Текст книги "История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы"
Автор книги: Ю. Лебедев
Жанр:
Языкознание
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 52 страниц)
Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807-1873)
Переворот в стихотворном языке, основанный на смелом и беспорядочном смешении разных поэтических стилей, характерный в целом для поэзии 1830-х годов, проявился наиболее интенсивно и парадоксально в поэзии Владимира Григорьевича Бенедиктова. Лирический герой его стихов, по определению Л. Я. Гинзбург, – «„самый красивый человек“, украшенный всем, что можно позаимствовать в упрощенном виде из романтического обихода. Его романтика, потеряв связь с философией, превратилась в элемент обывательской эстетики… В настоящей поэзии слово оплачивается трудом, борьбой, мыслью, в него вложенной. Отсутствие ценностей за словами приводит к совмещению несовместимого. „Космическая“ грандиозность совмещается с наивной идеализацией мещанского быта, в мировые пространства переносится петербургский бал средней руки». Таков «Вальс» (1840) Бенедиктова:
Все блестит: цветы, кенкеты,
И алмаз, и бирюза,
Ленты, звезды, эполеты,
Серьги, перстни и браслеты,
Кудри, фразы и глаза…
Вот осталась только пара,
Лишь она и он. На ней
Тонкий газ – белее пара,
Он – весь облака черней.
Гений тьмы и дух эдема.
Мнится, реют в облаках,
И Коперника система
Торжествует в их глазах…
В поэзии Бенедиктова достигло вершины то стилистическое брожение, которое составляло характерную особенность поэзии 1830-х годов. При этом Бенедиктов обладал талантом версификатора, свободно и изящно владеющего языком и стихом. На первых порах он обворожил даже очень взыскательных читателей. И. С. Тургенев признавался Л. Н. Толстому: «…Знаете ли вы, что я целовал имя Марлинского на обертке журнала, плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них руку?» Поэзию Бенедиктова высоко ценили В. А. Жуковский, А. И. Тургенев, П. А. Вяземский.
Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805-1838)
Особое место в поэзии 1830-х годов занимает творчество Александра Ивановича Полежаева. Его вольнолюбивая лирика, казалось бы продолжающая традиции декабристов, теряет четкую гражданскую и политическую направленность, перерастая в индивидуалистический, «демонический» протест. В. Г. Белинский в рецензии на книжку стихов Полежаева отметил, что этот поэт оказывается пленником своего необузданно-свободолюбивого чувства. «Освобождение от предрассудков он счел освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. Свобода была его любимым словом, его любимою рифмою, – и только в минуты душевной муки понимал он, что то была не свобода, а своеволие и что наиболее свободный человек есть в то же время и наиболее подчиненный человек». Эту внутреннюю трагедию испепеляющего индивидуализма Полежаев излил во многих своих стихах («Демон вдохновенья», 1833; «Раскаяние», 1833; «Негодование», 1835). Среди них наиболее сильно и откровенно тема обремененности поэта своей свободой проявилась в стихотворении «Ожесточенный» (1832):
О, для чего судьба меня сгубила?
Зачем из цепи бытия
Меня навек природа исключила,
И страшно вживе умер я?
Еще в груди моей бунтует пламень
Неугасаемых страстей,
А совесть, как заклятый камень,
Гнетет отверженца людей!
Еще мой взор, блуждающий, но быстрый,
Порою к небу устремлен,
А божества святой отрадной искры,
Надежды с верой, я лишен!…
Свобода, переходящая в своеволие, накладывает свою печать и на художественный мир стихотворений Полежаева. Белинский обратил внимание, что большинство стихов поэта отличается тем, что «стих, вначале поэтический, даже крепкий и сжатый, становится по мере его развертывания прозаическим, вялым и растянутым и только местами сверкает прежним огнем, как угасающий вулкан; целые куплеты ничего не заключают в себе, кроме слов, в которых видно одно тщетное усилие что-то сказать». Белинский же указал и еще на одну особенность стихов Полежаева, связанную с отсутствием веры в идеальные стремления и порывы души. «Для человека необходим период идеальных, восторженных стремлений и порываний: перешед через него, он сможет отрешиться от всего мечтательного и фантастического, но уже не может остаться животным даже в своих чувственных увлечениях, которые будут у него смягчены и облагорожены чувством красоты и примут характер эстетический». Жизнь Полежаева и в детстве (незаконнорожденный сын дворянина и крестьянки, брошенный отцом), и в юности (ссылка за фривольную поэму «Сашка» в солдаты) лишила юношу этого важного этапа в формировании человеческой души. А потому любовь, пришедшая уже не вовремя и не в пору, стала для поэта «не вестником радости и блаженства, а вестником гибели всех надежд на радость и блаженство, и исторгнула у его вдохновения не гимн торжества, а вот эту страшную похоронную песнь самому себе»:
О, грустно мне!… Вся жизнь моя – гроза!
