355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ю. Лебедев » История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы » Текст книги (страница 29)
История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:22

Текст книги "История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы"


Автор книги: Ю. Лебедев


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 52 страниц)

Поэма Пушкина «Медный всадник»

Поэма Пушкина «Медный всадник» – наглядное подтверждение этому. Петр, олицетворяющий державную мощь российской государственности, является и здесь главным героем, хотя действие поэмы относится к 1824 году, ко времени большого петербургского наводнения. Название поэмы, особая роль в ней «медного всадника», памятника Петру I на Сенатской площади Петербурга, свидетельствуют о философском подходе Пушкина к освещению истории. Фигура Петра символизирует государственную мощь, а конь под ним – вздернутую державной уздой Россию. В отличие от поэмы «Полтава» тема Петра в «Медном всаднике» получает не героическое, а трагическое освещение.

Во «Вступлении» Пушкин славит историческое дело Петра, олицетворенное в красоте и величии созданной им новой столицы. Но мажорное вступление, достигнув торжества, внезапно обрывается трагической нотой: «Была ужасная пора». За внешним благообразием и стройностью начинает шевелиться обузданный, но готовый вырваться из плена хаос. Как продолжение печального воя ветра над омраченным Петроградом из его тревожных, волнующихся стихий появляется в «петербургской повести» жалкая и потерянная фигура Евгения, мелкого чиновника, давно забывшего о том, кто он и откуда он. А Пушкин рассказывает, что Евгений – отпрыск древнего боярского рода, что имена его дедов, прадедов и пращуров звучали в «Истории государства Российского» Карамзина. «Безродный» и «беспамятный» Евгений у Пушкина – прямое детище петровских преобразований, порвавших «связь времен».

В набросках письма к Чаадаеву 1836 года Пушкин упрекает Петра не только в самовластном уничтожении патриаршества, пресекавшего в прошлом своеволие земных владык, но и в расправе над дворянской аристократией, бывшей опорой трона и контролировавшей действия государя. Петр «уничтожил, укоротил» дворянство, опубликовав «Табель о рангах» и допустив в дворянское сословие людей случайных, неродовитых, сделавших карьеру на государственной службе, но лишенных высоких нравственных достоинств и укрепляющих патриотизм фамильных преданий. С тех пор дворянское сословие размывается притоком в него неродовитого, демократического элемента и теряет свою культурную, стабилизирующую роль в системе российской государственности. Самодержавие без державной опоры и духовного контроля катастрофически вырождается в самовластие.

Совершенно очевидно, что картина наводнения у Пушкина имеет обобщенный смысл, не исчерпывающийся только природной стихией. Е. Н. Купреянова показала, что описание наводнения, «вплоть до конкретных деталей», очень близко к описанным в «Истории Пугачева» «бедствиям Казани, Саратова и других осажденных или захваченных пугачевцами городов». Божий перст проявляется, по Пушкину, и в возмущении природных стихий, равнозначном пробуждению стихии народного гнева.

Заметим, что Пушкин здесь опирается на исторические взгляды Карамзина: как только самодержавие склоняется к самовластию, неминуемо и неотвратимо Провидение наказывает властителя подъемом стихийных народных мятежей. С воспевающим волю Петра вступлением вступает в диалог другой образ державного всадника среди «вселенского потопа», разлива и разгула «божьих стихий»:

 
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
 

Восхищение здесь граничит с ужасом, гордость державного властителя – с гордыней, так как Россия-то вздернута им над бездной. И теперь для Пушкина не ясно, куда скачет конь взнузданной Петром государственности и какова его дальнейшая судьба.

Ответственность за Россию в поэме Пушкина несет не только Петр Великий, но и Евгений, представитель того сословия, на котором искони лежал тяжелый груз государственных забот. Потому и бунт сошедшего с ума Евгения, угрожающего кумиру на бронзовом коне («Ужо тебе!»), – бунт бессмысленный и наказуемый. Кланяющиеся кумирам становятся их жертвами.

