошадь, словно почуяв смущение хозяина, пытается тронуть с места всеми четырьмя копытами, путается, застревает в собственном галопе. Головой и шеей нервно выписывает восьмерку. Мелькнули белки лошадиных глаз. Шофер выходит из автобуса на остановке напротив. Идет сюда, за ним две девчушки, ножки тонкие, очки, леденцы на палочке, садятся за столик, четыре кулачка на вязаную крючком скатерку, и краем глаза на девочек постарше. А у тех под наблюдением по-прежнему мальчик возле автомата. Самый красивый из всех в этом зале. Очередная игра, автомат выплевывает залпом пятнадцать или двадцать монеток, злотых. Мысленно Лена подсаживается к тем двум, худеньким и маленьким, и ей сейчас на тридцать лет меньше, и на зубах пластинка, зато на губах от пластинки серебряная улыбка. Хорошо ей тут, в ожидании священника. Впервые за долгое время внешнее совпадает с внутренним.
Из автомата новый монетный дождь, и повозка давно покинула круговой перекресток. Человек в домашних тапочках входит в бар с открытой коробкой, в ней яйца, несколько десятков, две штуки протягивает официантке за стойку, целует ручку. Девчушки вскочили, бегут к следующему автобусу. Так ничего и не заказали за столиком с кружевной скатеркой. Девочки постарше на них и внимания не обратили, угощают друг друга сигареткой. Дальман допивает последний глоток пива, а на том повороте, за которым исчезла гужевая повозка, стоит священник в сутане у статуи Девы Марии при дороге. Идут к нему, пока он поправляет букетик искусственных орхидей. Черные ботинки в пыли.
– Смотри-ка, наш Рихард! – говорит Дальман.
– Где же вы были все это время?
– Пили, – ничуть не смутившись, отвечает Дальман, а Лене кажется, будто и вправду она отсутствовала очень долго.
Людвиг поцеловал ее, укрывшись от ветра за пятью контейнерами для стекла. И она ответила поцелуем, и – провались все другие женщины. Ветрено. Сказала, что в бурю всегда чувствует себя счастливой. Направились от центра к замку на воде, пересекли новый торговый комплекс, где и стройматериалы, и аттракционы, и супермаркет, и фитнес. Под ветром тележки у супермаркета рвались со своих цепочек.
Шли по мостику к замку. Давно уже не деревянные тут перила. Между шпалами внизу кусты и береза, должно быть, старше самой Лены. Встала перед Людвигом, загородила ему дорогу.
– Что такое?
– Дуй, ветер, мне в лицо, дуй!
– Красивые слова, – похвалил Людвиг. – Сама придумала? – и поцеловал в носик.
Позади замка протоптанная тропинка к футбольному полю, усилился дождь, и Людвиг сказал, что раньше тренировался тут дважды в неделю, а играл с утра каждое воскресенье.
– Каждое воскресенье?
– Да, чтобы не ходить в церковь.
По хлюпающему от воды полю бегали две команды. Счет «пять – шесть», и судья, скрестив руки на животе, стоит у двери в раздевалку. Свистнул, но никто не обратил внимания. Женщина с мелкими черными кудряшками натянула капюшон мальчику, держа его за руку, и кривые ее ноги заторопились назад, в клубное кафе, где уродливые светильники на потолке освещали пустые столы. Мальчик пытался сопротивляться.
– Кто с кем? – спросила Лена. – «Чибо» против «Эдушо»[12]12
«Чибо» и «Эдушо» – немецкие фирмы-конкуренты (кофе и сопутствующие товары). В конце 1990-х гг. «Чибо» вытесняет «Эдушо» с рынка.
[Закрыть]?
– Почему?
– А ты на форму посмотри.
– По-моему, это «Роте-Эрде 06» и «Эннепеталь», – пригляделся Людвиг.
