Текст книги "История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы"
Автор книги: Ю. Лебедев
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 52 страниц)
«Русские песни» Кольцова.
В 1846 году выходит в свет подготовленное Белинским первое посмертное издание стихотворений Кольцова. В сопровождавшей его вступительной статье о жизни и сочинениях поэта Белинский разделяет стихотворения Кольцова на три разряда. К первому он относит «пьесы, писанные правильным размером, преимущественно ямбом и хореем. Большая часть их принадлежит к первым его опытам, и в них он был подражателем поэтов, наиболее ему нравившихся. Таковы пьесы „Сирота“, „Ровеснику“, „Маленькому брату“, „Ночлег чумаков“, „Путник“, „Красавице“…». Ко второму разряду стихов Кольцова Белинский относит наиболее оригинальные «русские песни», которые принесли поэту заслуженную славу. Третий разряд включает в себя философскую лирику Кольцова, его знаменитые «думы».
«Русские песни» вынесли Кольцова на непревзойденную высоту среди современных ему писателей. Жанр «русская песня» возник в конце XVIII и получил особую популярность в 20-30-е годы XIX века, в эпоху исключительного подъема русского национального самосознания после Отечественной войны 1812 года. Этот жанр родился на пересечении книжной поэзии и устного народного творчества. Но у современников Кольцова он не поднимался над уровнем более или менее удачной стилизации. Литературная поэзия в «русских песнях» Дмитриева, Мерзлякова, Дельвига и Глинки снисходила к фольклорным текстам, имитируя их образы и сюжеты. В отличие от своих предшественников и современников Кольцов шел к литературной песне от «почвы» от устной народной поэзии, которую он чувствовал более органично[непосредственно и глубоко, чем его собратья по перу. Белинский объяснял поэтический феномен Кольцова особыми условиями жизни воронежского прасола: «Быт, среди которого он воспитался и вырос, был тот же крестьянский быт, хотя несколько и выше его. Кольцов вырос среди степей и мужиков. Он не для фразы, не для красного словца, не воображением, не мечтою, а душою, сердцем, кровью любил русскую природу и все хорошее и прекрасное, что, как зародыш, как возможность, живет в натуре русского селянина. Не на словах, а на деле сочувствовал он простому народу в его горестях, радостях и наслаждениях. Он знал его быт, его нужды, горе и радость, прозу и поэзию его жизни, – знал их не понаслышке, не из книг, не через изучение, а потому, что сам, и по своей натуре и по своему положению, был вполне русский человек».
Кольцов в своих песнях не подражал фольклору, не стилизовал его. Песням Кольцова нельзя подобрать какой-нибудь прототип среди известных фольклорных текстов. Кольцов сам творил песни в народном духе, овладев им настолько, что в его поэзии воссоздается мир народной песни, сохраняющий все признаки фольклорного искусства, но уже и поднимающийся в область собственно литературного творчества. В «русских песнях» Кольцова ощущается общенациональная основа. Добрые молодцы, красные девицы, пахари, косари, лихачи-кудрявичи – характеры общерусского масштаба, в которых, как и в народной песне, «опознается не отдельный индивид со своим субъективным своеобразием художественного изображения, а общенародное чувство, полностью поглощающее индивида» (Гегель). Но это общенародное чувство передается Кольцовым с таким трепетом сиюминутности, с такой полнотою художественности, какая несвойственна эстетике фольклора. В «русской песне» ощутима душа творца, живущего с народом одной жизнью. Читая Кольцова, присутствуешь при таинстве приобщения «индивида» к «общенародному чувству». Отказываясь от поверхностной стилизации народно-песенных форм, Кольцов проникает в самую суть, самую сердцевину народного духа – в поэзию земледельческого труда.