«Многозначность, или, вернее, всесторонность, пушкинского художественного мира выражается, в частности, в том, что ведь счастье Евгения губит вовсе не Медный всадник, но противостоящая и ему самому, Всаднику, стихия, – отмечает В. В. Кожинов. – Сплошь и рядом толкование поэмы ограничивается выяснением оппозиции „Медный всадник – Евгений“. Между тем без третьего основного „героя“ – стихии – пушкинская поэма попросту немыслима. И Медный всадник „виноват“ лишь в том, что бросил вызов этой стихии, которая в своем бунте походя разрушила жизнь Евгения. Все еще более осложняется (вернее, становится более многозначным) оттого, что Евгений, казнимый стихией, именно ею же угрожает Медному всаднику. Мало того, он сам в этот момент предстает вдруг как частица, как выражение губящей его самого стихии:

 
Глаза подернулись туманом,
По сердцу пламень пробежал.
Вскипела кровь. Он мрачен стал
Пред горделивым истуканом
И, зубы стиснув, пальцы сжав,
Как обуянный силой черной.
«Добро, строитель чудотворный! -
Шепнул он, злобно задрожав, -
Ужо тебе!…»
 

Не исключено, что «бунт» Евгения в «Медном всаднике» содержит скрытую в подтексте параллель с судьбой декабристов. Это подтверждает трагический финал – «остров малый на взморье», труп несчастного Евгения.

Не только самовластие Петра, но и измена Евгения своему историческому призванию спровоцировали катастрофу. В буйстве стихий бессильной выглядит самовластная государственность и теряет себя Евгений. Обе ветви державной власти терпят наказание.

Не случайно в 1830-е годы Пушкин бился над проблемой возрождения культурной дворянской аристократии. Он пророчески чувствовал, что с ее падением неминуем крах российской государственности. В поэме «Медный всадник» он это предсказал. Пройдет несколько десятилетий, и пушкинская стихия забушует в поэме А. Блока «Двенадцать» как реальное осуществление его пророчества.

Историческая повесть «Капитанская дочка».

Как «Медный всадник» связан с «Историей Петра», так и «Капитанская дочка» у Пушкина вырастает из «Истории Пугачева». Пушкин-художник в зрелом периоде своего творчества опирается на собственные исторические изыскания и труды, которые ставят его воображению строгие границы и пределы. Над повестью «Капитанская дочка» Пушкин работал в 1834-1836 годах. По первоначальному замыслу Петр Гринев должен был у него принять участие в пугачевском движении. Но в процессе работы над повестью этот замысел изменился. Параллельный труд над «Историей Пугачева» убедил его в том, что «весь черный народ был за Пугачева, одно только дворянство было открытым образом на стороне правительства».

Пушкин-историк убедился в грозной стихии ненависти «черного народа» к дворянству, а вслед за ним и к правительству. Пушкинский дворянин оказался в трагической ситуации: на одном полюсе «ужо тебе!», обращенное к самовластию, на другом – «ужо тебе!», адресованное и дворянству, и самодержавию взбунтовавшимся народом. Дворянство, принадлежностью к которому Пушкин гордился, на глазах у поэта попадало в жернова отечественной истории. Спасение его, а вместе с ним и русской государственности Пушкин видел в национальной святыне, призванной снять рознь и вражду в намечавшемся и, как оказалось, неотвратимом национальном расколе и противостоянии. В этом заключался и современный Пушкину, и обращенный в будущее подтекст исторической повести «Капитанская дочка», которая является «повестью» лишь по объему, а по масштабности поставленных в ней общенациональных проблем – первым «зерном», «формулой» русского романа-эпопеи.

«Береги честь смолоду» – храни верность национальным святыням, которые не мы выбирали: их дал нам Бог вместе с нашей историей. Таков смысл эпиграфа к «Капитанской дочке», определяющий разрешение в ней главной трагической коллизии. Пушкин избрал для своей повести форму записок дворянина Петра Гринева, обращенных к его потомству. В форме «родовых воспоминаний» передавалось от деда к внуку национальное предание, без которого душа человека – «алтарь без божества». В записках Гринева есть и прямые обращения к юношеству, за которыми скрывается голос самого Пушкина: «Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений». Такую же направленность имеет в повести описание последствий страшного мятежа, завершающееся фразой, вошедшей в пословичную кладовую русской народной мудрости: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный».