В это время вратарь пытался укрепить в мокрой земле штангу ворот. Людвиг, повернувшись спиной к ветру и к Лене, прикуривал сигарету, закрывая огонь ладонью. Вратарь установил и вторую штангу. Лена заметила, какой он красивый. Отлично бы мог рекламировать трусы или одеколон для бритья. На темно-синем свитере с капюшоном белыми буквами надпись, но какая – не разглядеть. Волосы торчат как щетина. Вот точно он из тех, кто утром перед зеркалом мажет их гелем, направляя во все стороны, да приговаривает про себя: вот я какой злой, вот я какой злой! Я по правде очень злой! – и минута в минуту по часам уходит на работу.
Людвиг повернулся к ней, сигарета под тем самым углом, какой Лена находит особенно волнующим. Укусила его в подбородок и тут же сама застыдилась. Под ноги им ветром принесло лиловую ленточку от елочных игрушек. Людвиг обмотал ею палец, да так и оставил, пока они не распрощались на Рыночной площади.
В своей комнате с эркером она долго стояла у окна и смотрела вниз, в долину. Медные церковные башни, позеленевшие с годами до цвета мяты, и окна домов мало-помалу загораются огоньками. В водосточном желобе остатки грязного снега. Тут-то она и решила навеки остаться с Людвигом и немедленно сообщить ему об этом. Но звонить не стала. Людвига, она теперь поняла, ей всегда не хватало. Как подлинной ярости или подлинного самоотвержения, как неосторожности и благоразумия, как непритязательности и безрассудства, как доверия, радости и плача. Но звонить ему она не стала. Его отсутствие привычно. Его присутствие – нет. И она все смотрела и смотрела на улицу, а тут-то внизу, в прихожей, и зазвонил телефон.
– Это – я, – сказала Мартина. – А что у вас с Новым годом? У меня вечеринка. И вы приходите, оба.
Все внимание Дальмана приковано к жирной мухе, и как она ползет вверх по ветровому стеклу. Слушает он поэтому невнимательно.
– Однажды я так влюбилась, что просто играть не могла, – рассказывает Лена. – Режиссеру пришлось на сцене поставить качели, а то я на каждом шагу забывала текст! А роль – главная, почти весь текст – мой.
– Кыш, кыш, – он все приговаривает, а потом, наконец, открывает боковое окно и пытается изгнать муху круглой картонной подставочкой для пива. Но муха слишком жирна, чтобы испугаться какого-то Дальмана. На круглой картонке записан телефонный номер. Дальман смотрит на Лену, потом на цифры, потом опять на Лену, теперь уже с осуждением. По просьбе Дальмана они едут через Лодзь, но без остановки. Тоже по просьбе Дальмана.
– И что же дальше? – интересуется священник.
– Качалась на качелях и вспомнила текст, а про любовь забыла.
– Гадость какая! – восклицает вдруг Дальман. – Стоп, стоп немедленно!
Он случайно поймал муху и расчленил на две половинки. Желтые внутренности. Одна лапка шевелится.
– Стоп! – кричит Дальман. – Кому это теперь убирать?
В районе Кройцберг берлинская квартира. Пока Людвиг пытался справиться со всеми тремя замками, пока свет в подъезде выключался поминутно и запах угля смешивался с запахом старой кожаной обуви, она смотрела ему в спину и старалась догадаться, что он там делает. Спокойно, не тратя сил, экономя мысли.
– Поехали в Берлин на Новый год. У меня ключ от пустой квартиры. Прошу тебя, давай поедем, – уговаривала она его. А про Мартину и слова не сказала.
Квартира принадлежала одной знакомой по театру. В Берлине Лена училась в театральном училище. Потом редко там бывала, а уж с тех пор, как снесли стену, всего-то раза два или три.
В квартире три детских, хотя ребенок только один. В самой маленькой комнате большая кровать для взрослых, но и здесь лицом к стене куклы, куклы. На ночь Лена и Людвиг улеглись в кровать, как чайная ложка легко укладывается в ложку столовую. Как заснули, так и проснулись, будто кровать слишком мала для перемены позы. Снизу позвонил мусорщик, прорываясь к помойным бакам в закрытый дворик. Последнее утро года, столетия, тысячелетия. Оба казались себе слишком старыми в сравнении с тем, что несет в себе наступающее тысячелетие, и все-таки слишком молодыми, чтобы отказаться от участия. Обоим помнилась молочная окраска шестидесятых. Или ей точнее? Неосознанные, наверное, воспоминания. Но и неосознанное, она знала, обладает собственной волей. Проснулась давно. На подоконнике засохший цветок, называется «рождественская звезда». Людвиг открыл глаза, и она встрепенулась на подушке так, будто испугалась шороха его ресниц. Глянула в синеву глаз, какую не унаследуешь ни от ангелов, ни от людей, только от баночки с акварельной краской.