Наскучил я обителью земною!
Зачем же вы горите предо мною,
Как райские лучи пред сатаною,
Вы – черные, волшебные глаза?
Увы! давно печален, равнодушен,
Я привыкал к лихой моей судьбе,
Неистовый, безжалостный к себе,
Презрел ее в отчаянной борьбе
И гордо был несчастию послушен!…
(«Черные глаза», 1834)
Белинский точно определил истоки слабости поэта: «Отличительный характер поэзии Полежаева – необыкновенно великая сила чувства. Явившись в другое время, при более благоприятных обстоятельствах, при науке и нравственном развитии, талант Полежаева принес бы богатые плоды, оставил бы после себя замечательные произведения и занял бы видное место в истории литературы. Мысль для поэзии то же, что масло для лампады: с ним она горит пламенем ровным и чистым, без него вспыхивает по временам, издает искры, дымится чадом и постепенно гаснет. ‹…› Полежаев остановился на одном чувстве которое всегда безотчетно и всегда заперто в самом себе, всегда вертится около самого себя, не двигаясь вперед, всегда монотонно, всегда выражается в однообразных формах». И тем не менее ярко выраженная автобиографичность лирики Полежаева помогает ему порой прорваться к живому, личностно мотивированному слову, к поэзии действительности.
Поэзия второй половины 1820-1830-х годов прошла в своих поисках мимо тех удивительных открытий, которые совершались в лирике позднего Пушкина. Именно он осуществил в русской поэзии 1830-х годов решающий переворот. В заметке 1828 года Пушкин, подобно многим поэтам своего времени, протестовал против «условленного, избранного» литературного языка, против «условных украшений стихотворства». И он выдвинул против них требование «нагой простоты». Это требование заключалось в необходимости вернуть условному поэтическому слову «школы гармонической точности» утраченный в нем прямой, предметный смысл. Надо отбирать слова не по готовой системе поэтических знаков и формул, а прямо и непосредственно, соотнося их с той индивидуальной лирической ситуацией, которую поэт изображает.
«Совершенный Пушкиным переворот, – пишет Л. Я. Гинзбург, – был делом величайшей трудности. Речь ведь шла совсем не о том, чтобы просто ввести „прозаические“ слова в поэтический текст. Само по себе это трудностей не представляло; но путь механических смешений – это путь Бенедиктова, приводящий нередко к непроизвольному комическому эффекту. У Пушкина речь шла об эстетическом чуде претворения обыденного слова в слово поэтическое». В этом чуде нуждалась поэзия, ибо в «школе гармонической точности» лирическое слово теряло предметное значение, превращалось в условный символ, в знак того или иного поэтического стиля. Но в реалистическом искусстве, к которому шла в своем развитии русская поэзия этого времени, жизненные ценности должны были определяться не по готовым эстетическим формулам и образцам, а по возникающим всякий раз перед поэтом неповторимым жизненным ситуациям, нуждающимся в поэтическом осмыслении и обобщении. И любое разговорное слово, вводимое в стихи, должно было получить ценностную ориентацию, обрести поэтический вес. Как это достигалось Пушкиным? В его стихотворении «Осень», например, поэт говорит о минутах поэтического вдохновения, редких, но самых счастливых в творческой жизни художника. Русская осенняя природа, уединенная сельская жизнь были, как известно, для Пушкина самыми испытанными и надежными условиями, пробуждающими радость творчества:
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Опять огонь горит – то яркий свет лиет,
То тлеет медленно, – а я пред ним читаю,
Иль думы долгие в душе моей питаю.
«Промерзлый, трескается – эти слова не были бы допущены в классическую элегию; копыто – скорее принадлежало к басенному словарю, – замечает Л. Я. Гинзбург. – Но в „Осени“ Пушкина все эти предметные слова в то же время выразители идеи вольной сельской жизни, русской природы, вдохновенного труда. Они так же прекрасны – и потому закономерно друг с другом сочетаемы, – как камелек, в котором то горит, то тлеет огонь, как думы поэта. Все это равноправно и единою цепью сплетающихся ассоциаций тянется к заключительному образу вдохновения – плывущему кораблю, грандиозному символу, изображенному также вполне предметно („матросы вдруг кидаются, ползут…“).
Пушкин показал, что в слово, полностью сохраняющее свою психологическую или вещественную конкретность, может быть вложен заряд огромной социальной и моральной силы. Тем самым Пушкин решил поставленную временем задачу поэзии действительности». Его современники тоже стремились ее решить, но в своих поисках оставались на стадии эксперимента, чаще всего механически совмещая готовые слова-сигналы элегического стиля с готовыми же словами-сигналами из другого, одического словаря, сдабривая подчас поэтический текст «сырыми», ценностно не освоенными и необработанными «прозаизмами».
Подводя общий итог развитию русской поэзии второй половины 1820-1830-х годов, отметим, что она переживает переходный период, живет в состоянии непрекращающегося поиска. Нарушая нормы поэзии «гармонической точности», она вводит в поэтический мир новые слова, новые лексические пласты, позволяющие более глубоко индивидуализировать душевные переживания человека, лишая его внутренний мир элегической однотонности. Поэзия этой поры, за исключением поэтов пушкинской плеяды, стилистически неупорядочена, пестра, эстетически несовершенна. Но в самом ее несовершенстве, в ее брожении предчувствуется зарождение нового качества, уже открытого Пушкиным. Это качество станет массовым достоянием русских поэтов позднее, в так называемую «поэтическую эпоху 1850-х годов». 1830-е годы свидетельствуют о кризисе, переживаемом поэзией, на какой-то период времени уступающей первое место в литературном процессе стремительно развивающейся русской прозе.
Проза второй половины 1820-1830-х годов
Проза второй половины 1820-1830-х годов наиболее полно реализует свой творческий потенциал в жанрах повести: исторической (русской), философской (фантастической), светской, кавказской и бытовой. На протяжении 1830-х годов эти жанры проходят значительную эволюцию и достигают своих вершин в прозе позднего Пушкина и в творчестве Гоголя.
Историческая повесть обрела актуальность в процессе подъема национального самосознания, вызванного Отечественной войной 1812 гола. «Век наш – по преимуществу исторический век, – писал Белинский. – Историческое созерцание могущественно и неотразимо проникло собою все сферы современного сознания. История сделалась теперь как бы общим основанием и единственным условием всякого живого знания: без нее стало невозможно постижение ни искусства, ни философии». Сильный толчок к пробуждению исторического интереса дала «История государства Российского» Карамзина: она открыла, по словам Пушкина «многие страницы дотоле неизвестного для русского общества исторического прошлого России».
Интерес к историческим жанрам возбуждали также романы Вальтера Скотта, первые переводы которых на русский язык были сделаны в начале 1820-х годов. Около двух десятилетий Россия, как и весь мир, жила в общении с творчеством «шотландского чародея», зачинателя реалистического исторического романа.
Но на первых порах романам Вальтера Скотта русская проза противопоставила романтическую историческую повесть, зачинателями которой в этот период стали братья Н. А. и А. А. Бестужевы, В. К. Кюхельбекер, А. О. Корнилович. Причем неразработанность языка русской прозы поставила сначала историческую повесть в прямую зависимость от жанра романтической поэмы. «Да полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами, – убеждал А. Бестужева Пушкин, – это хорошо для поэмы байронической». Пушкин тонко почувствовал, что композиция исторической повести вытекает из романтической поэмы. В чем же заключались особенности этой композиции?
В. М. Жирмунский, исследуя байроническую поэму, определил их так: «Мы не находим у Байрона исторически связанного и последовательного повествования, охватывающего полный ряд событий», в его поэмах «отсутствуют медленность движения и постепенность переходов. Поэт выделяет художественно эффектные вершины действия, которые могут быть замкнуты в картине или сцене, моменты наивысшего драматического напряжения – оставляя недосказанным промежуточное течение событий».
Бестужев Александр Александрович (1797-1837)
Исторические повести Александра Александровича Бестужева (1797-1837) «Замок Венден» (1823), «Замок Нейгаузен» (1824), «Ревельский турнир» (1825) строятся как калейдоскоп сцен, каждая из которых является художественно-эффектной вершиной действия. Между этими сценами нет прямой сюжетной связи. Эта связь погружена в подтекст и создает эффект «недосказанности», романтической «тайны». От романтической поэмы унаследованы и лирическая манера повествования, повторы, восклицания, отступления автора. С байронической поэмой сближает эти повести исключительность характеров, экспрессивные душевные переживания, эффектные жесты и позы.
Содержание повестей отвечает историческим интересам декабристов, сконцентрированным вокруг двух тем – новгородской вольности и прибалтийского (или ливонского) рыцарства. За этим стоит декабристская идеализация вечевого строя: в новгородской вольнице они видят прообраз свободного государства, управляемого народными представителями. Историческая связь Прибалтики с Россией давала возможность противопоставить жестоким феодальным устоям Ливонии вечевой строй Новгорода. В повести «Замок Нейгаузен» в феодальной Ливонии царят безудержное самоуправство рыцарей, тайный суд и жестокие расправы, а в соседних русских областях – общенародные решения важных общественных вопросов. Жаждущие справедливости ливонцы, борющиеся с рыцарской тиранией, обращаются к новгородцам за помощью. Пленный новгородец Всеслав, пригретый в семье старого барона Отто, вместе со своими сородичами спасает оклеветанного сына барона.
Исторические повести А. А. Бестужева не свободны от родимых пятен декабристского историзма: главные герои в них являются рупором авторских идей, историческим событиям придается современное звучание. По сути, это прозаические варианты рылеевских дум, в которых история используется как иллюстрация к событиям современности и приобретает агитационную направленность.
После 14 декабря 1825 года наступает новая фаза в развитии романтизма: по-новому ставится проблема историзма, возникает новое понимание народности. А. А. Бестужев-Марлинский видит теперь историческую заслугу Вальтера Скотта в том, что он «распахнул перед нами старину, но не ее подвинул к нам, а нас перенес в нее…» (курсив мой. – Ю. Л.). Появляется стремление понять логику исторического развития, постигнуть законы, управляющие историческим движением. Усложняется представление романтиков о разных типах национальных культур. В первой четверти XIX века они выделяли два основных типа: южный (античный) и северный (оссиановский). Теперь возник интерес к отдельным нациям.
Аладьин Егор Васильевич (1796-1860)
Издатель «Невского альманаха» (1825-1832) Егор Васильевич Аладьин проявляет интерес к украинской теме и создает повесть «Кочубей» (1828), в которой развивает сюжет о любви гетмана Мазепы к дочери Кочубея. Пушкин писал: «Некто в романтической повести изобразил Мазепу старым трусом, бледнеющим перед вооруженною женщиною, изобретающим утонченные ужасы, годные во французской мелодраме, и пр. Лучше было бы развить и объяснить настоящий характер мятежного гетмана, не искажая своевольно исторического лица». В то же время Пушкин воспользовался повестью Аладьина для развития любовной фабулы своей поэмы «Полтава». Историю любви гетмана к дочери Кочубея, допрос Кочубея, его монолог о трех кладах, имя героини (Мария вместо исторического Матрена) Пушкин заимствовал у Аладьина.
Необходимость обращения к русскому историческому материалу последовательно и обдуманно отстаивал М. П. Погодин в своей статье «Письмо о русских романах» (1826). Откликаясь на растущую в России популярность романов Вальтера Скотта, он призвал русских писателей к соперничеству с ним и к утверждению национально самобытной русской литературы. Чужой старине он противопоставил русскую, поделив ее на два периода – до Ярослава Мудрого и после. Произведения, посвященные первому периоду, он предлагал облекать в одежду пиитическую, поскольку «мы не можем принимать обыкновенного романического участия в лицах Свенельдов, Рогнед, Владимиров – они слишком далеки от нас, и действия их слишком непохожи на наши». Во втором периоде «страсти и вообще отношения русских между собою определяются и жизнь принимает форму более прозаическую», то есть может служить материалом для исторического романа. При этом Погодин исходил из романтического представления о неизменяемости национального характера, полагая, что романисту в этом случае достаточно знать лишь содержание исторических эпизодов.
Иную точку зрения на исторические повествования высказывал Н. А. Полевой. Последовательный романтик, он видел главное средство познания прошлого в исторической интуиции художника-творца. На особой роли поэтической интуиции, «сверхчувственным путем» проникающей в «дух» эпохи, настаивал и В. Ф. Одоевский, считавший, что поэту дано из собственной души «черпать указания вернейшие, нежели в пыльных хартиях всего мира».
Полевой отрицательно относился к методу Вальтера Скотта – «не ищите у него соединения всеобщности с Поэзиею». Он был сторонником французской «новейшей исторической школы» – «Сен-Мара» (1826) А. де Виньи и «Собора Парижской Богоматери» (1831) В. Гюго. Он называл эти произведения «бесценными перлами, превышающими собою все, что отдельно может представить неистощимая муза В. Скотта». В их романах «соединение истины, философии и поэзии доведено до высочайшей степени».
Таком образом, романтическое понимание историзма оказалось несовместимым с реалистическими принципами Вальтера Скотта. Романтики считали, что историческое повествование должно быть возвышенным, что в центре его необходимо изображать личности исключительные, отмеченные печатью рока. В то же время Полевой требовал соблюдать фактическую основу, следовать исторической точности: «Если поэт берет исторические лица и нравы, он должен переселять нас в тот век, в ту старину, куда переносит действие поэмы». В предисловии к своему роману «Клятва при гробе Господнем» (1832) Полевой писал: «Русь, как она была, точная, верная картина ее – вот моя цель». Белинский так отозвался о произведении Полевого: «„Клятва при гробе Господнем “едва ли заслуживает имя художественного произведения. Это есть просто попытка умного человека создать русский роман, или, лучше сказать, желание показать – как должно писать романы, содержание коих берется из русской истории. И в сем случае этот роман есть явление замечательное; одно уже то, что любовь играет в нем не главную, а побочную роль, достаточно доказывает, что г. Полевой вернее всех наших романистов понял поэзию русской жизни».
Утверждаемый Погодиным «прозаический» тип исторического повествования способствовал становлению реалистических тенденций в развитии русской прозы. Так, с циклом рассказов и повестей о Петровской эпохе, основанных на дневниках, мемуарах, воспоминаниях исторических лиц, выступает историк-декабрист Александр Осипович Корнилович (1800-1834): «За Богом молитва, а за царем служба не пропадают» (1825), «Утро вечера мудренее» (1828), «Андрей Безыменный» (1832), «Татьяна Болтова» (1828). Корнилович стремится к точному освещению «домашней» жизни людей петровского времени. Именно это качество его рассказов и повестей привлекло внимание А. С. Пушкина, когда он в 1827 году приступил к работе над романом «Арап Петра Великого». Характеристика Петра и бытовой фон этого романа, как установили исследователи творчества Пушкина, основаны на материалах Корниловича. «Если выбрать из текста романа все, что относится к характеристике Петра, то к каждой его строчке можно подобрать соответствующее место в очерках Корниловича. Широко пользуясь данными очерков, Пушкин дает их в такой творческой переработке, что документальное растворяется в тексте, исторические факты перестают быть иллюстрацией и становятся основанием для понимания и истолкования образа», – отмечает Я. Л. Левкович.