«Конечно, – пишет Н. Н. Скатов, – это книга о смуте, о восстании, о революции, и, наверное, нет в русской классике более грандиозной картины бунта, более впечатляющего изображения мятежа как стихии… Само явление Пугачева – из бурана, из метели, из вьюги. Он ее страшное дитя… Здесь – еще и картина взрыва почти космических природных сил. Позднее лишь далекий потомок Александра Пушкина Александр Блок так ощутит и выразит их в поэме „Двенадцать“: „ветер“ его поэмы сродни „бурану“ пушкинской повести».

Мятежный дух Пугачева знает ту страшную красоту упоения на краю мрачной бездны, о которой идет речь в «Пире во время чумы». В нем представлен тот безудерж отдавшейся своеволию русской натуры, о которой потом будет говорить Достоевский. Упоение гибелью сеет вокруг страшное беззаконие и беспредел, когда жизнь человеческая не ставится ни во что, попадая в зависимость от разгулявшихся на русской вольной волюшке разрушительных страстей. Пугачев у Пушкина – их злой гений. Он и свою жизнь поставил на ту же карту, исповедуя жутковатую мудрость калмыцкой сказки о споре орла с вороном: «…нет, брат ворон, чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живою кровью!» «Какова калмыцкая сказка?» – спрашивает Пугачев Гринева с каким-то «диким вдохновением» и получает бесстрашный, правдивый ответ: «Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину».

Пугачев у Пушкина чувствует свою обреченность. Может, потому он и жесток особенно, и беспощаден к себе и к другим. Очарованная анархическим богатырством его, М. Цветаева в книге «Мой Пушкин» противопоставила гениальному «вожатому» «бесцветного», с ее точки зрения, Гринева. Но понять «Капитанскую дочку» так – значит, не уловить за зловещей красотой полыхающего мятежа те ценности, те святыни, ради которых повесть написана.

Народность Пугачева не столько в его бесшабашной удали, сколько в другом, в том, что неожиданно объединяет Пугачева, поверх всех барьеров, всех русских бездн, мятежей и расколов, с Петром Гриневым и Машей Мироновой, с отцом Гринева и казненным им капитаном Мироновым. Это скрытая в глубинах русской его души святыня христианской совестливости.

Совесть в душе Пугачева заставляет на добро Петруши Гринева ответить добром. Совесть помогает ему по достоинству оценить прямоту и бесстрашие дворянского юноши, преданного завету отца: «Береги платье снову, а честь смолоду». На закладке одной из книг в своей библиотеке Пушкин написал такие стихи:

 
Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут.
 

На фоне мятежного Пугачева, которому «улица тесна и воли мало», Гринев и впрямь выглядит не столь ярким. Но ведь и все по-настоящему мудрое и глубокое чуждается блеска и треска. «Вот он просто и тихо говорит Пугачеву: „Нет… я природный дворянин; я присягал государыне императрице; тебе служить не могу… велят идти против тебя – пойду, делать нечего… Голова моя в твоей власти: сказал тебе правду…“… То, что он говорит, – пишет В. С. Непомнящий, – так же просто и тихо, как стихотворение „Я вас любил…“ где страсть отступает перед любовью, а красота скрывается в правде, где поэтическое слово не сверкает, не гремит, а почти безмолвствует. Он отвечает Пугачеву с любовью, отвечает как человек, у которого правда и „воля“ внутри, которому никакая улица не тесна. В его словах та скрытая гармония, которая еще сильней явленной, и просты эти слова потому, что идеал всегда прост.

Герой „Капитанской дочки“ оказался словом писателя, выражающим (как и народное, фольклорное слово) единственность и безотносительность нравственной истины, простота и неяркость которой – от ее чистоты и глубины. Так может казаться бесцветным бездонный среднерусский пейзаж».

И все же Пушкин не случайно назвал свою повесть «Капитанская дочка». «Если Гринев – исключительный герой, то Маша – идеальная героиня, именно она выше мира, в котором царствуют соблазн, грех, ошибки, – замечает В. Ю. Троицкий. – Она ни разу не соблазняется, не отступает от предначертанного ей места в мире, включая высшую иерархию ценностей. Все вынуждены отпадать от бытия, всем знакомо это падение. И лишь Маша не знает падения. Маша всегда остается самотождественной и чистой и не вступает ни в какое соприкосновение с несоответственной ей неполнотою и лукавством мира. Любовь обусловливает жизненный путь героини с начала и до конца повести. Маша свободна от лжи и лжеподобия. И потому только ей суждено восхождение за высшей милостью – прощением героя…»

Дуэль и смерть Пушкина.