«Никто, не исключая самого Пушкина, – писал Г. И. Успенский, – не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания, воспитанного исключительно в условиях земледельческого труда, как это мы находим у поэта-прасола. Спрашиваем, что могло бы вдохновить хотя бы и Пушкина при виде пашущего пашню мужика, его клячи и сохи? Пушкин, как человек иного круга, мог бы только скорбеть, как это и было, об этом труженике, „влачащемся по браздам“, об ярме, которое он несет, и т. д. Придет ли ему в голову, что этот кое-как в отрепья одетый раб, влачащийся по браздам, босиком бредущий за своей клячонкой, чтобы он мог чувствовать в минуту этого тяжкого труда что-либо, кроме сознания его тяжести? А мужик, изображаемый Кольцовым, хотя и влачится по браздам, хоть и босиком плетется за клячей, находит возможным говорить этой кляче такие речи: „Весело (!) на пашне, я сам-друг с тобою, слуга и хозяин. – Весело (!) я лажу борону и соху, телегу готовлю, зерна насыпаю. Весело гляжу я на гумно… на скирды, молочу и вею. Ну, тащися, сивка!… Пашенку мы рано с сивкою распашем, зернышку сготовим колыбель святую; его вспоит-вскормит мать-земля сырая. Выйдет в поле травка… Ну, тащися, сивка!… Выйдет в поле травка, вырастет и колос, станет спеть, рядиться в золотые ткани“ и т. д. Сколько тут разлито радости, любви, внимания, и к чему? К гумну, к колосу, к траве, к кляче, с которою человек разговаривает, как с понимающим существом, говоря „мы с сивкой“, „я сам-друг с тобою“ и т. д… Припомним еще поистине великолепное стихотворение того же Кольцова „Урожай“, где и природа, и миросозерцание человека, стоящего к ней лицом к лицу, до поразительной прелести слиты в одно поэтическое целое».
Кольцов поэтизирует праздничные стороны трудовой жизни крестьянина, которые не только скрашивают и осмысливают тяжелый его труд, но и придают особую силу, стойкость и выносливость, охраняют его душу от разрушительных воздействий действительности. «…Народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук, – до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом и совестью, покуда они наполняют все его существование».
Мужик, кровно связанный с землей-кормилицей, в поэзии Кольцова – цельный человек. Труд на земле удовлетворяет вполне все устремления человеческого духа. Способствуя рождению живого организма, его росту и созреванию, проходя вместе с природой весь круг жизненного цикла, кольцовский пахарь радуется прорастанию зерна, ревниво следит за созреванием колоса, является сотворцом, соучастником великого таинства возникновения жизни.
В «Песне пахаря» «мать-сыра земля» воспринимается как живой организм; в согласии с духом народной песни здесь нет аналитической детализации и конкретизации: речь идет не об узком крестьянском наделе, не о скудной полосоньке, а о «всей земле», о всем «белом свете». То же самое мы видим в «Урожае». Родственная еще не отделившемуся от природы крестьянскому миросозерцанию космичность восприятия «света белого», «земли-матушки» придает и самому пахарю вселенские черты былинного богатыря Микулы Селяниновича.
«Но замечательно, – писал Мережковский, – что в заботах о насущном хлебе, об урожае, о полных закромах у этого практического человека, настоящего прасола, изучившего будничную жизнь, точка зрения вовсе не утилитарная экономическая, как у многих интеллигентных писателей, скорбящих о народе, а, напротив, самая возвышенная, идеальная даже, если хотите, мистическая, что, кстати сказать, отнюдь не мешает практическому здравому смыслу. Когда поэт перечисляет мирные весенние думы сельских людей, третья дума оказывается такой священной, что он не решается говорить о ней. И только благоговейно замечает: „Третью думушку как задумали, Богу Господу помолилися“».
Причем Бог Кольцова – это Бог «растителя зерен, помощника миру, пестуна жизни, стоящего у самых истоков бытия и ему споспешествующего». Ю. Айхенвальд замечает, что в средоточии мира стоит у Кольцова «не человек вообще, но именно пахарь, и все на земле и в небесах приурочено к урожаю. Солнышко только тогда успокоено холодней пошло к осени, когда увидело, что жатва кончена». Бог в поэзии Кольцова – друг труженика-земледельца: «Не может быть далек от людей, от земли Бог, коль скоро Он отечески посылает дождь и вёдро, для того чтобы уродился хлеб». Бог в лучах солнца, в свете звезд и месяца, в летнем дождике из благодатной тучи, но особенно в земле-кормилице. «И у нее, золото рождающей земли, есть свой внутренний мир. И вот ее глубокая жизнь, из недр своих высылающая урожай, определяет самые думы поселянина, их срок и содержание, так что между душою и землей, между сердцем и весною возникает полная гармония, они живут заодно». Перед нами особая, очень жизнелюбивая религиозность, возникающая не на путях отчуждения, а в доверчивом приобщении к полноте и красоте земного бытия. Плодотворящее, животворное солнце в полном согласии с религиозно-поэтическими представлениями крестьянина является Кольцову в облике царственного божества:
С величества трона,
С престола чуда
Божий образ – солнце
К нам с неба глядит.