– Я люблю тебя, – так и сказала.
Людвиг приподнялся, закурил сигарету, стал выпускать дым, погладил Лену по плечу. И опять ей подумалось, что курить он в жизни не бросит.
– Знаешь, что мне пришло в голову, когда я только-только стал священником? – Людвиг зарылся лицом в ее волосы. – Я представил себе, как однажды обвенчаю тебя с другим.
Куклы продолжали разглядывать стену.
Вечером они перетащили телевизор на кухню. В программе «Ужин на одну персону»[13]13
«Der 90. Geburtstag Oder Dinner for one» – телефильм (ФРГ, 1963 г., реж. Хайнц Дункхазе, снят на английском языке), который всегда стоит в программе 31 декабря.
[Закрыть]. Как и каждый год. Невидимая публика закатывается хохотом после каждой фразы. Как и каждый год. Дворецкий наконец-то не спотыкается о голову тигра. Как и каждый год. И кто там смеется, и кто там играет – все они давным-давно умерли. Как и каждый год, Лена и Людвиг посмеялись, а ближе к полуночи отправились на Вайдендамский мост.
Целовались среди других парочек, продолжавших целоваться, когда одно тысячелетие сменялось другим. У остальных поцелуи не были такими долгими.
– Загадай желание, Лена.
– Лучше не надо.
– Почему?
– Когда я в прошлый раз загадывала желание, ужас что произошло.
Года два назад она с одним человеком, с мужчиной, стояла на вокзале днем в воскресенье. И была уверена тогда, что этого мужчину любит. «Не уезжай», – сказала. «Надо», – ответил он. А она: «То время, когда мы не вместе, навеки останется временем, когда мы не были вместе». Цитата из последнего спектакля, но говорила она искренне. «Я должен», – настаивал он. А она показала на пешеходный мостик над путями, где составы обычно сбавляли скорость, подъезжая к перрону. Они ждали последний поезд, на котором он мог уехать сегодня. В тот день – никаких других поездов, а для нее это означало: еще одна ночь. Вот тут-то она и произнесла: «Я себе желаю, чтобы кто-нибудь бросился к тебе под колеса». Тут на табло появился номер следующего поезда. «Интер-Сити-Экспресс», направление – Франкфурт. Наклонился, поцеловал, а через его плечо она увидела, как кто-то с сигаретой повис на перилах мостика.
– Вот, и он бросил окурок на пути, и ногу задрал на перила, – спешила рассказать Лена.
– Ужас, – Людвиг сунул руки в карманы.
Свет фонарей и огни фейерверков отражались в водах Шпрее. Река не принимала новогоднего веселья, отказываясь от него всей серой, всей холодной поверхностью воды.
Людвиг втянул сквозь зубы холодный воздух, закурил. Лена услышала, как клацает зажигалка, но в ту сторону не смотрела. Смотрела под ноги. А он вопросов больше не задавал.
– Да уж, – протянула.
Туман стелился над обледеневшим, скользким асфальтом. Подножный туман. И реальное вдруг предстало нереально легким. Почему бы, подумалось ей, не начать все сызнова. От жизни ведь, подумалось ей, прошла только первая половина. Посмотрела на Людвига, и оказалось, что они стоят на том же месте, но уже далеко друг от друга. И он все еще погружен в рассказанную ею историю.
«Все-таки и человек социализма не мог считать, что это красиво», – Дальман тычет пальцем в окошко. Шоссе из Лодзи, четыре полосы. На заднем плане блочные дома – гостиницы, построенные в шестидесятые и семидесятые. Коробка «Меркур», коробка «Форум», коробка «Интернешнл».
