Текст книги "Лена и ее любовь"
Автор книги: Юдит Куккарт
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
– Людвиг, постель такая, будто звери когтями порвали!
А в это время он уже взял ее руку, притянул к тому Людвигу, каким был до ссоры. Стоит до него дотронуться, и ей сразу ведомо, как оно там, внутри, на ощупь – и тут ничегошеньки не переменилось. Бросилась на кровать рядом.
– Повернись, – скомандовал Людвиг.
Не она шевелилась, но он в ней. Так уже было однажды. Тогда Людвиг явился ей над столом, и было это раньше, чем он появился на самом деле. На тумбочке у кровати виден кружок, прочерченный по светлому дереву кофейной чашкой. Вечер размахнулся черным грифелем по комнате, обводил контуры и добивался резкости предметов, заштриховывал, сгущая дымкой воздух. Лена опустила голову, увидела ноги Людвига, а в треугольнике между ними часть комнаты, часть реальности. Да. Пора повернуть голову. Ничего, что он понял не сразу. Ничего, что не сразу попал в рот.
– Поцелуй меня, – просит Людвиг.
Она целует, он сглатывает.
– Да, вот как оно на вкус!
– Да.
– Всегда одинаково?
– Всегда по-разному.
Когда она вновь раздвинула занавески, на улице почти стемнело. Прямо за окном зажегся фонарь, заливая комнату резковатым светом. Людвиг уснул. Он спит, и лицо его так красиво, что Лена смотрит и думает: «Всю жизнь мою поменяю». Белые стены отражают свет фонаря, стирая тени, и все вокруг становится плоским, легким. На лице Людвига она пытается разглядеть последние два десятилетия. Какие же ему нравились женщины? Прислушивается к его легкому дыханию – лежит на спине, руки за голову. Людвиг, свидетель той эпохи, когда семнадцатилетняя Лена жила в С. и сама себя еще толком не знала. В С. прошла их юность. Позже, когда она представляла себе этот город, в воображении сразу появлялись кафе с треснутыми стеклами и стертые лица женщин, пьющих из старых чашек. Дождевые плащи висят над пустыми стульями, а шапочки снимать не принято. Мирная, вроде, картина, но напоминает почему-то осажденный город накануне капитуляции. Серый город, вынужденно раскинутый шатер на краю света. Недели безучастно вздымаются и опадают. Складываются в годы, в целую жизнь, в самого человека, если тот остается. Сквозь эту жизнь С. мальчик Людвиг вел свой велосипед в прежние годы. Как будто по высоким сугробам, даже если на дворе было лето. Он спит, а она погружена в созерцание. И чем он ближе, тем больше она по нему скучает. Положила голову ему на живот. Тогда Людвиг перевернулся на бок, руку вытянул вверх по стене.
– Дверь закрой, – прошептал во сне.
Она и сын булочника стояли на расстоянии друг от друга. Одиннадцать с чем-то. Вверху, над их головами, гаснет светящаяся надпись «Пицца-Шмица», в прошлом «Куры-гриль» того же Шмица. На миг испортилось настроение. Стояли в темноте на главной улице. Моя женщина! Таково мнение его тела.
Завязала волосы на затылке. Волосы отдают запахом жаренной во фритюре картошки. Зачем она с Адрианом встречалась еще раз, и еще раз, и всегда в последний раз, – этого она и сама не знала.
– В мае мы едем в О., – сказал он.
– Нет! – сказала она.
– Факт, едем. Товарищеская встреча.
– Не бывает такого.
– Почему? Бывает. Дыра какая-то, ближе к русским.
Сделала шаг назад. Адриан покачнулся. Закурил сигарету.
– Дыра! Как это неуместно, – возмутилась Лена.
– Ну, назови как-нибудь по-другому.
– Нельзя так говорить об этом!
– Как?
– Будто о любом другом месте.
– Почему же нельзя?
– Потому что нельзя быть уверенным, что это место существует.
– А ты знаешь кого-нибудь, кто там был?
– В общем, да.
– Ну, значит, есть такое место.