(«Божий мир. Дума»)
С такой религиозностью заодно все земные дары: дыхание цветов, солнечные дни, золотые ночи,
И сердца жизнь живая,
И чувства огнь святой,
И дева молодая
Блистает красотой!
(«Из Горация»)
Поэтическое восприятие природы и человека у Кольцова настолько целостно и так слито с народным миросозерцанием, что снимается типичная в литературной поэзии условность эпитетов, сравнений, уподоблений. Кольцов творит поэзию в духе народной песни, но в то же время оживляет и воскрешает застывшие в фольклоре традиционные образы. Фразеологизм «кровь с молоком» получает в его «Косаре» пластическую реализацию:
На лице моем Кровь отцовская В молоке зажгла Зорю красную.
Герой русских песен Кольцова наделен решительной волей, он идет всегда прямым путем, без колебаний и рефлексии, «подсекая крылья дерзкому сомненью», предпочитая верить «силам души да могучим плечам». Кольцов поэтизирует смелого человека, полагающегося не только на судьбу, но и на свои силы:
На заботы ж свои
Чуть заря поднимись,
И один во весь день
Что есть мочи трудись.
И так бейся, пока
Случай счастье найдет,
И на славу твою
Жить с тобою начнет.
(«Товарищу»)
Герой Кольцова знает горе и неудачу, но относится к ним не с унынием. Хотя это горе из тех, что «горами качает», оно не повергает кольцовского молодца в смирение, а толкает к поиску разумных и смелых выходов:
Чтоб порой пред бедой
За себя постоять,
Под грозой роковой
Назад шагу не дать.
(«Путь»)
Не только в радости, но и в горе, и в несчастье герои Кольцова сохраняют силу духа, торжествуя над судьбой, предпочитая и «с горем в пиру быть с веселым лицом». «Он, – писал о Кольцове Белинский, – носил в себе все элементы русского духа, в особенности страшную силу в страдании и в наслаждении, способность бешено предаваться и печали и веселию и, вместо того чтобы падать под бременем самого отчаяния, способность находить в нем какое-то буйное, удалое, размашистое упоение…» Широта и масштабность природных образов в поэзии Кольцова слита с человеческой удалью и богатырством. Бескрайняя степь в «Косаре» является и определением широты человека, пришедшего в эту степь хозяином, пересекающего ее «вдоль и поперек». Природная сила, мощь и размах ощутимы как в самом герое, так и в поэтическом языке, исполненном динамизма и внутренней энергии: «расстилается», «пораскинулась», «понадвинулась».
И любовь у Кольцова – чувство цельное, сильное, свежее, без полутонов, без романтической изощренности. Она преображает души любящих и мир вокруг так, что зима оборачивается летом, горе – не горем, а ночь – ясным днем:
Да как гляну, против зорюшки,
На ее глаза – бровь черную,
На ее лицо – грудь белую,
Всю монистами покрытую, -
Альни пот с лица посыпится,
Альни в грудь душа застукает,
Месяц в облака закроется,
Звезды мелкие попрячутся…
(«Деревенская беда»)
Думы Кольцова.
Песенный, космически-природный взгляд на мир трансформируется и усложняется в философских «думах» Кольцова, как правило недооценивавшихся демократической критикой. В «думах» Кольцов предстает самобытным поэтом, размышляющим о тайнах жизни и смерти, о смысле человеческого существования («Великая тайна», «Неразгаданная истина», «Вопрос»), о высоком назначении человека («Человек»), о роли искусства («Поэт»). Интеллектуальнофилософские интересы поэта не наивны: они включаются в равноправный диалог с современниками – Станкевичем, В. Ф. Одоевским, М. Г. Павловым, Белинским, П. Я. Чаадаевым. «То, что так тревожило Кольцова в не решенных для него вопросах, по существу остается тревожно нерешенным и для всех истинно мыслящих людей, мыслящих самостоятельно и глубоко», – отмечает исследователь поэзии Кольцова Н. Н. Скатов.
И в «думах» торжествует свойственная верующему человеку из народа сдержанная глубина мысли, основанная на сознании данных человеку границ разума, за которыми следует царство веры, подсекающее крылья «дерзкому сомненью»: «Нет Богу вопроса, / Нет меры Ему!…» («Великое слово. Дума»).
Именно вера давала исход всем тревогам ума и бунтующим чувствам Кольцова, помогая ему мужественно принять удары судьбы и достойно встретить преждевременную смерть:
Не грози ж ты мне бедою,
Не зови, судьба, на бой:
Готов биться я с гобою,
Но не сладишь ты со мной!
У меня в душе есть сила,
У меня есть в сердце кровь,
Под крестом – моя могила,
На кресте – моя любовь!
(«Последняя борьба»)
Кольцов в истории русской культуры.
Современники видели в поэзии Кольцова что-то пророческое. В. Майков писал: «Он был более поэтом возможного и будущего, чем поэтом действительного и настоящего». А Некрасов назвал песни Кольцова «вещими». Действительно, хотя Кольцов прямо не выступал против крепостного права, всем пафосом своего творчества он его игнорировал. «Но ведь в известной мере так „игнорировал“ его и народ, проданный, но не продавшийся, „клейменый, да не раб“…» (Н. Н. Скатов).
Русская демократическая критика – Н. А. Добролюбов, Н. Г. Чернышевский, М. Е. Салтыков-Щедрин – вслед за Белинским ценила в таланте Кольцова наиболее полное выражение таящихся в народе творческих сил, как залога будущего свободного развития.
Белинский считал, что «русские звуки поэзии Кольцова должны породить много новых мотивов национальной русской музыки». Так оно и случилось: «русскими песнями» и романсами Кольцова вдохновлялись А. С. Даргомыжский и Н. А. Римский-Корсаков, М. П. Мусоргский и М. А. Балакирев.
Поэзия Кольцова оказала большое влияние на русскую литературу. Под обаянием его «свежей», «ненадломленной» песни находился в 50-е годы А. А. Фет; демократические, народно-крестьянские мотивы Кольцова развивали в своем творчестве Некрасов и поэты его школы; Г. И. Успенский вдохновлялся аналитическим осмыслением поэзии Кольцова, работая над классическими очерками «Крестьянин и крестьянский труд» и «Власть земли»; в советское время песенные традиции Кольцова подхвачены М. В. Исаковским, А. Т. Твардовским и другими поэтами.
Источники и пособия
Кольцов А. В. Полн. собр. соч. / Вступит, ст. и примеч. Л. А. Плоткина / Подгот. текста М. И. Маловой и Л. А. Плоткина. – Л., 1958. – («Библиотека поэта». Б. сер. – 2-е изд.);
Кольцов А. В. Сочинения. В 2 т. / Подгот. текста, вступит, ст. и примеч. В. А. Тонкова. – М., 1961;
Кольцов А. В. Стихотворения / Вступит, ст. В. Ф. Бокова. – М., 1965;
Кольцов А. В. Сочинения / Вступит, ст. и примеч. В. П. Аникина. – М., 1966;
Кольцов А. В. Стихотворения / Сост., вступит, ст. и примеч. В. А. Тонкова. – М., 1973;
Кольцов А. В. Сочинения/ Сост., вступит, ст. и примеч. Н. Н. Скатова. – Л., 1984;
Белинский В. Г. О жизни и сочинениях Кольцова // Полн. собр. соч. – М., 1955. – Т. 9;
Чернышевский Н. Г. Стихотворения Кольцова // Полн. собр. соч. – М., 1947. – Т. 3;
Добролюбов Н. А. А. В. Кольцов // Полн. собр. соч. – М.; Л., 1961. – Т. 1;
Салтыков-Щедрин М. Е. А. В. Кольцов // Собр. соч. – М., 1966. – Т. 5;
Успенский Г. И. Крестьянин и крестьянский труд: Поэзия земледельческого труда // Полн. собр. соч. – М., 1950. – Т. 7;
Мережковский Д. С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы // Мережковский Д. С. Акрополь. Избранные литературно-критические статьи. – М., 1991;
Айхенвальд Ю. Кольцов // Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. – М., 1994;
Тонков В. А. В. Кольцов. Жизнь и творчество. – Воронеж, 1958;
Современники о Кольцове / Предисл. В. Тонкова. – Воронеж, 1959;
Кольцов А. В. Статьи и материалы. – Воронеж, 1960. – Т. XXX;
Скатов Н. Н. Поэзия Алексея Кольцова. – Л., 1977;
Скатов Н. Н. Кольцов. – М., 1983. – (Сер. «ЖЗЛ»);
А. В. Кольцов. Страницы жизни и творчества. К 175-летию со дня рождения. – Воронеж, 1984.
Николай Васильевич Гоголь (1809-1852)
Своеобразие реализма Гоголя.
Творчество Гоголя обозначило новую фазу в развитии русского реализма. Сначала Белинский, а потом Чернышевский стали утверждать, что этот писатель явился родоначальником «гоголевского периода» в нашей литературе, который начался со второй половины 1840-х годов. Правда, содержание этого нового периода сводилось у них к развитию так называемого обличительного направления в литературе. В Гоголе они видели первого писателя-сатирика, сокрушившего в «Мертвых душах» социальные основы существовавшего в России общественного строя. Это был крайне односторонний взгляд на существо реализма Гоголя. Ведь не случайно же Достоевскому, глубоко религиозному писателю, чуждому идеологии революционной демократии, приписывается фраза: «Все мы вышли из гоголевской,,Шинели“». Дарование Достоевского, считавшего себя наследником Гоголя и Пушкина, бесконечно шире и богаче социального обличительства. «Гоголевское направление», утверждаемое Белинским и Чернышевским, просуществовало недолго и ограничилось, в сущности, рамками реализма писателей второй половины 1840-х годов, группировавшихся вокруг Белинского и получивших, с легкой руки Ф. В. Булгарина, название «натуральной школы». Подлинно гоголевская традиция, оказавшаяся продуктивной, развивалась в ином направлении, ведущем не к Чернышевскому с его романом «Что делать?», а к Достоевскому с его «Преступлением и наказанием».
Если подыскивать реализму Гоголя аналогии, то придется вспомнить о писателях позднего Возрождения – о Шекспире и Сервантесе, остро почувствовавших кризис того гуманизма, который с оптимизмом утверждали писатели раннего и высокого Возрождения в Италии. Этот гуманизм, традиции которого не умерли и в наше время, сводился к идеализации человека, его доброй природы. Новая русская литература, начиная с Пушкина, никогда не разделяла такой облегченной веры в человека, сознавая истину православно-христианского догмата о помраченности его природы первородным грехом. Этот взгляд очевиден у Пушкина, начиная с «Бориса Годунова». Русское Возрождение не порывало столь резко с религиозной традицией, как это случилось на Западе, и отстаивало гуманизм христианский, сознавая, что сама вера в человека изначально выросла из христианского сознания его связи с Богом. Конечно, реализм Гоголя существенно отличается от реализма Пушкина. Но природу этого реализма нельзя свести к социальному обличительству, ее можно понять лишь в соотношении творчества и эстетических позиций Гоголя с творчеством и эстетическими позициями Пушкина.
«Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше, – писал Гоголь друзьям, получив известие о гибели Пушкина. – Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина. Ничто мне были все толки… мне дорого было его вечное и непреложное слово. Ничего я не предпринимал, ничего не писал я без его совета. Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему».
Гоголь встретился и сошелся с Пушкиным в 1831 году, а расстался с ним, уезжая за границу, в 1836-м. С уходом Пушкина исчезла опора. Небесный свод поэзии, высокой и недосягаемой в своей Божественной гармонии, который Пушкин, как атлант, держал на своих плечах, теперь обрушился на Гоголя. Он испытал впервые чувство страшного творческого одиночества, о котором поведал нам в седьмой главе «Мертвых душ».
Ясно, что в поэте, который никогда не изменял возвышенному строю своей лиры, Гоголь видит Пушкина, а в писателе, погрузившемся в изображение «страшной, потрясающей тины мелочей, опутавших нашу жизнь», писателе одиноком и непризнанном, Гоголь видит себя самого. За горечью утраты Пушкина, великого гения гармонии, чувствуется уже и скрытая полемика с ним, свидетельствующая о творческом самоопределении Гоголя по отношению к пушкинскому художественному наследию. Эта полемика ощущается и в специальных статьях. Определяя Пушкина как русского человека в его развитии, Гоголь замечает, что красота его поэзии – это «очищенная красота», не снисходящая до ничтожных мелочей, которые опутывают повседневную жизнь человека.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями», давая Пушкину высокую оценку, Гоголь замечает в то же время некоторую односторонность его эстетической позиции: «Изо всего, как ничтожного, так и великого, он исторгает только одну его высшую сторону, не делая из нее никакого примененья к жизни… Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше… Все сочинения его – полный арсенал орудий поэта. Ступай туда, выбирай себе всяк по руке любое и выходи с ним на битву; но сам поэт на битву с ним не вышел». Не вышел потому, что, «становясь мужем, забирая отовсюду силы на то, чтобы управляться с большими делами, не подумал о том, как управиться с ничтожными и малыми».
Мы видим, что сквозь похвалу Пушкину слышится гоголевский упрек ему. Может быть, этот упрек не совсем справедливый, но зато ясно выражающий мироощущение Гоголя. Он рвется на битву со всем накопившимся «сором и дрязгом» «растрепанной действительности», который был оставлен Пушкиным без внимания. Литература призвана активно участвовать в жизнестроительстве более совершенного человека и более гармоничного миропорядка. Задача писателя, по Гоголю, заключается в том, чтобы открыть человеку глаза на его собственное несовершенство.
Расхождение Гоголя с Пушкиным было не случайным и определялось не личными особенностями его дарования. Ко второй половине 1830-х годов в русской литературе началась смена поколений, наступала новая фаза в самом развитии художественного творчества. Пафос Пушкина заключался в утверждении гармонических идеалов. Пафос Гоголя – в критике, в обличении жизни, которая вступает в противоречие с собственными потенциальными возможностями, обнаруженными гением Пушкина – «русским человеком в его развитии». Пушкин для Гоголя остается идеалом, опираясь на который он подвергает анализу современную жизнь, обнажая свойственные ей болезни и призывая ее к исцелению. Образ Пушкина является для Гоголя, как потом и для Достоевского, «солнцем поэзии» и одновременно залогом того, что русская жизнь может совершенствоваться в пушкинском направлении. Пушкин – это гоголевский свет, гоголевская надежда.
«Высокое достоинство русской природы, – считает Гоголь, – состоит в том, что она способна глубже, чем другие, принять в себя слово Евангельское, возводящее к совершенству человека. Семена небесного Сеятеля с равной щедростью были разбросаны повсюду. Но одни попали на проезжую дорогу при пути и были расхищены налетевшими птицами; другие попали на камень, взошли, но усохли; третьи, в тернии, взошли, но скоро были заглушены дурными травами; четвертые только, попавшие на добрую почву, принесли плод. Эта добрая почва – русская восприимчивая природа. Хорошо взлелеянные в сердце семена Христовы дали все лучшее, что ни есть в русском характере».
Пушкин, по Гоголю, гений русской восприимчивости. «Он заботился только о том, чтобы сказать одним одаренным поэтическим чутьем: „Смотрите, как прекрасно творение Бога!“ – и, не прибавляя ничего больше, перелетать к другому предмету затем, чтобы сказать также: „Смотрите, как прекрасно Божие творение! “… И как верен его отклик, как чутко его ухо! Слышишь запах, цвет земли, времени, народа. В Испании он испанец, с греком – грек, на Кавказе – вольный горец в полном смысле этого слова; с отжившим человеком он дышит стариной времени минувшего; заглянет к мужику в избу – он русский весь с головы до ног».
Эти черты русской природы связаны, по Гоголю, с православнохристианской душой народа, наделенного даром бескорыстного приветного отклика на красоту, правду и добро. В этом заключается секрет «силы возбудительного влияния» Пушкина на любой талант. Гоголь почувствовал эту возбудительную силу в самом начале творческого пути. Пушкин дал ему «некий свет» и призвал его: «Иди ж, держись сего ты света. / Пусть будет он тебе единственная мета». Гоголь пошел в литературе собственным путем, но направление движения определял по пушкинскому компасу. Наряду с этим удивительно то напряженное чувство ответственности перед страной и народом, которое испытывал Гоголь на протяжении всего жизненного пути: «Русь! чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»
Во второй половине жизни своей Гоголь вдруг почувствовал себя одиноким. Ему показалось, что современники плохо его понимают. И хотя при жизни его высоко ценил Белинский и другие русские критики, этими оценками писатель был не удовлетворен: они скользили по поверхности его дарования и не касались глубины. В Гоголе все предпочитали видеть писателя-сатирика, обличителя пороков современного общественного строя. Но скрытые духовные корни, которые питали его дарование, современники склонны были не замечать.
В одном письме к Жуковскому Гоголь говорит, что в процессе творчества он прислушивается к высшему зову, требующему от него безусловного повиновения и ждущему его вдохновения. Вслед за Пушкиным Гоголь видит в писательском призвании Божественный дар. В изображении человеческих грехов, в обличении человеческой пошлости Гоголь более всего опасается авторской субъективности и гордыни. И в этом смысле его произведения тяготели к пророческому обличению. Писатель, как человек, подвержен тем же грехам, что и люди, им изображаемые. Но в минуты творческого вдохновения он теряет свое «я», свою человеческую «самость». Его устами говорит уже не человеческая, а Божественная мудрость: голос писателя – пророческий глас.
Мировоззрение Гоголя в основе своей было глубоко религиозным. Гоголь никогда не разделял идейных установок Белинского и русской мысли, согласно которым человек по своей природе добр, а зло заключается в общественных отношениях. «Природа человека» никогда не представлялась Гоголю «мерою всех вещей». Источник общественного зла заключен не в социальных отношениях, и устранить это зло с помощью реформ или революций нельзя. Несовершенное общество не причина, а следствие человеческой порочности. Внешняя организация жизни – отражение внутреннего мира человека. И если в человеке помрачен его Божественный первообраз, никакие изменения внешних форм жизни не в состоянии уничтожить зло.
«Я встречал в последнее время много прекрасных людей, которые совершенно сбились, – обращался Гоголь к Белинскому и людям его круга. – Одни думают, что преобразованьями и реформами, обращеньем на такой и на другой лад можно поправить мир; другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредственной литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки, ни пылкие головы. Брожение внутри не исправить никакими конституциями. Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполняла должность свою. Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство». Источник этих убеждений писателя очевиден: «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам» (Мф. 6, 33).
Все творчество Гоголя взывает к падшему человеку: «Встань и иди!» «В нравственной области Гоголь был гениально одарен, – утверждал исследователь его творчества К. Мочульский, – ему было суждено повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие „великую русскую литературу“, ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее пророческий пафос и мессианство».
Гоголь бичевал социальное зло в той мере, в какой видел коренной источник несовершенств. Гоголь дал этому источнику название пошлость современного человека. «Пошлым» является человек, утративший духовное измерение жизни, образ Божий. Когда помрачается этот образ в душе, человек превращается в плоское существо, замкнутое в себе самом, в своем эгоизме. Он становится пленником своих несовершенств и погружается в болото бездуховного ничто. Люди вязнут в тине мелочей, опутывающих жизнь. Смысл их существования сводится к потреблению материальных благ, которые тянут человеческую душу вниз – к расчетливости, хитрости, лжи.
Гоголь пришел к мысли, что всякое изменение жизни к лучшему надо начинать с преображения человеческой личности. В отличие от либералов-реформаторов и революционеров-социалистов Гоголь не верил в возможность обновления жизни путем изменений существующего социального строя. Гоголь опровергает всякое сближение имени Христа с революционными идеями, что неоднократно делал Белинский, в том числе и в зальцбруннском письме: «Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? – задает Гоголь вопрос Белинскому. – Неужели нынешние коммунисты и социалисты, объясняющие, что Христос повелел отнимать имущества и грабить тех, которые нажили себе состояние? Опомнитесь!… Христос нигде никому не говорил отнимать, а еще, напротив, и настоятельно нам велит Он уступать: снимающему с тебя одежду отдай последнюю рубашку, с просящим тебя пройти с тобою одно поприще пройди два». «Мысль об „общем деле“ у Гоголя была мыслью о решительном повороте жизни в сторону Христовой правды – не на путях внешней революции, а на путях крутого, но подлинного религиозного перелома в каждой отдельной человеческой душе», – писал о Гоголе русский религиозный философ Василий Зеньковский. В настоящей литературе Гоголь видел действенное орудие, с помощью которого можно пробудить в человеке религиозную искру и подвигнуть его на этот крутой перелом. И только неудача с написанием второго тома «Мертвых душ», в котором он хотел показать пробуждение духовных забот в пошлом человеке, заставила его обратиться к прямой религиозной проповеди в «Выбранных местах из переписки с друзьями».