А на переднем плане девушка. Или разъяренная юная птичка. Светлые волосики, гляди, разлетятся с головы прочь, но кто-то задержал их в полете. Когда «вольво» тормозит от нее в нескольких метрах, девушка опускает автостоп-табличку к шотландской юбке. В заднем зеркале Лена видит, что взгляд у девушки равнодушный и пренебрежительный, а юбчонка короткая до такой степени, что автомобили начинают обгонять «вольво» помедленней, покуда девушка склоняется к дверце. Коленки ниже клетчатого подола юбки по-взрослому округлы.
– Место есть?
Детская ручонка с колечком на указательном пальце упирается в бок. Вопрос задан по-немецки.
Волосики зачесаны вверх гребешками-цветочками. Между желтыми, зелеными, розовыми пластмассовыми зубчиками корни волос потемнее. БЕРЛИН – написано на ее картонке. Из-за Берлина Лена и остановилась. В Берлине у нее встреча с Людвигом, в ресторане «Марктхалле» напротив квартиры, куда они приезжали на Новый год. Кто первым придет, пусть заказывает, – так они договорились, прощаясь в С. несколько дней назад. Она уселась тогда на капот «вольво», он нет. Вот как это бывает. Правильно, значит, говорили люди. Влюбленная пара – это одно мгновенье, вот что они говорили. Ни за что ей не выжить. Нечего этой паре делать, только ждать, когда выйдет время любви. Когда завершится чудо и они, распростившись с желаньем, сохранят взаимную симпатию. А ночами возмечтают о новой любви. И он тоже. Встретит женщину своей мечты во сне, на бензоколонке. Вот она – та, которую он ждал всю жизнь. Поворачивается к жене спиной, чтобы ничего не заметила, и рукой начинает поглаживать стену. И стягивает пижамные штаны. Последнее она утром, наверное, заметит, но ни за что не расскажет, что ей самой привиделось во сне. Сны не пересказывают. Во сне предают друг друга, и предательство это – та часть правды, что осталась от любви. В этом состоянии ждут. А однажды отдаляются друг от друга, вроде бы и не сильно, но тут же хотят расстаться.
«А ты рада, что я не еду? – спросил Людвиг, поскольку она сидела на капоте своего «вольво» с абсолютно отсутствующим видом.
– Нет, не рада, – ответила Лена.
– В Берлине увидимся?
– Конечно.
– Береги себя. Береги нас».
– Прошу, – и Лена разрешает девушке сесть в машину.
– Беата, – представляется Беата.
Заталкивает желтую дорожную сумку между собой и священником, усаживается. Из всех одна Лена обратила внимание на ее голую ногу и на круглый ожог выше коленки. Грузовик, мигнув фарами, пропускает «вольво» на дорогу. Едут.
И вдруг в салоне машины становится не так тесно.
Однажды в феврале, днем, она покинула Дальманов Левенбург. Завернула в бумажную салфетку ключ от входной двери, бросила в белый почтовый ящик с инициалами Ю.Д. и М.Д. Инициалы М.Д. отодрали, но они сохранились как след от клея, блеклой тенью. Белой тенью. На соседском заборе так и висели ошметки новогодней петарды. В том доме освободилась трехкомнатная квартира, в январе еще, и Людвиг ей это повторял дважды.
Лена направилась вниз, в город. Пошла прямиком к вокзалу. Замедленным из-за снега шагом.
Вкрадчивым, как всегда, голосом агентша приглашала ее на кастинг. Только услышала в трубке этот голос из Берлина, тут же представила себе длинные женские ноги, такие, как на рекламе колготок. С самого августа она всерьез не работала. Ведь телестудии находятся в Бабельсберге, под Берлином.
– Ночным поездом можешь и домой иногда съездить, – уговаривала агентша. – Мать у тебя умерла вот уже полгода как. Что ты там вообще, в этой дыре, делаешь? Где это такое находится?
Лена, видя перед собой длинные ноги, на полдня слетала в Берлин. И получила роль.
– Три месяца я буду сниматься в сериале, – сообщила Людвигу. – В Берлине.