Положил ей руку на плечо. Пошли. У Людвига репетиция, раньше полуночи не вернется. В такое время улицы С. всегда безлюдны. Веточка жасмина лезла из-за ограды частной практики ухо-горло-носа. Сорвала на ходу. Над головами, в вышине, рокот самолета. Шли мимо кафе «Венеция». Темнота, стулья опрокинуты на столы, свет только в чердачном окошке. Светофоры все желтые, ведь в это время и машины-то не ездят. А тронешь рукой теплый слой воздуха, и сразу ясно, что скоро лето. Клумбу вокруг фонтана у Адриановой двери уже засадили геранью. В витрине булочной красная наклейка: «Хорошая новость! Приглашаем на кофе!» Поцеловала его в уголок рта.
– Ты там был, что ли?
– Да, был. Альтернативная военная служба. Четыре недели, не больше. Ох, еле ноги унес, а ведь у меня там подружка.
– Полька?
– Да.
– И теперь снова туда? Вообще-то ты по возрасту не годишься для юношеской команды.
– Попросили, потому что я там уже бывал. По-моему, одни боятся ехать.
Минуту Лена молчала. А потом из молчания получилось вот что:
– Я хочу поехать с тобой в Польшу.
– Зачем?
– Затем, – ответила она, но подумала при этом о Дальмане.
Адриан покрутил пальцем у виска:
– Видно, у тебя не все дома.
А она прикрыла рукой лоб. Там, под рукой, померещилась ей девчонка с подколотыми кудряшками и сильными икрами, как она мчится туда-сюда по бесконечной, просторной, немыслимо белой равнине, выписывает пируэты, замирает в шпагате. И как коротенькая юбчонка тарелкой кружит вокруг ее талии, потому что именно так должна выглядеть подружка Адриана.
Адриан снял ее руку со лба.
– Что с тобой?
– Ты же знаешь.
– Что именно?
– Не все дома.
В итоге она поехала за автобусом, в котором сидел Адриан. Тренер не желал, чтобы в автобус садились женщины. Даже немолодые, – вот как он сказал.
Безоблачная небесная синь над границей ничуть, ну ничуть не соответствовала ее настроению. В О. она отправилась из-за Дальмана. А со стороны посмотреть, так поехала за Адрианом. Вспомнила Людвига. Чего она, собственно, хочет? Того ли, чтобы именно на футболе, в дружеском матче, закончилось дополнительное время, которое они разыгрывали в С. месяцами? «Дополнительное время – это сколько?» – спросила она тогда у Людвига. «Пока один не забьет другому гол», – ответил он. Вот она и забивает ему гол с вратарем! Sudden Death, дополнительное время, вот как это называется. А за воротами стоят одна-две Мартины, наряженные талисманчиками, и уже не свистят в два пальца, а только повторяют: «Это – я, да-да, это я сама, да-да, сама я, да-да».
Лена остановилась у того же продуктового магазина, купила те же краковские колбаски, под табличкой «Почта» прямо возле колбасного прилавка сняла со счета деньги и уселась обратно в машину с запыленными стеклами. Устало поискала на карте дорогу от одного города к другому. Провела пальцем по прямой, широкой и по извилистой узкой дорогам. На четыре сантиметра ниже Праги, у Табора, поняла, зачем едет.
Ага, подумала, вот зачем, и сразу представила себе польские лесные просторы во всей их непостижности. Вот зачем. Просто чтобы ехать. Чтобы пуститься в дорогу. Просто так. Чтобы чем-то заняться. Остановилась возле будки на железнодорожном переезде. Молодая женщина с тревожной веселостью указала ей светящимся жезлом на лесную опушку и при этом сдвинула на затылок фуражку. Вон замок, ныне отель «Замок». Там Лена и переночевала в душном 307-м номере, будучи единственной гостьей отеля, и до глубокой ночи слышала звуки духового оркестра. Отворила окошко, чтобы выветрить горький запах, который оставляют люди, если они беспокойно спали и поутру лихорадочно собирались. Сложила обе руки на подоконнике и всматривалась в ночь.
Ты едешь в Польшу, что тебе там нужно, Лена?
Я об этом пишу, Людвиг.
Прямо скажем, пишешь не первая, Лена.
А я и не хотела быть первой, Людвиг.
Он не сказал, что тоже хотел бы поехать. Значит, опять все снова. Выглянула в ночь и мысленно закончила диалог.
Ты едешь в Польшу. Зачем?