1 января 1834 года Пушкин записал в своем дневнике: «Третьего дня я был пожалован в камер-юнкеры – что довольно неприлично моим летам». Такая придворная должность действительно давалась людям более молодого возраста. Но дело было еще и в другом: должность обязывала иметь специальный мундир и непременно являться на все официальные церемонии при дворе, получая выговоры за опоздания или неявку, за нарушение строгого придворного ритуала.

В конце апреля 1834 года Пушкин написал жене, находившейся тогда в Москве: «Все праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый (Павел. – Ю. Л.) велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут…»

Это письмо распечатали и направили в III отделение Бенкендорфу, который доставил его Николаю. Николай потребовал объяснений. Пушкин был взбешен: «Какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – не давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным». Поэт немедленно подал в отставку. Николай отставку Пушкина принял, но тут же запретил пользоваться государственными архивами. Такого удара в разгар работы над своими историческими замыслами Пушкин не ожидал и с помощью Жуковского вынужден был улаживать конфликт с государем.

В 1835 году Пушкин с трудом добивается разрешения на издание собственного журнала, который он называет «Современник». Журнал выходит с периодичностью один раз в квартал. Поэт прилагает максимум усилий, чтобы противопоставить свое издание пошловатой журналистике Булгарина, Греча и Сенковского. Он печатает в нем свои произведения – «Пиковую даму» и «Капитанскую дочку», публикует цикл критических статей. Активными сотрудниками журнала и помощниками становятся П. А. Плетнев и Н. В. Гоголь. Но вкусы публики к 1830-м годам заметно упали, развращенные пресловутым «триумвиратом», без зазрения совести потакавшим любой пошлости, если она могла снискать популярность и увеличить подписку. Строгая аристократическая позиция Пушкина на этот счет не принесла успеха журналу, подписка на который не превышала 600 экземпляров (при 5000 «Библиотеки для чтения» Сенковского). Ожидаемых доходов журнал не давал и никак не поправил стесненное материальное положение Пушкина.

Спасение от неудач, унижений, светских интриг, непрочности последнего оплота – семейного очага Пушкин находит в религии. Он создает цикл стихотворений, пронизанных глубоким христианским настроением. Среди них выделяются «Подражание итальянскому», «Мирская власть», «Из Пиндемонти» и «Отцы пустынники и жены непорочны» (все – в 1836) – переложение в стихах великопостной молитвы Ефрема Сирина. Впервые на циклическую организацию этих стихов указал Н. В. Измайлов, а В. П. Старк в специальной статье пришел к выводу: стихотворения расположены «в соответствии с последовательностью событий страстной недели и их ежегодного поминовения: среда – молитва Ефрема Сирина, четверг – возмездие Иуде за предательство, свершенное в ночь со среды на четверг, пятница – день смерти Христа, когда в церкви установленный накануне крест сменяет плащаница».

Автор молитвы, преподобный Ефрем Сирин (ум. 373), – один из самых почитаемых древних святых православной церкви. Духовное наследие его обширно. Но, пожалуй, самое известное его творение – краткая молитва, которую в течение всего Великого поста (за исключением суббот и воскресений) читают в храме и дома. Приведем ее канонический текст:

Господи и Владыко живота моего,

дух праздности, уныния, любоначалия

и празднословия не даждь ми.

Дух же целомудрия, смиренномудрия,

терпения и любве, даруй ми, рабу Твоему.

Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения

и не осуждати брата моего,

яко благословен еси во веки веков, аминь.

Стихотворение Пушкина условно делится на две части. Собственно переложение молитвы составляет его вторую часть, предваряет же его вступление, подготавливающее читателя к восприятию «молитвенного стиха», как выразился сам поэт.