– Жаль, что матери не узнать об этом, – ответил вместо Людвига Дальман. А Людвиг, стоя на холоде у ступенек в саду, произнес одно только слово: «Жалко».
Через два дня у него в руках был контракт на должность статиста в Оперном театре. Правда, фамилия написана с ошибкой, но зато к работе можно приступать немедля. В это время года многие болеют, поэтому администраторша из актерского отдела позаботилась о нем тотчас же. Пятьдесят марок за каждую репетицию, пятьдесят марок за каждый выход. Определила его на «Аиду». В репертуарном плане двадцать шесть представлений, так что заведующий труппой будет счастлив заполучить такого вот Людвига. Люди с такими вот лицами им не часто попадаются.
– А какое у тебя лицо? – заинтересовалась Лена.
– Кажется, красивое и непроницаемое – так она, вроде, сказала.
– Ага. А у самой декольте до пупка, на столе плюшевый медвежонок и на компьютере вазочка с конфетками!
– Точно, – подхватил Людвиг, – и еще шарфик вокруг шеи. А тебе это откуда известно?
– Я вообще-то в театре тоже работала, – фыркнула Лена. – Знаю таких. Завидят мужчину – очки снимают, и с первых слов растекаются медом: может, это судьба? Или хоть один обеденный перерыв! Такие умеют губы подкрашивать, не глядя в зеркало, и при этом еще гороскоп расскажут на ближайшее десятилетие. А подробности, говорит, сообщу тогда, когда вы ко мне домой заглянете на чашечку чая или на винца глоточек!
– Да, но при этом весьма любезна. Я ведь и пришел к ней по знакомству.
– Как? По какому-такому знакомству?
– От Мартины.
– Какой-такой Мартины?
– От твоей Мартины, – ответил Людвиг.
А та в ателье работает помощницей. Мать очень больна, и Мартина хочет быть к матери поближе.
– Да? А бэбифон она берет с собой на работу?
Лена яростно схватилась за пуговицу на Людвиговой рубашке, крутит-выкручивает. Развернулась, поднялась к себе в комнату, пора и в Берлин собираться. Так, брючный костюм, блузочка, юбочка и два пуловера, три маечки, потом двоечка, трусиков семь штук, лифчика два – хватит, теперь бикини, носочки, колготочки, еще туфли на высоченном, и никакой пижамы, зато пара тренировочных и большое-большущее банное полотенце. Людвиг позвонил вечером, слышно тяжелое дыхание. Курит? Вздыхает? Честное слово, не разберешь.
– Ты во сколько завтра уезжаешь? – его вопрос.
– Очень рано, – ответ.
– Тогда ложись спать. И еще – позвони из Берлина.
И улыбнулся в трубку! Нарочно для нее. Вот что она расслышала. А тут он и нажал на рычаг, разъединился. Разъединился, а почему бы им утром не встать в одно и то же время?
Ночью сильный снегопад.
Наутро одна-одинешенька пошла на вокзал. Да, Людвиг скоро тоже отправится на репетицию. В один день начинают они новую жизнь. Каждый для себя. Вот где опасность – ею допущенная намеренно, Людвигом из равнодушия. Так?
Поезд на третьем пути, и дежурный по перрону, которого она помнит с детства. Под форменной курткой красный шерстяной свитер, отправляет скорый поезд, а сам наступил в лужу и не заметил.
Весь вывернулся, застрял между двумя передними сиденьями! Дальман поддерживает беседу с Беатой. Попыхивает на Лену перегаром. А Беата на заднем сиденье кивает и подхихикивает, и лет ей около двадцати, и обаятельна она, как лимонный кекс свежей выпечки под сахарной белой глазурью. Беата говорит по-английски, вот Дальман и затеял с ней беседу, он ведь тоже умеет на английском изъясняться.
– Sorry, «сорри», – на раскатистом двойном «р» он особенно настаивает, – наша Лена тоже целых три месяца играла в сериале. А потом ее героиня уехала, по-моему, в Португалию, потому что Лене расхотелось сниматься, – и Дальман хлопает ее по плечу, чтобы Беата уж точно знала, кто тут Лена.