Затем, чтобы ты сказал: я тоже поеду.
Закрыла окно, бросилась на кровать. На тумбочке черный телефон с круглым наборным диском. Набрала номер, не снимая с рычага трубку. Влюбленная пара – это на одно мгновенье. Потом эта пара только вместе проводит время, если вовремя не рассталась, когда чудо любви исчезло. Выходят куда-нибудь посидеть, бывают в кино, завтракают в выходные дни неторопливо, по субботам показываются на рынке другим парам. Какая уж тут любовь, просто время и жизнь проходят у них вместе.
Если так, то она лучше сразу отдалится. Хочет в таком случае уйти первой.
– Несколько дней назад, в О., у футбольного поля, она на меня тоже кричала, – вступает вдруг в разговор священник, давая возможность Дальману развивать далее тему грязных ботинок.
– Уж помолчите, а. Вам все равно не попасть на небо, – не дает себя в обиду Лена.
– Кому?
– Обоим, но вам – как священнику – тем более.
Его лицо в зеркале окаменело.
– Пусть вы и были в О. очень долго, а на небо все равно не попадете.
– Почему?
– Из-за пятницы.
– Рихард, – оживляется Дальман, – ты в пятницу съел сосиску?
– Почему вы не хотите говорить серьезно? – недовольна Лена.
– Я и есть очень серьезный.
Фраза звучит будто на чужом языке. Дальман вытаскивает свою фляжку из сумки. Беата на заднем сиденье причесывается, звякают браслеты, красный, зеленый, синий, бирюзовый, перламутровый и янтарный.
– Так вот, стою я в пятницу у футбольного поля, – начинает Лена, и Дальман заливается смехом.
– Прямо как в анекдоте! Ну тот, новый, помните?
– Какой?
– Заходит, значит, один актер в пивнуху…
– Ах, оставь, – обрывает его священник, украдкой снимая Беатин светлый волосок со своей сутаны. Беата кивает:
– Стою я, значит, в пятницу возле футбольного поля, поляки разминаются перед игрой, упал – отжался, прыгнул – удар. Пока они упражняются, все в едином порыве, польская полиция едет мимо и на немцев то ли скептически, то ли иронически смотрит. А те только руками разводят и свои сережки в ушах проверяют, так что и мне, и полиции сразу понятно, кто выиграет. Я могла уйти сразу. И тут ко мне подходит ваш друг священник и говорит: «Только вас нам и не хватало». Вот уж тут-то мне пришлось остаться.
Дальман поворачивается к священнику:
– Нечестно с твоей стороны, Рихард. До этой пятницы ты и знать не знал, что такая вот Лена есть на свете, – и поднимает фляжку, но не пьет, а сюсюкает собственному отражению в серебряном ее боку: – Вот мы какие хитренькие!
– Кто это у вас там?
– Милочек!
– Так, хорошо, а кто это – милочек?
– Милочек, милочек, приходи на часочек! – тихо выговаривает Дальман и все-таки прихлебывает из фляжки.
Лена поворачивается к Беате и к священнику. Беата расплывается в улыбке, священник нет.
– Милочек ему нужен, – заявляет он серьезно, – чтобы не ощущать пустоты вселенной. Милочек – это способ развеять одиночество, поэтому он Дальману и мил. Замена отсутствующего Бога.
– Милочек, – раздумчиво произносит Беата новое слово.
– Алкоголь, – констатирует Лена.
– Алкоголь, – повторяет за ней Беата. – За все хорошее!
– На здоровье, – веселится Дальман. – За то, чтобы наша крошка на заднем сиденье выучила немецкий! – и чокается фляжкой с локтем Лены: – Значит, только вас нам и не хватало. А дальше? Что еще он наговорил?
– Разорался он, ваш священник. То, говорил, что тут действительно произошло, страшно. И не надо про это писать романы!
Дальман опять прихлебывает из фляжки:
– А мне эта история кажется интересной.
Лена, не обращая внимания, продолжает:
– «Oświęcim, zwycięstwo», – закричали поляки у меня за спиной после первого гола. «Zwycięstwo» – что это значит?», – вот что я у него спросила и обернулась. А он едва ли рубаху на себе не рвет! Стоит, будто грудью к дулу! И все-таки тихонько перевел: «Освенцим, победа, победа». Лицо раскисло, шея красная, длинная, торчит наружу. А что волноваться-то? Из-за меня? С чего бы?