 
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлегать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
 

«Обширная литература о Пушкине почти всегда старалась обходить такую тему и всячески старалась выставить Пушкина либо как рационалиста, либо как революционера, несмотря на то что наш великий писатель был живой противоположностью таким понятиям, – писал митрополит Антоний (Храповицкий). – В 1899 году, когда Казань, и в частности Казанский университет, праздновали 100-летие со дня рождения поэта, я был приглашен служить там Литургию и сказать речь о значении его поэзии. Я указал на то в своей речи, что несколько самых значительных стихотворений Пушкина остались без всякого толкования и даже без упоминания о них критиками.

Более искренние профессоры и некоторые молодые писатели говорили и писали, что я открыл Америку, предложив истолкование оставшегося непонятным и замолчанным стихотворения Пушкина, оставленного им без заглавия, но являющегося точной исповедью всего его жизненного пути, как, например, чистосердечная исповедь Блаженного Августина. Вот как оно читается:

 
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья;
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.
Толпою нашею окружена,
Приятным, сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.
Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса.
Но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров,
И полные святыни словеса.
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров.
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить было мне отрада.
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.
Всё – мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры -
Все наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.
Один (Дельфийский идол) лик младой -
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал -
Волшебный демон – лживый, но прекрасный. ‹…›
 

‹…› О какой школе здесь говорится, кто упоминаемая здесь учительница и что за два идола описаны в конце этого стихотворения, подходящего и под понятие басни, и под понятие загадки? Сам автор такого толкования не дал, но смысл его исповеди в связи ее со многими другими его стихотворениями совершенно понятен. Общество подростков-школьников – это русское интеллигентное юношество; учительница – это наша Святая Русь; чужой сад – Западная Европа; два идола в чужом саду – это два основных мотива западноевропейской жизни – гордость и сладострастие, прикрытые философскими тогами, как мраморные статуи, на которых любовались упрямые мальчики, не желавшие не только исполнять, но даже и вникать в беседы своей мудрой и добродетельной учительницы и пристрастно перетолковывавшие ее правдивые беседы. ‹…›

Итак, молодое общество, не расположенное к своей добродетельной учительнице и перетолковывавшее ее уроки, – это русская интеллигентная молодежь (и, если хотите, также старики, которые при всяком упоминании о религии, о церкви и т. п. только отмахивались и начинали говорить о мистицизме, шовинизме, суевериях и, конечно, об инквизиции, приплетая ее сюда ни к селу ни к городу). Наши толстые журналы, начиная с 60-х годов, шли по тому же пути «превратных толкований» всего соприкосновенного со Святой Верой и манили читателя „в великолепный мрак чужого сада“, и под названием „просвещения“ держали его в этом мраке туманных и уже вовсе не научных теорий позитивизма (агностицизма), утилитаризма, полуматериализма и т. д. Гордость и сладострастие, вечно обличаемые нашей учительницей, то есть Церковью в данном случае, наполняли постоянно буйные головки и „слабые умы“ нашего юношества, и лишь немногие из них в свое время вразумлялись и изменяли свое настроение, как, например, герои тургеневского „Дыма“, гончаровского „Обрыва“ и большинства повестей Достоевского.

Не подумайте, будто приведенное стихотворение Пушкина является единственным в своем роде. Напротив, можно сказать, что эти настроения беспощадного самобичевания и раскаяния представляются нам преобладающими в его творчестве, потому что они красной нитью проходят через все его воспоминания и элегии».

Нельзя не упомянуть в этой связи, что вместе с лицейским товарищем М. Л. Яковлевым Пушкин участвует «советом и делом» в издании «Словаря исторического о святых, прославленных в российской церкви». Он откликается на выход в свет этой книги в «Современнике» сочувственной рецензией, в которой удивляется людям, не имеющим понятия о жизни и подвигах того святого, имя которого они носят. Друзья Пушкина вспоминали, что в последние годы жизни он «находил неистощимое наслаждение в чтении Евангелия и многие молитвы, казавшиеся ему наиболее исполненными высокой поэзии, заучивал наизусть». Все говорило об укреплении духовных начал в творчестве Пушкина. Созревали новые замыслы, составлялись планы будущих романов.