– С чего бы? – повторяет Беата.
– Из-за тебя, – заявляет Дальман. – Впервые в жизни с ним так обращаются, и ему это нравится, и он злится, а в голове обнаруживает что-то новое и незнакомое. Впервые в жизни кто-то встал ему поперек дороги. Ты, Лена.
С тех самых пор, как Лена уже не ребенок, с тех самых пор, как Лена вернулась в город, Дальман в первый раз обращается к ней на «ты».
– Ты… – тихонько вторит Беата.
– Верно, Рихард? – Дальман снова сунулся носом назад. Его шевелюра закрывает все пространство между подголовниками. – Говоришь, ты со мной поехал? Нет, это ты с ней поехал. Не надо возмущаться, мы все тут такие, в машине. У всех свои причины для поездки. И у Лены, и у меня. Верно, Лена?
– Лена… – шепчет Беата и маленькую свою ручку кладет сзади на водительское сиденье, будто гладит спящую зверюшку.
– А я, в общем, еду… – и запинается. – Ну, если речь обо мне, то я еду, честно говоря… еду собственно, потому, что… честно говоря… еду… просто потому что еду.
– Так, – обрывает его священник, – едешь не ты, а Магдалена.
– А с чего бы… – Беата все повторяет новые словечки.
– Устала я, – сообщает Лена. Темно, а ей видятся и каштаны по краю дороги, и как они давно отцвели. До границы еще добрых часа два.
– Устала я, – отзывается эхом Беата, чуть повышая голос, так что два слова звучат вопросом. Но вопрос этот – к новым словечкам, сумеют ли они задержаться. Маленькая белая ручка все еще лежит на водительском сиденье, словно утешая.
– Да, устала, – и Лена сбавляет газ. Воздух теплый, и пыли немало, и становится еще больше, когда их обгоняет какой-то транспорт на трех колесах и с красной мордой. Сильно пахнет бензином.
– «Веспакар», – говорит Дальман. – Раньше у нас тоже такие были.
– Раньше? – переспрашивает Беата.
В Познани они останавливаются и тут же – к Рыночной площади. Собираются перекусить. Беата впереди.
– Сосиски, – объявляет она, обернувшись ко всей компании. Иногда Беата похожа на ребенка, исполняющего роль ребенка ради взрослых. Уже почти полночь. Граница – это Костшин, мрачный город-крепость на Одере. Там они окажутся около трех. Не пройдет и трех часов, как Лена окажется у Людвига. Птицы защебечут под окошком, когда она приляжет к нему. Или он будет ждать ее в «Марктхалле», у стойки. Последний посетитель.
Перед каждым зданием на Рыночной площади в Познани растут, как грибы на полянке, солнечные зонтики, разноцветные зонтики с рекламой. Под каждым грибочком наливают, но туалет искать бесполезно. Фасады оштукатурены, но за ними никто не живет. Кажется, даже свет в окошках – не более чем декорация. У Лены под ногами болтается пустой стаканчик из-под кофе, так и хочет отлететь в сторону запада. После пятой попытки от поисков туалета они отказываются.
Что получится из фотографий, сделанных ею в доме напротив вокзала О.? Что получится из О. на фотографиях, когда она на той неделе отдаст их в проявку в С.? Обгоревшее пианино, или Янина, польская фройляйн – повязала полотенце на голову и улыбается рука об руку с высоким и красивым мужчиной? Или только два уродливых горшка с цветами 1943-го года на выступе лестничной площадки?
Как проявить обратную сторону фотографии?
У киоска в самом центре Рыночной площади Беата заказывает четыре сосиски и четыре пива. Попутно кокетничает с двумя парнями – затылки у них плоские, но зато весьма внушительные плечи.
– Так, хватит, – Лена, оставив в кружке пива на донышке, собирается вернуться к машине. Беата берет ее под руку. Крохотная юбка-шотландка ходуном ходит возле брюк Лены, вправо – влево, влево – вправо. Большая золоченая булавка указывает прямо на место между ногами. Когда Беата стоит или ходит, ожога над коленкой не видно. «Польша, – говорит себе Лена, – Польша в этом сезоне носит короткие юбки, и мелкая ее картошка не становится крупней».
– В Берлине я вас всех высажу, а потом уж поеду в Кройцберг, – произносит она вслух. И оставшийся отрезок пути кажется ей короче.
– Я! – говорит Беата по-немецки и поднимает, согнув в локтях, руки. Между двумя своими кулачками, перед своей белой блузкой крепко держит невидимый руль. Лена принимает предложение и на обочине дороги открывает Беате водительскую дверь. По часовой стрелке все меняются местами. Лена садится впереди на пассажирское место, Дальман размещается сзади справа, священник на месте Беаты, а Беата на месте Лены. Лена устраивается в кресле поглубже и расстегивает верхнюю пуговицу на брюках.
Беата легко находит поворот к автобану. На указателях появляется Берлин. В темноте машины Беата склоняется к Лене. Ее волосы пахнут ванилью.
– Ты плачешь?
Людвиг
Скоро пять утра. Ночь понедельника уступает вторнику место.
Не стала высаживать остальных, повезла дальше. Но она единственная, кто выйдет из машины возле «Марктхалле». Мигнет внутренняя подсветка «вольво». Наверное, Лена коротко взглянет на окна, за которыми они в Новый год ели и спали. А в воздухе будет лето. И тогда она вспомнит другое окошко, у которого они в Новый год стояли, он на стиральную машину, а она на него облокотившись. Над их головами висят чужие пересохшие детские колготки. Лена с Людвигом смотрят во внутренний дворик, на дом напротив. Во дворе на лестничной клетке, у окон – никого. А потом во двор упало узким и бледным лучом новогоднее солнце, с той стороны, где крыла дома не хватало, чтобы получился прямоугольник. Из-за осветившего двор солнца дом напротив показался совсем безжизненным. Дом этот стоял в конце последней войны и стоит до сих пор. Тогда была зима, а теперь окошко, за которым они спали, наверное, будет по-летнему раскрыто, когда она выйдет из машины. Дальман опустит боковое стекло и скажет что-то, начинающееся со слов только, только.
Точно, а тушь для ресниц размажется, и оставшиеся в машине с лицами плоскими и усталыми посмотрят ей вслед. Чтобы подбодрить себя, она стукнет по капоту, и удар прозвучит как выстрел. Лампочки продаются вон там, рядом. Укажет на тот угол, потом на погасшую внутреннюю подсветку. Беата кивнет, и прядка волос упадет ей на лоб. Пойдет она что ли покупать лампочку? Вон там, у турка? А что толку?
Кто знает, но – когда Лена выйдет – стулья перед «Марктхалле» будут привязаны к столам цепочкой, будет слышно вдалеке электричку, а еще она точно знает, что у большого почтамта даже с утра шумно. В этом городе она когда-то в четверг впервые в жизни увидела покойника. Войдет в «Марктхалле». Те, кто останется в машине, увидят ранние лучи солнца. Пивная наверху закрыта, а клуб в нижнем этаже – нет. Она спустится по лестнице мимо плакатов, мимо выставленных открыток, чувствуя музыку внизу под ногами. Увидит Людвига, сидящего у стойки. Его затылок. Что может увести дальше, чем дальняя поездка? Тот, кого любишь? И тут Людвиг обернется. Сна у нее ни в одном глазу. Выспалась в машине, пока вела Беата. Вот они почти и приехали.
Граница Берлина уже позади. За рулем все еще Беата, как раньше, когда их окружали польские пейзажи, и не плоские, а совершенно гладкие, а шоссе в сторону Костшина казалось линией во влажном воздухе. В конце вот такой дороги может начинаться только ночь, а мир – кончаться, потому что все когда-нибудь кончится. Природоохранный заповедник – так было написано на карте, но что за почва в этом заповеднике? Совершенно неясно. Когда фары высвечивали обочину, земля там казалась причесанной граблями. Пояс болот, возможно. Выходить там ей бы не хотелось. Так темно! Так, что сверху, кажется, слепящий свет тебя караулит. Этот пейзаж поблизости от границы был уже не реальностью, а душевным состоянием, в которое она не хотела погружаться.
Беата вела машину. Полная тишина. Такая, что внимания заслуживали даже самые малые и жалкие участки леса по краю дороги. Полного внимания. Двое на заднем сиденье спали. Лица у них стали гладкими и жесткими, кожа стянулась назад, к волосам на затылке, как у покойников. Так спать Лена не хотела, но закрыла глаза. Эта местность недалеко от Костшина вовсе не настоящая, это реальность, созданная теми, у кого длинные руки. Этот мир, опутанный проводами, ей не принадлежит. Так уже было раз, нет, раза два бывало в ее жизни. В такие моменты она знала точно: меня нет. Я себе показалась. В сфере чьих-то нейтральных интересов использование меня в качестве отдельной функции для собственных исчислений. Такое, возможно, происходит со многими, но страх, который ее охватывает, другие называют Богом. Или депрессией. Она – нет. Она не верит в то, что видят все. Она верит в то, чего не видит сама. Всякое мгновение жизни заряжено другим мгновеньем – тем, что не состоялось. Всякая любовь – тою, что не прожита. А что сказал Иисус Фоме, грязными пальцами полезшему в его сердечную рану? Блаженны не видевшие и уверовавшие. С верой ведь вот какое дело. Дело, правда, скорее у Людвига. Не могла она просто так верить. Она верила в собственные представления.
«Так-то, Людвиг».
«Это болезнь», – вот что он ответил.
Беата, что приятно, ехала быстро. От маленьких ее рук на руле при каждом движении исходил запах мыла, достигая Лены. Устроилась поглубже на сиденье.
– Спать, – сказала Беата. – Спать, устала я, спать.
И вдруг она поняла, о чем ей напомнил пейзаж. В том спектакле она играла два раза, позапрошлым февралем, где-то за городом в бывшем трамвайном депо. «В одиночестве хлопковых полей». Текст написан автором для двух актеров-мужчин. Но режиссер любил женщин, поэтому в его постановке были заняты семь актрис и одна балерина. Автору это нисколько не мешало, так как он к тому времени помер. ВИЧ-инфекция, как у Георга, который умер в период репетиций и ночью накануне своей смерти заставил в больнице молоденькую медсестричку заплести ему в последний путь двадцать тонких косичек. В одиночестве хлопковых полей. Вороны каркали в записи, заполняя холодным горем пространство совершенно пустой сцены, если не считать черного рояля, на котором никто не играет. За который одна из женщин только садится. Балерина. Прибыла из Далласа, напрокат из оперы, далеко не молодая. По-немецки почти не говорила. Но все любили ее за тонкое, узкое личико и за самый обычный американский голос. Колени и спина у нее были не в порядке, и она с удовольствием показывала после душа растяжки из-за беременности, чтобы только сообщить о намерении родить ребенка в тридцать восемь. А зрители не ходили.
– Fifteen spectators, – сказали однажды вечером за кулисами балерине, когда она направлялась к своему роялю.
– What? Fifteen potatoes? – громко переспросила та и расхохоталась[16]16
Пятнадцать зрителей. – Что? Пятнадцать картофелин? (англ.).
[Закрыть]. Этот типичный счастливый хохот для Лены символизировал Америку, пока она там не побывала. Потом вороны в записи объявили следующий выход. Свет софитов достигал первого ряда. В тот вечер там сидел он. Один из пятнадцати зрителей. Твердый стоячий воротничок выдавал священника. Она видела, как синие глаза посматривают на балерину. Вернулась вечером домой, совершенно одна, и снег в водосточном желобе грязный.
Беата ведет машину.
Они давно уже едут через Кройцберг, вдоль линии берлинского метро, где оно выходит наверх. Через один перекресток отсюда находится супермаркет, несколько лет назад ограбленный и подожженный, но позже опять открытый.
– Налево, – подсказывает она Беате, и у Герлицкого вокзала большим пальцем тычет в бетонные коробочки здешней застройки. Живешь тут, и машины ездят чуть ли не под кроватью. Маленькие кухонные оконца почти все уже загорелись. На этой улице в свою первую берлинскую зиму она каждый вечер покупала кебабы, чтобы не готовить. Тогда ей было чуть за двадцать, примерно как Адриану сегодня. Адриану, с которым она не пошла в Бжезинку ради студенческой комнатенки, но которому зажгла свет в доме напротив вокзала в О.
Это здесь. Здесь он жил. Лет десяти или около того. Вот, представь себе.
Кто?
Юлиус.
Кто такой Юлиус?
Юлиус – это Дальман.
Ничего она ему не рассказывала о Дальмане, никогда не упоминала Людвига. Скоро ей выходить у «Марктхалле». Увидит Людвига и ничего не расскажет ему об Адриане. А о Мартине она спросит? Спросит.
Ей страшно.
Страх появился раньше всякой Мартины. В тот день, когда она поняла, как ей страшно, листья на деревьях еще зеленели, но свет уже казался осенним. Вскоре листочек полетит за листочком, и послышится шорох дождевых капель. Лена и Людвиг сели на скамейку у автобусной остановки, никуда не собираясь ехать, а просто так, закурили. Светило солнце. Вели беседу. А беседа под солнцем всегда приятней беседы без солнца. Середина октября, и она счастлива. Он взял ее за руку, и окружающие впервые смогли принять их за влюбленную пару. Пожатие его руки ощущалось, даже когда они встали. С виду никогда еще они не были так близки. Потом автобус заехал колесами на бортик тротуара, едва их не задевая. Одинокая тучка взмыла вверх и закрыла солнце, и долго, долго там, в вышине, блуждала. У одной тетеньки лопнул пакет, и красное вино с молоком соединились прямо на тротуаре. И не будь всего этого, не было бы и страха между ними – или только в ее душе?
Что такое, Лена?
Холодно здесь. Или мне холодно? – сказала она.
Страх ли это потерять любовь, ту любовь, что тогда казалась ей великой? Страх ли это отказаться от той жизни, в какой она и рада бы порой отказаться от власти над самой жизнью. Отказаться от жизни стремительной, рискованной неукротимой, в какой хаотичность она рада бы принять за безмерность. За то, что изумительно ей подходило, порождая опасность и опаску. И снова: не для того ее любовь начиналась в огромном пустом доме, чтобы закончиться в совместной трехкомнатной квартире.
«Все так живут, – сказал по этому поводу Людвиг. – Это совершенно нормально».
Чего она в тот день больше боялась? Скуки ли, другой ли женщины? День был ясный, ветреный, и она думала, мол, вот бы никогда не потерять Людвига. Лучше пусть сама станет для него потерей. Не было никаких поводов, чтобы так думать, но была причина. Она, Лена.
Беата едет через Кройцберг.
Улица, мощенная булыжником. Перед ними медленный мусоровоз, а за ними постепенно скапливается очередь. Ищет жевательную резинку, ведь до встречи с ним не удастся почистить зубы.
Где ты был? – спросит она.
А что такое?
К телефону не подходил!
Вчера, что ли?
Вчера, и вообще довольно часто в последнее время.
Дорожная сумка, открытая, стоит на барном табурете рядом. Сверху видно розовое полотенце с буквой «М», которого она не знает.
Беата включает радио.
Отзвучали польские шлягеры. «It’s a part of the game»[17]17
Так и было задумано (англ.).
[Закрыть], – поет женщина, судя по голосу, блондинка. Чем дальше они от метро, тем меньше людей на тротуарах. Фонари еще горят. Они почти у «Марктхалле». Об этом ей вдруг напоминает мелодия, звучащая по радио. Эту мелодию она слышала в Калифорнии. Или еще раньше, и такой воображала Калифорнию до того, как там побывала? Никак не вспомнить, но все равно хорошо. Так хорошо, как в прошлом году, когда она туда отправилась. Да, она отлично помнит. Последний раз в отпуске, еще из театра, она ездила по Калифорнии. Мотель, пул, пустыня, джоггинг. Поехать, подивиться, позабыть.
А теперь?
На этом пути в Берлин все время глаза закрывались. Как и теперь закрылись. Пейзажи слились воедино. Осталось ощущение движенья, приведшего в конце на другую дорогу. Небо над дорогой голубое. А машина уже не «вольво», а обгорелый «тандеберд», сиденья коричневой кожи обуглены дочерна, а верх открыт, и в дождь тоже, ведь с тех пор, как машина горела, нет у нее никакого верха. Калифорния, и через открытую крышу чужой дорожный ветер развевает волосы. Вот она, Америка. Вот он, ее кабриолет. Она едет. Сначала хайвей, четыре полосы, но спокойно. Потом сворачивает в сторону пустыни на твердую узкую дорогу, где почти никого, кроме нее самой. Наедине с горизонтом. Бензоколонки, куда она заезжает, всегда попросту закрыты, а у скопища мертвых домишек, этих пятнышек посреди валунов и песчаных просторов, белье на веревке машет пустой дороге. Стиркой там, видно, занимаются призраки, – так она думает и едет дальше. А дальше – ничего, и ничего, неизменно.
Потом табличка: «Cold Creek». Под ней стрелка указывает на решетку. Если посмотреть в ту сторону, то на расстоянии полумили виднеется тюрьма, притиснутая к земле небом, стократным голубым эхом. «Cold Creek», «Холодный залив», тюрьма с поэтичным названием. Сбежавший оттуда слишком долго и слишком хорошо виден на плоскости пустыни, и до Лас-Вегаса ему не добраться. А она едет в Лас-Вегас. Там у нее назначена встреча с Людвигом.
Нет. Встреча не назначена. Старая договоренность утратила силу. Останавливается, выходит из машины и бредет недолго по стыку серой дороги со степью с таким ощущением, будто она последний гость в этом жарком мире.
В нескольких шагах от машины валяется камень.
Всего лишь камень, но очень индивидуален. Спереди округлый, а сзади плоский. Лена открывает водительскую дверь и кладет его на педаль газа. Откидывает пряди волос с лица, будто именно в волосах все дело. Садится, поворачивает ключ зажигания, снимает с тормоза ногу и ставит на сиденье. Машина сама трогается, подпрыгнув, с места, а она ноги подтянула, руки на руле, подбородок уткнула в колени и вывела обгорелый «тандерберд» с открытым верхом на середину дороги. Вес камня выжимает скорость. «Камень ты мой», – думает она нежно. Врубает музыку и забирается на спинку, одна нога на драном кожаном сиденье, другая на руле. Дорога прямой стрелой. Странная суть любого события состоит в том, что оно могло бы случиться и по-иному. «This is a story of speed»[18]18
Все дело в скорости (англ.).
[Закрыть], – доносится из приемника. Громче, музыка, пока не сравняешься со скоростью езды. Никто не обгоняет. Никто не попадается навстречу. Но она уже готова. Впервые в жизни готова к безошибочным действиям. На обочине расселся пес. Когда приближается машина, пес встает и, свесив язык, выходит на середину дороги. А когда машина его переезжает, Лена совершенно спокойна, будто просто сделала фотографию. Ах, отчего столь поздно узнал тебя, так, кажется, у Августина? В заднем зеркале она видит, что пес вовсе и не пес, а попрошайка-койот.
Как сложится ее жизнь по возвращении из пустыни? Вчера в темноватом баре она обедала рыбой с картошкой. Снаружи 80° по Фаренгейту и солнце. Завтра тоже так будет. Так оно и пойдет. Смотрит в небо. Еще не скоро стемнеет, не скоро все станет выглядеть как накануне, будто там, наверху, кто-то размял лепестки розы, еще не скоро мигом опустится ночь и похолодает. У края дороги деревья воздели руки к небу. Это пророки, не желающие садиться, хотя им это заповедано свыше. Не желают они покоя. Потому что нельзя сидеть патетично. Она едет. Вот первая машина ей навстречу, ей и камню. Полотно дороги узкое, ее «тандерберд» мчится посередине. Встречная машина сворачивает, но поздно. Поглаживая водительскую дверь, она видит человека в бейсболке, в заднем зеркале отмечает один, другой перевороты, пыль, сверкание, а потом отыскивает глазами что-то темное, мягкое, и оно самую чуточку приподнимается, будто всхлипывая, над дорогой и там остается. На зеркале надпись: «Objects in mirror are closer than appear»[19]19
Расстояние до предметов меньше, чем кажется в зеркале (англ.).
[Закрыть]. Вот ей и показалось то, что она увидела. Ветер подхватывает волосы, развевает над голыми плечами. На ней синяя спортивная майка, голые руки. Боже, человек есть лишь жалкий абрис Твоего творения, – говорит Августин. Говорит Людвиг.