Но придворная толпа, среди которой было немало людей развращенных и завистливых, с каждым днем проникалась чувством недоброжелательства к Пушкину и его жене. Раздражала независимость поэта, его нетерпимость к лести и низкопоклонству, его дерзкая прямота в вопросах личной чести и достоинства, его близость к государю. Раздражала красота и неприступность Наталии Николаевны, и Пушкин сообщал друзьям, что его «бедная Натали стала мишенью для ненависти света». В придворных кругах были такие люди, которых бесила поэтическая гениальность Пушкина, его глубокий патриотизм и способность в любую минуту отстоять в стихах достоинство и честь России. К ним принадлежали, например, министр иностранных дел Карл Нессельроде и его супруга. По характеристике хорошо знавшего придворные круги П. Долгорукова, этот «австрийский министр русских иностранных дел» «не любил русских и считал их ни к чему не способными», а жена его, «взяточница, сплетница и настоящая Баба Яга, своей необыкновенной энергиею, дерзостью, нахальством держала в покорном безмолвии петербургский придворный люд, малодушный и трусливый».

Своим человеком в салоне супругов Нессельроде был голландский посланник, масон Луи Борхард Бевернаард Геккерн, который в начале 1830-х годов привез с собой в Петербург усыновленного им при живом отце французского выходца Дантеса. Эта «семейка» Геккернов, известная всему Петербургу своим распутством, и должна была сыграть роковую роль в судьбе русского национального поэта.

Началось с расчетливых ухаживаний Дантеса за Наталией Николаевной. Ловкий интриган разыгрывал страстную любовь, а подлый папаша с братией сочинял порочащий честное имя Пушкина и его жены пасквиль. Когда Пушкин вызвал зарвавшегося «сынка» на дуэль, Дантес струсил и запросил отсрочки на две недели. За это короткое время, стремясь избавиться от дуэли, он «успел влюбиться» в старшую сестру Наталии Николаевны, сделал ей предложение и женился. Загнав подлецов в угол, Пушкин снял свой вызов.

Но теперь Дантес начал преследовать Пушкина просьбами о примирении, а «отец» его – распространять сплетни о жестокости, нетерпимости, «африканской» ревнивости поэта. К сожалению, в это поверили даже некоторые его друзья. Тогда Пушкин нанес публичное оскорбление Геккерну-старшему, бросив ему в лицо очередное «послание» Дантеса. А в письме к барону он заявил: «Всем поведением этого юнца руководили Вы. Это Вы диктовали ему пошлости, которые он распускал, и нелепости, которые он осмеливался писать».

«Гений с одного взгляда открывает истину», – говорил Пушкин. Он понял безошибочно, что Дантес во всей этой гнусной истории марионетка и что подлинный виновник заговора Геккерн и вся космополитическая клика, стоящая за ним. Геккерну-старшему ничего не оставалось делать, как послать вызов Пушкину, но к барьеру за него вышел Дантес, до конца исполнивший отведенную ему в этом страшном спектакле роль…

Смертельно раненный в живот и лишь контузивший противника ответным выстрелом, задевшим ему руку, Пушкин умирал в течение двух отпущенных ему Богом дней. Умирал мужественно и примиренно, как православный христианин. Тем же вечером рокового поединка, 27 января 1837 года, он исповедался и причастился. Старый священник отец Петр рассказывал: «Вы можете мне не поверить, но я скажу, что я самому себе желаю такого конца, какой он имел». Обращаясь к своему секунданту Данзасу, Пушкин завещал: «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть; прощаю ему…»

В полночь приехал лейб-медик Н. Ф. Арендт с письмом от государя: «Любезный друг, Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение».

За несколько минут до смерти Пушкин впал в полузабытье. Схватив руку В. И. Даля, он говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше – ну пойдем!» Затем он вдруг открыл глаза. Лицо его прояснилось: «Кончена жизнь, – сказал он. – Тяжело дышать, давит». Это были его последние слова. Пушкин ушел из жизни тридцати семи лет, восьми месяцев и трех дней 29 января (10 февраля) 1837 года в 2 часа 45 минут пополудни.

Жуковский писал: «Мы долго стояли над ним, молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти… Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо… Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем разливалась; что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание… Таков был конец нашего Пушкина».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю